https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/China/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Зато к третьему разу в этом нуждался его Стыд. Его Слабость нуждалась в этом. А ненавистью они только прикрывались. Понимаешь? Вот так. Необходимость, Стыд и Слабость кипят под этой крышкой, и я должен сбросить ее, понимаешь, я должен должен должен…
Ручка перестает писать на середине слова, но Ли замечает это, лишь дописав страницу до конца. Он закрывает глаза и, вне себя от удовольствия, принимается хохотать. Он смеется довольно долго, пока не начинает задыхаться, и смех его с деревянным дребезжанием отдается от дощатых стен. Он вдыхает и продолжает смеяться, пока его смех не переходит в хриплую, изможденную одышку.
Он открывает глаза и рассеянно оглядывает свою кровать, пока взгляд его не останавливается на третьей сигарете. Он осторожно берет ее большим и указательным пальцами и аккуратно, словно от малейшего прикосновения она может рассыпаться, вставляет между губ. После некоторого замешательства он обнаруживает спички. Закуривает и медленно затягивается. Он задерживает дым в легких как можно дольше, затем выпускает его с низким свистящим звуком, и комната вновь расширяется. Он делает еще одну затяжку. Продолжая курить, он пытается заставить ручку работать. Бьет ее о бумагу, расписывает у себя на ладони. Наконец вспоминает способ, которому его научила Мона, и подносит шарик к зажженной спичке. Снова проводит по ладони, и на этот раз ручка оставляет след.
Он докуривает сигарету и опять склоняется над записной книжкой, но он забыл, о чем писал, и последние строчки ничего ему не подсказывают. Он пожимает плечами и улыбается. Он сидит неподвижно до тех пор, пока поверх стука ветки о его окно до него не доносится другой звук, далекий и одновременно очень близкий. Словно кто-то играет на контрабасе. И ветка… Он начинает покачиваться в такт. Еще через несколько минут перо легко бежит по бумаге: барабан барабан барабан — барабаны смерти Буу барабаны дуу барабаны кхаа-а-а дребезжащий танец скелетов в дымной зелени саксофонов в визжащих джунглях. Отвратительно, точно — он прав, — ужасно. Он прав, мать всегда покупала дерьмо. Он прав, чертовски прав, будь проклят он за это, будь проклят во веки вечные!
барабаны барабаны сукины барабаны грязная тина сожженные и стонущие камни на солнцепеке, и кто-то бросается на тебя с медным клювом как бритва кха-а-а… и это Колтрейн и это правда… и это правда это это моя мать а это я и Хэнк прав и черт бы его побрал за это черт бы его побрал черт бы его…
дам дам… дам дам эк-ха-а-а в его игре чернота чернота, забрызганная красным. В ней унылая бесцветная боль. Искореженная и порванная, но прекрасная до спазмов в горле, да, но и безобразная, гротескная, и он снова делает ее прекрасной, убеждая нас, что это правда. Глупо безумная и ужасная, черная с красным, но это ее истинный лик. А красота всегда творится из того, из чего она должна твориться.
Он останавливается в тот самый момент, когда Хэнк заканчивает накручивать огромный трос на пристань. Он озирается с отсутствующим видом и щелкает языком, пытаясь что-то вспомнить. Хэнк снова берется за трос, но тянет его уже не спеша. Голова Ли качается над страницей в такт кружащейся, раздробленной ночью музыке…
Черные вороны. Черные вороны. Над кукурузным полем. Так вот что они играют. Вот. Вот как называется я понял этот кусок теперь я знаю. Послушайте их. Мрачные посланцы НУ И ЧТО!
Все наркоман все язва слишком много недостаточно еще совершенно ничего НУ И ЧТО!
И все трое спрашивают вместе потом по очереди и снова все вместе. НУ И ЧТО? НУ НУ НУ И ЧТО ну ну ну и что? Все вместе потом труба, потом тенор, потом альт, и снова все вместе НУУУУ И ЧТО?
Все трое припали прозрачными губами к стеклянным медным мундштукам трех медных рожков, сосут мундштуки, играют в обратную сторону потаенную музыку отчаяния, рисуют миражи над пустыней НУ И ЧТО? бросают в дюнах монетку, из которой сыплется ржавчина… обугленная земля обугленное небо черная обугленная луна… сожженные города ветер разносит горящие мемуары которые некому читать НУ И ЧТО? в домах расходятся НУ И КТО?… жги если не стыдно опустошай дотла НУ И ЧТО смотри что стало так пусто стало так пусто жарко так холодно что и кто…
Ручка доходит до конца страницы, но он не переворачивает ее. Он сидит, не спуская глаз с пучка света в форме песочных часов, пробившегося в трещину, он сидит очень тихо, лишь пальцы отбивают медленный ритм на бумаге. Он сидит до тех пор, пока глаза не начинают слезиться. Тогда он собирает разбросанные листы своего письма и рвет на клочки, усердно измельчая их до такого состояния, пока в руке у него не остается конфетти. Он выбрасывает их из окна на октябрьский ветер и возвращается к кровати. Глядя на дрожащий свет у себя на стене, он засыпает, размышляя над тем, насколько эффективнее было бы заполнять песочные часы фотонами, а не буйными песчинками.
