https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

). Клара почти не разговаривала с ними и быстро уставала, но провожала их счастливым взглядом, от которого у Тони сжималось сердце.
– Ты поверь мне, Тоня, – сказала как-то Клара, – самое страшное в мире – это одиночество. Хуже одиночества нет пытки. Я говорю об одиночестве большом, общественном – ты меня понимаешь?
Бодрствуя около Клары, Тоня обдумывала ее слова. И собственные тяжелые переживания, стоившие ей так много душевных сил, казались ей теперь ничтожными, малюсенькими. Ведь она никогда не знала того, что делает жизнь более страшной, чем сама смерть, – изоляции от среды, единственно для тебя возможной и любимой. Какая неразделенная любовь, какое горе может сравниться с опустошительным действием такой изоляции?
«Я только теперь становлюсь борцом, большевиком, – думала Тоня. – Пока я этого не понимала, пока я думала, что мое горе было самым горьким из возможных, я еще не была настоящим большевиком. Какой бесконечный процесс – развитие человеческой души!.. А я-то воображала, что рождение Володи – почти подвиг. Я-то думала, что закалена для любого страдания. Как бы я смогла вынести, если бы, хоть на одну неделю, коллектив отвернулся от меня, изгнал меня?» Вспоминая свое выступление в защиту Клары Каплан, она поняла, что это было возможно. Ведь хотел же Готовцев расправиться с Гришей Исаковым! Могли исключить и ее. Она сама сказала: «Исключайте меня – не поверю!..» Как хорошо, что у нее хватило бесстрашия на такое выступление! Но она не отдавала себе отчета в том, как невыносимо может быть осуждение коллектива. А если бы отдавала отчет – тогда?..
«Нет, я бы не побоялась тоже, – говорила она себе, – но я бы выступила еще резче, еще прямолинейней. Я бы рассказала все: и подслушанный разговор, и ночь после убийства Морозова, и его странные жалобы, и свои мысли о том, что большие люди не могут быть слабыми и беспомощными даже в любви».
Она упрекала себя: «Я была легкомысленна. Я не решалась обобщать и доводить мысль до конца. Я верила внешности и словам, и оправдывала то, что меня смущало, и не хотела слышать фальшь… А ведь если бы я шла напролом и без оглядки, если бы я подняла голос– смотрите, как противоречат один другому два образа, заключенные в одном человеке! – кто знает, может быть в Гранатове разобрались бы раньше?»
Ее жгло воспоминание о том, что она поцеловала его руку… Но как понять? Как совместить?.. Человек осквернил, запятнал грязью свои собственные святые раны – во имя чего? Как? Почему?
Клару тоже жгли воспоминания.
– Я ведь чувствовала, что это безвольный, мелкий человек, – тихо говорила она Тоне. – Когда я приехала, я сразу невзлюбила его. А потом – эти руки, эти перенесенные мучения. Мне стало так стыдно, когда Вернер сказал мне… И вот я дала обмануть себя показной горячностью, жертвенностью, нерасчетливым энтузиазмом!
Она рассказала, через силу выговаривая слова, которые томили ее и днем и ночью:
– Однажды я случайно зашла к нему. На столе лежало полученное им письмо: «Дорогой Лелик…» Он сразу убрал его… Ты понимаешь, у меня вдруг шевельнулось воспоминание… Лелик! Так они называли своего секретаря парткома, своего троцкистского подручного… Лелик!.. Я отогнала воспоминания, как навязчивый кошмар… Ах, зачем, зачем я их отогнала?!
Как хотелось вернуть прошлое!
– Ты пойми, Тоня… Если бы я тогда же написала Вернеру – узнайте, кто был секретарем парткома при Левицком… Только это… только фамилию… Как просто! И почему самые простые вещи никогда не приходят в голову?..
Иногда, среди ночи, она вскрикивала и пыталась вскочить. В темноте ей чудился мерцающий странный свет и многоголосый гул, сквозь который сыплется телефонный трезвон.
– Стапеля! – кричала она.
Тоня удерживала ее в постели и успокаивала, как ребенка, ничего не отрицая: «Уже кончается, уже потушили, стапеля в безопасности, ты же слышишь, уже нет гудков…»
– …если бы на один день раньше… на один день… на один день… – обессиленно твердила Клара.
Потом она вдруг спрашивала:
– Он арестован, да? Он не убежит? Ведь у нас нет тюрьмы… Тоня, его надо стеречь, стеречь!
И вдруг, расширяя зрачки, удивленно роняла:
– А эти руки?.. Как же так? Как это могло быть?.. Эти страшные шрамы… Как же это возможно?
В эти дни Андронников и Касимов переживали острое возбуждение. Они смиряли возбуждение холодной работой логики. Запершись вдвоем в кабинете, они выверяли, обдумывали, анализировали, проверяли друг друга, до конца используя все свое знание жизни, психологии, тактики борьбы. Их вели опыт и предвидение. После длинных собеседований они расходились и в живом столкновении с людьми и фактами снова выверяли, анализировали, дополняли, опрокидывали или подтверждали свои предположения и домыслы.
