https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Прекрасно. Но вам-то какое дело?
Каноник взвился:
– Какое мне дело? Какое мне дело? И ты решаешься говорить таким тоном? А мне такое дело, что я сейчас же иду к главному викарию!
Падре Амаро, позеленев, занес кулак и пошел на старика:
– А, старый пес!..
– Что такое? Что такое? – вскричал каноник, загораживаясь зонтом. – Ты поднимаешь на меня руку?
Падре Амаро опомнился; он отер мокрый от пота лоб, закрыл глаза; потом, стараясь сохранять спокойствие, сказал:
– Вот что, каноник Диас. Я видел вас в постели с Сан-Жоанейрой.
– Лжешь! – зарычал каноник.
– Я видел! Видел! – яростно выкрикнул Амаро. – Видел вечером, когда пришел домой… Вы сидели на кровати в одной сорочке, а она стояла и надевала корсет. Вы даже окликнули меня: «Кто там?» Я видел вас так же ясно, как вижу сейчас. Попробуйте сказать хоть слово – и я докажу, что вы уже десять лет сожительствуете с Сан-Жоанейрой на глазах у всего клира! Вот вам!
Каноник, и без того изнуренный вспышкой гнева, при этих словах весь обмяк, точно оглушенный вол. Лишь спустя время он смог выговорить слабым голосом:
– Какого же прохвоста я воспитал!
Тогда падре Амаро, уже почти уверенный в молчании каноника, сказал примирительно:
– Почему прохвоста? Ну, скажите сами… Почему прохвоста? Мы оба не святые. А ведь я не ходил шпионить, не улещивал Тото… Я узнал случайно, придя к себе домой. И слушать ваши реприманды мне просто смешно. Мораль хороша для школ и для проповедей. А в жизни… Я делаю одно, вы другое, каждый устраивается как может. Вы, дорогой учитель, уже в почтенных годах и довольствуетесь старухой; я молод и стараюсь поладить с дочкой. Грустно, но что поделаешь? Так велит природа… Мы человеки. И во имя своего сана должны быть снисходительны друг к другу.
Каноник слушал его, покачивая головой, как бы волей-неволей признавая эти горькие истины. Он сидел сгорбясь на стуле, отдыхая от столь великого и столь бесполезного гнева; потом поднял глаза на Амаро:
– Но уж и ты, брат! Затеять историю в самом начале карьеры!
– А вы, дорогой учитель? Затеяли историю в самом конце карьеры!
Оба засмеялись. Затем заявили, что берут обратно все сказанное сгоряча, обменялись торжественным рукопожатием. Потом стали беседовать.
Ведь каноник, собственно, на что рассердился? На то, что Амаро взялся именно за Амелию, за Сан-Жоанейрину дочку. Будь это какая-нибудь другая девушка… Он бы даже одобрил! Но поступить так с Амелиазиньей! Если бы бедная мать знала, она бы умерла от горя.
– Мать ничего не должна знать! – воскликнул Амаро. – Это останется между нами, дорогой учитель! Это тайна! Мать ничего не узнает, и я даже самой девушке не расскажу про сегодняшнее. Все останется как было, жизнь пойдет своим чередом. А вы, дорогой учитель, будьте осмотрительны! Сан-Жоанейре – ни полслова. Не вздумайте предать меня!
Каноник, приложив руку к сердцу, дал честное слово порядочного человека и церковнослужителя, что тайна эта будет навеки погребена в его сердце, и они еще раз дружески пожали друг другу руки.
Но вот башенные часы простонали три. Канонику пора было идти обедать. Выходя из церкви, он хлопнул падре Амаро по спине, сообщнически блеснул глазами:
– А ты маху не даешь! Пройдоха, право!
– Что прикажете делать? Ведь это такая чертовщина… Начинается все с пустяка…
– Милый мой! Это лучшее, что есть на свете, – глубокомысленно вздохнул каноник.
