https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/Dreja/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не пройдя и половины пути до монастыря, я встречаю все тех же монахов, один из которых со смущенным видом энергично потирает шею, а второй – он явно разъярен – перебрасывает свою пушку из руки в руку. Этот самый с пистолетом беспокоит меня больше всего. Почему бы ему в минуты тревоги не перебирать четки, как это делают все добрые пастыри божий? Я понимаю, у Пэта О'Брайена обычно краснело лицо, и он сжимал руки в кулаки, но этот-то сжимает в руках оружие.
– Привет, – жизнерадостно говорю я. – Нашел я документы. Ох уж эта моя беспечность! Но ведь даже святым свойственно ошибаться! – На моем лице появляется блаженная улыбка.
Вооруженный монах выхватывает у меня пакете документами, смехотворно долго разглядывает его, хотя на нем начертаны всего две строчки, но распечатывать не осмеливается.
– Беззаботность – грех, который в нашем ордене не поощряется, – произносит он таким тоном, который домохозяйке прошлось бы извлечь из морозилки в два часа дня, чтобы он немного оттаял к ужину.
«Ага, – думаю, – этот падре с пистолетом не слишком большая шишка в монастыре, если он не имеет права распечатывать мои документы».
По пути к стенам монастыря я приношу свои извинения другому монаху за то, что вынудил его принять горизонтальное положение. Замечаю, что благословенное вино христианского всепрощенчества отнюдь не сочится из всех его пор, однако он все-таки признает, что в подобных обстоятельствах сам повел бы себя тоже не столь учтиво.
– Правда, я не такой хороший боец, как вы, – произносит он с завистливым восхищением, продолжая массировать шею.
Мы подбираем саквояж, засовываем в него сутану, подходим к воротам и звоним. У звонка довольно благозвучный тон, вполне соответствующий религиозному заведению. Нас впускают внутрь. Ворота захлопываются. А вот этот звук не вызывает у меня приятных ощущений. Ворота закрываются с противным мрачным тюремным щелчком – Щелк! – вторит ему эхо, производя малоприятный эффект на мою нервную систему. Эхо щелчка звучит сначала в моей голове, затем где-то за гранью горьких пределов сознания. Иисусе, я вовсе не собираюсь поэтизировать эти звуки. Этому, Зиллер, я, видимо, научился, вращаясь в кругу таких лабухов, как ты. Весь этот интеллектуально-театральный треп я слышал как-то раз на вечеринке в Нью-Йорке. Один пижон сказал будто бы, когда в последней сцене ибсеновского «Кукольного дома» Нора хлопнула дверью и ушла от своего старика, то от этого хлопка содрогнулась вся западная драматургия, и что благодаря ему в театре пали последние запреты – в том, что касается отношений мужчины и женщины, – подобно тому, как от такого хлопка со стены падает на пол картина, с той разницей, что пали они навсегда. Так вот, значит, когда монастырские ворота захлопываются за моей стеной, я чувствую, что они навсегда изменили театр Плаки Перселла, что короткая драма моей жизни, балет моей жизни уже не те, что раньше. В них появляется смутно ощутимая аура конечности, завершенности. Монастырские – нет, скорее тюремные – ворота захлопываются. Мне почему-то кажется, будто я стою на трапе десантного корабля, и у меня не остается другого выбора, кроме как выскочить на песчаный край чужого берега, где я рано или поздно столкнусь с недружественным населением. Влажный и липкий страх забивает мне горло словно ягоды, слипшиеся в скользкий ком в пластиковом пакете. Однако этот страх скорее призрачен, чем реален. В нем даже присутствует нотка веселости. Мой брат рассказывал, что морские пехотинцы при десантировании насвистывали мелодии из разухабистых мюзиклов. Почему бы и нет? Главное отличие авантюриста от самоубийцы заключается в том, что авантюрист оставляет себе местечко для отступления, узенькую такую полосочку (чем уже полосочка, тем величественнее авантюра), длина и ширина которой могут определяться неизвестными факторами, зато успешная навигация определяется мерой ума и нервов авантюриста. Жизнь восхитительна, когда живешь на нервах или на самом пике обостренных мыслей. Вот такое бессовестное признание я вам делаю.