Касимов с наслаждением чувствовал ту особую подтянутость, которую он знал, бывало, в опасных разведках, когда малейшая неосторожность могла погубить и малейшая невнимательность – сбить на ложный путь. Он знал это чувство и по охоте, когда над бурыми зарослями травы поднимался медведь и все чувства и мысли собирались, подтягивались, подчинялись одному желанию – победить, и все движения делались точными, скупыми, безошибочными.
Теперь задача была трудней и значительней. Уже не своя жизнь, а жизнь народа – родины – стояла на карте.
Он выслеживал каждую нить, каждый след преступления, и когда по схваченной на лету нити удавалось добраться до ее конца, когда неясный след определялся и шаг за шагом приводил к потайной норе, он, как охотник, задыхался от страстной радости, он, как партизан после удачного набега, ликовал и смеялся – сам с собою, от избытка чувств. А потом, как чекист, начинал все снова, подчиняя чувства уму, выверяя и докапываясь до конца, чтобы не сделать ошибки, не пропустить ни одной мелочи, не забыть ни одной возможности. Он возвращался к старым делам и переворачивал, перерывал новые, и, подобно тому как на отпечатанной фотографии, положенной в проявитель, постепенно вырисовывается снимок, так в протоколах допросов постепенно проступали сперва общие контуры, затем определялись люди и связи, затем детальные функции каждого, сделанное, задуманное – и вся картина ясна.
«Это посложнее партизанского горя, – думал Касимов, – это похитрее всех прежних боев… А враг – все тот же. Насколько он стал коварнее и ловчее! Ну, да и мы за это время поумнели».
Они проходили перед ним, один за другим. Тихий и злобный Нефедов не признавался ни в чем, если его не уличали неопровержимые доказательства. Это был ожесточенный враг. Касимов чувствовал себя с ним как в бою – лицом к лицу, вооруженным до зубов. Инженер Путин, с красными от слез глазами, каялся, изворачивался, лгал и был готов выдать всех своих сообщников, лишь бы спасти себя. Наглый и самовлюбленный Слепцов старался подавить Касимова своим культурным превосходством; он употреблял слова, которых Касимов не понимал, и пускался в философские рассуждения о носителях вековой культуры, к которым причислял себя. «Бросьте, – сказал ему Касимов, – люди культуры создавали машины, а вы их взрываете! Не вам говорить о культуре». Он узнавал Слепцова, как старого, изученного врага. Разве не тот же хам под лощеной внешностью открылся ему в белогвардейском офицере, захваченном в плен партизанами?
Снова свела его судьба с Парамоновым. Старый знакомец, земляк, вековечный враг. Как два охотника, настороженные, подтянутые, они прощупывали друг друга разговорами и взглядами. Касимов понимал Парамонова больше, чем кого-либо другого. От первой стычки в тайге, когда подростком-батраком взбунтовался против зверского произвола своего хозяина, он знал этих таежных обнаглевших кулаков, этих кулацких сынков, выходивших в купцы и в офицеры; со времени, когда он сам проводил раскулачивание разжиревших богатеев, он знал силу их ненависти, – он их бил всю жизнь; против них шли партизаны, отощав от голода, по звериным тропам и амурскому льду; против них лелеял единственный пулемет его друг и одногодок Сашка; против них он создавал колхоз; против них строил завод; против них росла его страна, его молодежь, его дети, – борьба продолжалась, только менялась форма. И против них, чтобы никогда не вернулось кровавое господство, пошел он из партизан и строителей в чекисты. Чекистом он снова встречал врага лицом к лицу. Нефедов, Парамонов, Слепцов, Путин, слезливый старичок Михайлов – все они были перед ним в одной смрадной куче, и как бы ни были разны их побуждения, их приемы, их дела, все это был враг, враг как единое понятие, как опасность, которую надо уничтожить.
Андронников передал Касимову почти все дела, кроме одного, основного. Спокойный и внимательный, он проводил часы с глазу на глаз с молчаливым собеседником, не желавшим ни признавать, ни отрицать, не желавшим давать показания. Он собирал весь свой многолетний чекистский опыт, чтобы молчаливый собеседник заговорил. Он убеждал его, высмеивал, разворачивал перед ним доказательства, улики, документы. Он сводил его с Путиным, с Нефедовым, с Парамоновым, со Слепцовым. Он приберег встречу с Левицким под конец. Его пристальные глаза уловили в лице Гранатова выражение полной растерянности, когда вошел Левицкий. Левицкий подтвердил свои показания. Андронников отправил его. Он видел, что противник слабеет, сдается, не может больше сопротивляться. И тогда он сказал, презрительно щуря глаза:
– Ведь, собственно говоря, вы трус. У вас нет ни идеи, ни гордости. Вы не знаете, во имя чего вы вредили. Вы боитесь отвечать за то, что делали.