– Правда ваша, дорогой учитель, правда ваша! Это лучшее, что есть на свете…
С этого дня Амаро обрел полный душевный покой. Прежде его иногда тревожила мысль о том, что он отплатил черной неблагодарностью за доверие, за ласку, какие ему расточали на улице Милосердия. Но молчаливое одобрение каноника избавило его от этого, как он выражался, шипа, коловшего сердца. В конце концов, глава этой семьи, ответственное лицо, мужчина в доме был он, каноник, а Сан-Жоанейра всего лишь его сожительница. И Амаро иногда в шутку называл Диаса «своим дорогим тестем».
Была и другая приятная новость: Тото вдруг расхворалась. На другой день после визита каноника у нее началось кровохарканье. Спешно вызвали доктора Кардозо, и тот признал у нее скоротечную чахотку. Девочка обречена, это вопрос нескольких недель…
– Такая уж болезнь – скоротечная чахотка, друг мой, – сказал медик отцу. – Раз! И два!
Так доктор Кардозо любил обозначать работу смерти: когда она торопится, то завершает свое дело двумя взмахами косы: «Раз! И два!»
Теперь утренние свиданья в доме дяди Эсгельяса проходили спокойно. Амелии и Амаро больше не надо было ходить на цыпочках и прятаться от Тото. Они хлопали дверями, громко говорили, зная, что Тото лежит в жару, почти без сознания, под мокрыми от пота простынями. Но из боязни гнева Божия Амелия каждый вечер молилась царице небесной за выздоровление Тото. Иногда даже, раздеваясь в комнате звонаря, она вдруг останавливалась и делала грустное лицо:
– Ах, милый! Наверно, это грех: нам тут с тобой так хорошо, а внизу бедняжка борется со смертью…
Амаро пожимал плечами. Что они могут поделать, раз такова воля Божия?
И Амелия, смиряясь с волей Божией, сбрасывала нижнюю юбку.
Теперь на нее часто находило какое-то оцепенение, крайне раздражавшее падре Амаро.
Порой она делалась совсем вялой, поблекшей, рассказывала о зловещих снах, мучивших ее по ночам, и утверждала, что это плохое предзнаменование.
Иногда она спрашивала его:
– Если бы я умерла, ты бы очень горевал?
Амаро раздражался. Право же, это глупо! У них в распоряжении всего какой-нибудь час, так нет, надо испортить его хныканьем!
– Ты не понимаешь, – говорила она, – на сердце у меня так черно, так черно!
И действительно, приятельницы Сан-Жоанейры замечали в ней много странного. Иногда она по целым вечерам не открывала рта, склонив голову и вяло втыкая иголку в шитье; а иногда вовсе бросала работу и праздно сидела за столом, вертя пальцем зеленый абажур на лампе; взгляд у нее был отсутствующий, мысли витала где-то далеко.
– Ах, милочка, оставь в покое абажур! – восклицали гостьи, которых это нервировало.
Она улыбалась, устало вздыхала и снова бралась за подшиванье нижней юбки – работу, которую начала уже несколько недель назад. Сан-Жоанейру тревожила необычайная бледность дочери, и она решила пригласить Доктора Гоувейю.
– Да нет, маменька, это так, нервы… Пройдет…
Все и так видели, что нервы: у Амелии появились какие-то беспричинные страхи; она вскакивала и почти лишалась сознания, если где-нибудь хлопала дверь. Иногда она требовала, чтобы мать ночевала в ее комнате: она боялась кошмаров и видений.
– Правду сказал доктор Гоувейя, – говорила Сан-Жоанейра канонику, делясь с ним своими тревогами, – девушку надо выдать замуж.
Каноник покашливал, прочищая горло.