Но чего, собственно, в этом страшного? За монастырскими стенами обстановка не показалась мне особенно странной. Главным образом это были стерильные коридоры, по обеим сторонам которых тянулись массивные двери. И все до последней заперты. Точь-в-точь как в монастырях, которые я видел
в кино, только те были сложены из кирпича или камня, а этот – из дерева. Мы идем по коридорам и по пути встречаем с десяток монахов, которые если и не похожи на героев-священников в исполнении Бинга Кросби или Пэта О'Брайена, зато в них нет и ничего общего с горбуном собора Парижской Богоматери. В их глазах меньше елея и больше железа, чем у тех священников, которых мне когда-либо доводилось встречать. Меньше соуса в их щеках и меньше выпивки в их носах. Помимо этого, я не замечаю в них больше ничего особенного, если не считать походки. Это не смиренное шарканье ногами, не благочестивая и покорная тяжелая поступь, не расхлябанная походочка. Они передвигаются с легкой, чуть агрессивной грацией хорошо тренированных атлетов. Проходя мимо них по узкому монастырскому коридору, я ощущаю себя так, будто снова оказался у входа в раздевалку стадиона у себя в Дьюке и ожидаю в любую минуту получить пинок коленкой под жопу, как это делают спортсмены, награждая товарищей по команде дружеским пенделем. (Этот жест почти умильно-трогателен в своей невинности и полном отсутствии эротизма.) Такое ощущение, что сейчас кто-нибудь да крикнет: «Давай-ка, Плаки, навешаем хороших этим засранцам! Погнали, старина!»
Где-то ближе к центру монастыря мы останавливаемся перед какой-то дверью, и старый добрый Специальный Тридцать Восьмого Калибра начинает барабанить в нее. Человек, который встречает нас, – отец Гудштадт, монах лет пятидесяти, с телосложением и физиомордией чикагского мясника, и, похоже, самый тут главный котяра. Голова отца Гудштадта – баллон, налитый кровью, гладкий красный пузырь с гусиными потрохами вместо глаз и огромной мясистой шишкой вместо носа, которую неведомый хирург отрезал, видимо, от внутренностей быка и прилепил к лицу человеческому. Добрый падре являет собой дымящийся кровавый человеко-пудинг, впрочем, ужасно хитрый. Если его внешний облик навевает мысль о бойне где-нибудь под Гамбургом, то внутри его корпулентной фигуры таится целый Гейдельбергский университет.
Он не слюнявил сигару во рту и не встряхивал ее, а держал подолгу в нескольких дюймах от губ, пока столбик пепла не достигал опасной длины. Он потягивал бренди с таким видом, будто занимался утомительным, но приятным интеллектуальным делом. Его самые простые по смыслу высказывания напоминали отрывки из университетских лекций по физике. Не содержание его речений, напыщенных и сложных для понимания, производит на вас впечатление, а весомость произносимого им. Слова его имеют ощутимый вес, они тяжелы, как камни. Язык его густ и плотен. Тогда как произносимые другими людьми слова кажутся сооружениями из холста и картона, предложения отца Гудштадта производили впечатление зданий из кирпича и стали. Когда ему рассказали о моей встрече с двумя монахами, он разразился добродушным смехом славного дедушки Санта Клауса, смехом, напоминающим грохот перекатываемых по комнате валунов. Рассказ о том, как я двумя ударами вырубил брата Бостона, привел краснорожего ублюдка в восторг. Мне кажется, что, если бы я сломал вышеназванному брату шею, главный падре, наверное, лопнул бы от смеха. Однако его веселье резко идет на убыль, когда выясняется, что я имел неосторожность временно посеять «документы» в лесу. Он проводит дискурс на тему беззаботности. Краткий дискурс – но весом тонны в четыре.
Затем при помощи увеличительного стекла проверяет печать на пакете с «моими» документами. Удовлетворившись осмотром, ломает печать и знакомится с содержимым пакета. Чтение бумаг – ох как хотелось бы мне знать, что там! – длится, как мне кажется, целую вечность. Гудштадт то и дело останавливается, чтобы сделать глоток бренди или пыхнуть сигарой. Наконец он разделяет бумаги, укладывает большую их часть в ящик своего письменного стола и возвращает мне то, что оказывается паспортом.
– Здесь содержится много свидетельств того, что ваше задание в Майами выполнено вполне успешно, – говорит отец Гудштадт. – Брат Батон Руж много пишет о ваших выдающихся талантах. Вы отличились в глазах Марии, Бога и Церкви. Хорошая работа. Славно. – Он встает из-за стола и протягивает мне свою огромную ручищу размером с ногу ягненка. – Добро пожаловать в монастырь Рысьего Ручья, брат Даллас! Теперь вы полноценный член Общества Фелиситатора, и вскоре мы устроим торжественную церемонию по случаю вашего вступления в наши ряды. А пока брат Бостон и брат Ньюарк проводят вас в вашу келью. Постарайтесь не напугать брата Далласа, брат Бостон! Хо-хо-хо!
Нет, это был не смех, а настоящий горный камнепад.