Гранатов передернулся, побелел. Он еще пробовал сопротивляться, но злоба и отчаяние прорвались бессвязной скороговоркой:
– Пусть будет так!.. Вам нужно знать? Да, я враг! Да, я вредил и буду вредить!.. Но я не преступник. Я идейный враг. Я троцкист. Сознательный и убежденный. Я ненавижу вас, я ненавижу ваши идеи, ваши пятилетки, ваш энтузиазм, ваших стахановцев! И пусть не я, пусть меня поймали, есть еще другие…
– Хорошо, – сказал Андронников, – я рад, что вы идейный человек, а не продажный жулик. Но вас поймали, разоблачили, вас будут судить. Имейте же смелость рассказать о ваших убеждениях, о вашей вражеской работе. Если вы убеждены, почему же вы боитесь правды?
Но Гранатов уже съежился, увял. Он был очень мало похож на идейного человека. Андронников подтолкнул к нему стакан с водой.
– Выпейте, и перейдем к делу. Сегодняшней темой нашей беседы будет: как, когда, по каким побуждениям вы начали враждебную против Советской страны работу. Мы оба устали, давайте не тянуть.
Гранатов ерзал на стуле, его щеки уродливо прыгали.
– Я буду говорить… только…
– Да?
– Нет, все равно… – Он отмахнулся было от своего желания, но не удержался, вопрос горел на его губах – Скажите… Это психологически интересно… Если бы я не дал вам спичку, вы бы меня арестовали?
Андронников улыбнулся:
– Это психологически интересно, вы правы. Могу вам ответить. Если бы вы не были вредителем и диверсантом, я бы вас не арестовал. А теперь потрудитесь отвечать по существу.
Наступили часы и дни увлекательного разматывания картины, как в кинематографе, только в обратном порядке. Прошлое приближалось и прояснялось. Далекие события стали свежими, обнажилась их истинная сущность.
– Вы не предполагали так быстро убить Морозова и разрабатывали план более замаскированного убийства, не так ли? Несчастный случай, авария машины – так? А потом вдруг вы дали Парамонову задание «покончить с Морозовым сегодня же вечером». Это правильно?
– Вполне.
– Отчего же вы так быстро переменили решение?
– Мне стало ясно, что Морозов… что-то заподозрил… напал на след… Надо было убрать его, пока он ни с кем не поделился своим подозрением.
– И вы же дали Парамонову директиву заявить, что он хотел убить и Вернера и вас?
– Да! – воскликнул Гранатов со злым смехом. – Да, да, я дал эту директиву, вот в этом самом кабинете, у вас на глазах. Вы были так любезны, что устроили очную ставку. Он понял меня с полуслова. Я вам очень благодарен.
– Это было бы очень забавно, если бы вам удалось обмануть меня до конца. Но смеяться последними будем мы, а не вы.
Гранатов втянул голову в плечи, поежился. Он быстро переходил от вспышки злобы к состоянию подавленности и страха. Он нервничал. Бывали дни, когда он замыкался в молчании, а потом в минуту раздражения выкладывал то, что старательно скрывал и отрицал. Только в одном он был сдержан до конца: он утверждал, что действовал сам по себе, что ни с кем не был связан, ни от кого не получал директив. Андронников особенно не настаивал. Его интересовала пока главным образом деятельность Гранатова в Новом городе.
– Убийство Морозова было единственным убийством, которое вы замышляли?
– Да, единственным.
– Вернер вам не мешал?
– Почти… Во всяком случае, до смерти Морозова он не мешал. Вы знаете, он был честолюбив и властен. Через него мне было легко проводить свою линию…
– Линию, которую вам поручили проводить?
– Я уже сказал, что никто мне ничего не поручал!
– Хорошо. Пусть будет так. Какова же эта ваша линия?
– Необоснованные темпы, сокращение правительственного срока почти вдвое, а в результате – отсутствие снабжения, резервов, стройматериалов, кадров… Ну, и, конечно, как основной результат – провал, срыв даже правительственного срока.
– Понятно. Значит, вы утверждаете, что убийство Морозова – единственное, которое вы замышляли?
– Да.
– А разве ваша провокационная работа в снабжении, в жилищном строительстве, ваша агитация «хоть на костях, да построим» – разве это не было широко задуманной системой массового уничтожения кадров? Вы получили задание сорвать строительство путем деморализации и даже физического истребления кадров. Правильно?
– Я ни от кого не получал никаких заданий.
– Ладно. Запишем, что вы сами наметили себе такое задание и с этим приехали на строительство. Верно?
– Верно. – Он помолчал, дернулся вперед. – Нет, это неверно. Это не совсем так. Видите ли, во мне шла борьба. Я колебался. Я начал сомневаться… Я старался уменьшить зло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91


А-П

П-Я