– Ничего ей не надо. У нее есть все, что требуется. И даже, по-моему, с излишком…
Каноник был убежден, что эта девушка, как он говорил самому себе, разрушает свое здоровье избытком счастья. В те дни, когда он узнавал, что утром она ходила навещать Тото, он вел за ней неотступное наблюдение, бросая на нее из глубин своего кресла навязчивые, похотливые взгляды. Теперь он не скупился с ней на отечески фамильярные ласки. Встречая Амелию на лестнице, непременно останавливал ее, щекотал, похлопывал по щеке, часто приглашал ее провести утро с ним и его сестрой; и, пока Амелия болтала с доной Жозефой, каноник, точно старый петух, беспрестанно ходил вокруг нее, шаркая шлепанцами. Амелия и ее маменька вели нескончаемые разговоры об отеческом расположении сеньора каноника: наверное, он даст ей хорошее приданое.
– Да, ты повеса, каких поискать! У тебя губа не дура! – неизменно восклицал каноник, выкатывая глаза, как только оставался наедине с Амаро. – Ухватил королевский кус!
Амаро надувался от гордости:
– Да, кусочек неплохой, дорогой учитель! Лакомый кусок.
Это была одна из самых больших радостей для Амаро: слушать, как коллеги расхваливают красоту Амелии, которую они называли «лилией благочестия». Все завидовали, что она исповедуется у него. Поэтому он всегда требовал, чтобы к воскресной мессе Амелия одевалась как можно наряднее, а недавно не шутя распек ее за то, что она пришла в церковь в стареньком шерстяном платье, точно престарелая ханжа в день покаяния.
Но Амелия уже не испытывала прежней неудержимой потребности исполнять всякую прихоть сеньора настоятеля. Она почти полностью очнулась от той бездумной дремоты, в которую ее погрузили объятия Амаро. Сознание вины мучило ее. Во тьме этой набожной и рабски покорившейся души забрезжили проблески разума. Собственно, кто она такая? Наложница соборного настоятеля. И эта мысль в ее беспощадной обнаженности ужасала Амелию. Она сожалела не об утраченной девственности, не о чести, не о добром имени. Она бы и не то отдала ради упоения, какое испытывала в его объятиях. Но ее пугало нечто куда более страшное, чем осуждение общества: гнев Божий. Сердце Амелии обливалось кровью при мысли, что она навеки потеряла свое место в раю; еще больше пугала ее мысль о том, что Бог накажет ее – не теми потусторонними карами, которые терзают наш дух за могилой, но муками в здешней жизни: разрушением здоровья, благополучия, красоты.
Она боялась, что ее поразит болезнь: проказа, паралич: что ее ждут нищета и голод – все напасти, на которые был так щедр Бог ее верований. Как в детстве, позабыв вознести деве Марии причитающиеся ей молитвы, Амелия боялась, что та столкнет ее с лестницы или пошлет учительнице мысль наказать ее линейкой, так и теперь она боялась, что Бог, в наказание за сожительство со священником, нашлет на нее порчу, погубит ее красоту, заставит ходить по улицам с протянутой рукой. Эти страхи преследовали ее неотступно с того памятного дня, когда она предалась грешным чувствам в накинутой на плечи мантии царицы небесной. Она не сомневалась, что Пресвятая дева возненавидела ее и требует возмездия. Напрасно Амелия пыталась умилостивить божью матерь потоками униженных молений. Она чувствовала, что дева Мария презрительно и брезгливо отвернулась от нее. Ни разу с тех пор не улыбнулось ей это дивное лицо; ни разу не разжались божественные пальцы, чтобы милостиво, как праздничный венок, принять ее молитву. Амелия наталкивалась на холодное молчанье, на неумолимую враждебность оскорбленного божества. А ведь Амелия знала, как влиятелен голос Богоматери во всех небесных советах; ей вдалбливали это с самого детства: все, чего ни пожелает мать Бога, дается ей в награду за слезы, пролитые на Голгофе; сын улыбается ей, сидя одесную, а Бог-отец восседает ошую от нее… И Амелия понимала, что для нее надежды нет, что там, наверху, готовится страшная кара, которая когда-нибудь обрушится на нее и раздавит, как обвал в горах. Что ее ждет?