Вот так, мои дорогие, все и произошло. Прошло всего несколько секунд, и я оказываюсь на моей походной коечке в убогой келье, где имеется также шкафчик для одежды, стол, столик для умывания и циновки-татами на деревянном полу. И тут я задумываюсь над тем, не вознамерился ли проницательный старый мясник поиграть со мной в какие-нибудь свои хитрые игры. А вдруг он разглядел под маской моего притворства истинную суть дела? Хотя, конечно же, теперь я знаю, что это не так. Я их надул! Да, да, именно так. Теперь я живу в монастыре, где в результате целой цепочки совершенно безумных событий меня считают братом Далласом, Техасским Каратистом, новоиспеченным членом Общества Фелиситатора – жутчайшей банды монахов-громил, готовых убивать во имя Христово, каких не было у Святого Престола начиная со Средних веков. Если судить по паспорту, брату Далласу исполнился тридцать один год. Мне же совсем недавно стукнуло тридцать. Разница несущественна. Рост брата Далласа, согласно документам, шесть футов три дюйма, а вес – 200 фунтов (примерно столько же весит самая слабая отрыжка отца Гудштадта). Мой рост – шесть футов один дюйм, а вес – 189 фунтов. По телосложению я вовсе не напоминаю рахитичного цыпленка, так что разница в нашем с братом Далласом росте не бросается в глаза моим новым духовным собратьям. Брат Даллас родом с Юга, в моей речи тоже слышен южный акцент, причем, слава богу, натуральный – я думаю, что Гудштадт сразу бы распознал имитацию протяжной южной гнусавинки в голосе. Мою репутацию каратиста, опять-таки, к счастью, я подкрепил при первой встрече с монахами, когда продемонстрировал на одном из них якобы приемы якобы прославленного восточного единоборства. Кроме того, судьбе было угодно, чтобы я оказался в нужном месте в нужное время – в тот день, когда ожидалось прибытие настоящего брата Далласа со всеми необходимыми документами. Только представьте себе! Судьба все-таки, видимо, благосклонна к старине Перселлу.
В довершение всего как знак доверия я получил поручение доставлять в монастырь всевозможные припасы. То есть я вместе с одним чуваком по имени брат Омаха раз или два в неделю езжу на освященном джипе в Хамптьюлипс и делаю покупки в тамошнем супермаркете. (На днях, вскоре после моего прибытия, мне довелось съездить в Абердин, чтобы купить какую-то деталь коротковолнового радиопередатчика. Именно в этот день в своем абонентском почтовом ящике я и нашел ваше письмо, в котором вы рассказываете о вашей затее с венскими сосисками и придорожном аттракционе, и в тот же день отправил вам открытку.) В Хамптьюлипсе нас, монахов, воспринимают вполне адекватно. Та часть местных жителей, что не являются ни пьянчугами, ни индейцами, относится к нам с веселой елейностью, а те, что пьянчуги и индейцы – кстати, их среди местных большинство, – с демонстративным равнодушием. В мой самый первый поход за бакалейными товарами я тайком отправил писульку в Абердин, в «Баварскую Автомобильную Компанию», и велел им оставить мой автобус на хранение. Другое письмишко я отправил на лесопилку. В нем я сообщил, что отплыл на солнечный островок в Средиземном море, где буду жить в цыганской пещере с одной бывшей нашей американской студенточкой, а причитающиеся мне денежки попросил перечислить в фонд Армии Спасения.
Так что теперь я здесь. Внутри военизированного монастыря. А вы сейчас, наверное, спрашиваете в один голос: «Ну и что, совсем того?!» А я, глядишь, сумею-таки убедить вас, что вовсе я не осел, а может, и не сумею, но когда тут, в лесу, опускаются сумерки и становится темно, каждый раз, когда где-то рядом вдруг хрустнет ветка, у меня волосы дыбом на голове становятся. Так что новым подробностям моего рассказа придется подождать, пока я сяду за следующее письмо.
А вы, друзья мои, тем временем будьте осторожны. Удачи вам с вашим зверинцем и сосисками. Брат Даллас милостиво благословляет вас, но, пожалуйста, не пишите ему, потому что, если остальные братья поймают его на попытке связаться с внешним миром, они выроют в его голове ямку и похоронят в ней его башмаки.
Люблю. Целую. Плаки П.
– Ну, – спросила Аманда. – Что ты на это скажешь?
– А ты что на это скажешь? – вопросом на вопрос ответил Зиллер.
– Ну, я не знаю. Ты мог бы подумать, что Плаки Перселл решил попотчевать нас изысканным перфомансом собственной фантазии. Если не считать того, что ты знаешь, что он говорит чистую правду. Поэтому ты мог бы подумать, что Плаки занимается саморазрушением и намеренно засунул голову в пасть Церкви, зная о том, что зубы у нее отнюдь не резиновые. Или ты мог бы подумать, что Перселлу посчастливилось – или он просто имел наглость – прикоснуться к тайне настолько грандиозной, что она способна сотрясти основы христианства на расстоянии от Хамптьюлипса до Рима. Что он находится на самой ее вершине, и знает об этом, и не спустится вниз до тех пор, пока не попадет туда, куда ему надо. Или ты мог бы подумать, что эта необычная и интересная ситуация может в конечном итоге повлиять на наши с тобой сферы деятельности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я