Вверх по реке, к югу от дома Стамперов, там, где резко начинают вздыматься горы, в глубоком гранитном каньоне Южной развилки Ваконды Ауги я знаю такое место, где можно петь хором с самим собой, если, конечно, захочется. Надо встать на склоне лицом к узенькой темно-зеленой, петляющей далеко внизу реке, к крутому амфитеатру скал на противоположной стороне: «Правь, правь, правь, вниз по теченью лодку свою пусти…» — и как только приступаешь к следующей фразе, до тебя долетает эхо: «Правь, правь, правь…», и получается точно в унисон. Так что можно петь вместе с эхом. Но нужно быть очень внимательным при выборе тональности и темпа; если ты начал очень высоко, нельзя посередине сменить тональность, и нельзя замедлить темп, если ты поспешил вначале… потому что эхо — безжалостный и непоколебимый исполнитель: в результате тебе приходится подстраиваться под эхо, потому что можешь быть полностью уверен — оно под тебя подстраиваться не станет. И еще много времени спустя после того, как ты расстаешься с этим замшелым акустическим феноменом, чтобы продолжить свою прогулку или идти ловить рыбу, тебя не покидает ощущение, что любая насвистанная тобой джига, намурлыканный гимн или спетая песня всего лишь подстройка под какое-то неслышное эхо, автоматический отклик на его требовательный и безжалостный призыв…
И старый пьяница лесоруб, живущий именно в этом мире, режет дранку на вырубленных склонах этой развилки как раз неподалеку от той самой гранитной скалы. Надравшись накануне до чертиков в честь наступающего тридцать первого октября (впрочем, с такими же почестями он встречал и предыдущие тридцать дней) и проведя ночь в полной какофонии, перекликаясь с эхом и распевая над глубокой зеленой алкогольной рекой, он просыпается перед рассветом со звоном в ушах. Как раз через несколько минут после того, как Вив удается заснуть, проведя несколько часов в бесплодных попытках вспомнить слова глупой детской песенки: «Выше-выше, на макушке неба…» Некоторое время лесоруб кашляет, потом садится в кровати, похерив свои песни: «Ну и дерьмо же все это „. И во сне Вив вспоминает: „…в сонном царстве кто живет? Сойка синяя там ткет пряжу тонкую из сна, всех закутает она“. Колыбельная, которую пела мне мама, когда я была маленькой. А кому я ее пою на макушке неба? Не знаю. Не понимаю…“
Рядом глубоко дышит Хэнк, в который раз погрузившись в зеркала старого школьного сна — поступить в колледж и показать этим гадам, кто здесь болван, а кто нет; дальше по коридору Ли, все еще под наркотой, мечется во сне на кровати, полной тараканов, костылей и горелых спичек. Он уже допросил себя, признал виновным и вынес приговор — смертная казнь… через усыхание, и он принимается складывать балладу, которая прославит его после смерти: музыкальный эпос, запечатлеющий все его героические победы на полях сражений и могущественные подвиги на арене любви… под дробь барабанов барабанов барабанов…
— А порою, когда поешь, не можешь избавиться от ощущения, что это беззвучное эхо забытой мелодии — отзвук чужого голоса… в этом странном мире.
Банда черных туч, пробравшаяся в город под покровом ночи, на рассвете разбрелась по горизонту, словно безработные привидения в ожидании, когда завершится день и они смогут приступить к своим праздничным проделкам. Ночные зарницы зависли вверх ногами на елях в горах, пережидая день в своей наэлектризованной дремоте, словно перезаряжающиеся летучие мыши. И чесоточный отощавший ветер носится по замерзшим полям, воя от холода и голода в поисках своей подружки летучей мыши, которая висит себе высоко в горах, с храпом обрызгивая искрами сучья деревьев… в этом странном мире. Носится, воет и стучит зубами от стужи.
Старое, дряхлеющее солнце осторожно карабкается вверх, в этом странном мире да еще в день Хэллоуин, и индеанка Дженни еще более осторожно открывает свои покрасневшие глаза. Вялая и уставшая после ночи, посвященной опутыванию злыми чарами Хэнка Стампера, запретившего своему отцу жениться на индеанке… она поднимается со своей лежанки, застланной свежими простынями, крестится на всякий случай и, облачившись в вязаные шерстяные одеяла, выделенные в прошлом году правительством их племени (которое состоит из нее самой, ее отца и полудюжины сводных братьев, неуклонно жиреющих где-то в соседнем округе; одеяла шерстяные, но в отличие от братьев они неуклонно худеют), выходит на улицу и направляется отдать дань новому дню чтением Библии, которая дожидается ее рядом с гладко выпиленным в фанере очком клозета. Библия поступила вместе с одеялами и была святой вещью, как и пластмассовый Иисус, которого она выкрала из Симониного «студебеккера», как и бутылка с аквавитой, материализовавшейся на ее столе как-то вечером после того, как она пропела вслух мистические слова: с ужасом и не слишком чистосердечной надеждой она произнесла их, и — будьте любезны — появилась бутылка с наклейкой, на которой было что-то написано волшебным языком, — что именно, ей так никогда и не удалось прочитать. Впрочем, и заговор ей больше никогда не удавался.