Если бы она смела, то прекратила бы связь с Амаро; но его гнева она боялась почти так же, как гнева Божия. Что будет с ней, если на нее ополчатся разом и царица небесная, и сеньор падре Амаро? К тому же она его любила. В его объятиях она забывала и о божьей каре, и о самом Боге; под его защитой, прильнув к его груди, она не боялась ничего; жажда наслаждения, плотская страсть, словно крепкое вино, преисполняла ее какой-то бесшабашной отваги; она исступленно обвивалась вокруг любовника, бросая вызов небесам. Страх расплаты приходил потом, когда она оставалась одна в своей комнате. Эта борьба отнимала у нее все силы; вот отчего она бледнела и чахла, отчего старушечьи морщинки залегали в углах ее воспаленных, пересыхающих губ и вся она делалась вялой и отсутствующей, что так бесило падре Амаро.
– Да что такое с тобой? Из тебя будто все соки выдавили! – сердился он, когда после первых поцелуев она оставалась холодной и безжизненной.
– Я плохо спала ночью… Нервы.
– Проклятые нервы! – восклицал он с досадой.
Или она вдруг начинала задавать странные вопросы, которые выводили его из себя, тем более что повторялись снова и снова.
С должным ли жаром он служил сегодня мессу? Читал ли свой требник? Вознес ли мысленную молитву?
– Да тебе-то что? – сердился он. – Опомнись! Еще чего выдумаешь? Я тебе не семинарист, а ты не отец наставник, чтобы проверять, хорошо или плохо я исполняю устав. Вот еще глупости!
– Пойми, надо быть в ладах с небом… – бормотала она.
Это стало ее постоянной заботой – чтобы Амаро был образцовым священником.
Ей грозил ад, ее преследовал гнев божьей матери, и не на что было опереться, кроме поддержки падре Амаро, его влияния при небесном дворе. И она боялась, что из-за какой-нибудь оплошности он утратит это влияние, что Бог подметит какой-нибудь промах и отнимет у него свое благоволение. Ей хотелось, чтобы Амаро оставался святым, оставался любимцем неба и чтобы она потом могла воспользоваться его протекцией в загробном мире.
Амаро называл все это «бреднями старой монахини». Он с трудом их выносил, считая пустым умствованием; а главное, они отнимали драгоценные минуты у свиданий в домике звонаря.
– Мы же не для того сюда пришли, чтобы хныкать, – сухо говорил он. – Запри дверь, будь добра.
Она повиновалась – и после нескольких поцелуев в полумраке чердака он наконец вновь обретал свою Амелию, Амелию первых дней, восхитительное тело, которое трепетало, пылая в его объятиях.
С каждым днем он желал ее все сильнее, все неотступней и мучительней; их коротких свиданий было ему мало. Нет, положительно, второй такой женщины нет на свете! Второй такой нет даже в Лиссабоне, даже среди самых знатных дам! Правда, немного ребячлива, сентиментальна… Но не стоит принимать это всерьез; главное – насладиться, пока не иссякли молодые силы!
И он наслаждался. Жизнь его, сплошь сотканная из удобств и удовольствий, напоминала одну из тех модных гостиных, где все обито коврами и подушками, где нет твердых поверхностей и острых углов и тело, к чему бы оно ни прикоснулось, повсюду находит упругую мягкость подушек и пружин.
Конечно, приятнее всего были утренние встречи у дяди Эсгельяса. Но Амаро не чуждался и других удовольствий. Он вкусно ел, курил дорогой табак из пенковой трубки, носил белье из самого дорогого, тонкого полотна, купил кое-какую мебель и украшения для своей комнаты, забыл о том, что такое денежные затруднения:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я