Как бутылка, которую она заставила себя растянуть на долгие месяцы, делая ежедневно лишь по одному набожному глоточку, так и Библия удостоилась долгой жизни; она обязала себя, как бы ни было холодно и сыро, как бы неудобно ни было сидеть на фанере, прочитывать целую страницу, прежде чем ее вырвать. И религиозная дисциплина давала себя знать. Пока она задирала одеяла и устраивала их вокруг своих тяжелых коричневых бедер, ей показалось, что глубоко внутри она ощутила определенное откровение, которое нельзя было целиком отнести за счет вчерашних сосисок. Но она не стала спешить с выводами. Так как, несмотря на собственную благочестивость и искреннюю веру в разные объекты поклонения, в действительности она не ожидала какого-нибудь существенного эффекта от этого чтения. В основном ее контракт с Книгой Книг был вызван тем, что ее подписка на «Гороскоп» закончилась, и бутыль с аквавитой, невзирая на все магические ухищрения, вполне обыденно опустела. «По утрам первым делом читай это, — прописал мужчина, доставивший ей одеяла. — Читай с благоговением, подряд, и это тронет твою душу». Ну что ж, ладно. Вряд ли она окажется такой же бесполезной, как Святое Исцеляющее Полотно, которое она заказала в Сан-Диего, и уж точно она не может оказать такого ужасающего действия, как пейот, присланный ей из Ларедо. («Скушай, друг, и взлетишь на небо вдруг», — гласила отпечатанная инструкция этой магической школы.) Поэтому она сказала «ладно» и с показной благодарностью взяла книгу; как бы там ни было, она попробует. Но отсутствие энтузиазма восполнялось усидчивостью, и ее преданность начала приносить свои плоды. И теперь, устремив взгляд на страницу и сотрясаясь от натуги в попытках избавиться от греха, она вдруг почувствовала, как ее пронзила жалящая боль, и все вокруг закружилось — внутри этого домика! — вспыхивающими звездными спиралями. Ты только подумай, поразилась она, поднатужившись еще раз, только подумай: не прошло и двух недель, как она приступила к Пятикнижию, а душа ее уже отмечена! Теперь только бы сообразить, как использовать эти звезды в своем колдовстве…
Бармен Тедди готовится к наступлению Дня Всех Святых, протирая свои неоновые лампы и снимая тряпкой жареных мух с электромухобойки. Флойд Ивенрайт, стоя перед зеркалом в ванной, готовится к встрече с Джонни Дрэгером и комитетом жалобщиков, репетируя преамбулу Международной Хартии Лесорубов Всего Мира. Агент по недвижимости, народный умелец, встречает утро, выводя мылом на собственном окне безобидные высказывания. Этим он встречает Хэллоуин уже не первый год: «Пусть на вершок, но выше всех, дружок». Он хихикает, размазывая мыло. «Новобранцев я шутя обошел на два локтя». Он пристрастился к этому занятию после того, как однажды в День Всех Святых обнаружил, что ночью какой-то злоумышленник изрисовал его окно чем-то похожим на парафин, но очень необычного качества — «вероятно, что-то специально выпускаемое правительством», — потому что, как он ни отскребал, напоминание о той ночи осталось навсегда. Моющие средства его не брали, бензин лишь на время растворял его, и даже теперь, много лет спустя, при определенном освещении безупречно чистое стекло отбрасывало на пол перед его письменным столом вполне читаемую надпись.
Не без усилий он установил, что вандалы, бесчинствовавшие в эту лишенную благодати октябрьскую ночь, имели определенное намерение надругаться лишь над чистыми окнами и выскобленными стеклами. «Вероятно, неписаный закон, — предположил он. — Не гадь дружкам». Вот он и решил обойти всех хоть на вершок, пока не подтянулись новобранцы с парафином. Каков же был триумф агента на следующее утро, когда он обнаружил, что никто, кроме него самого, не оставил следов на его окне! Он даже не заметил, что на всей улице лишь его окно пестрело уродливыми надписями. Парафин, мыло и все искусство украшения окон окончательно вышло из моды благодаря вечеринкам, которые организовывали взрослые, чтобы удержать своих прирученных вандалов дома и не выпускать их на улицу в промозглые вечера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102


А-П

П-Я