https://wodolei.ru/catalog/mebel/massive/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Аюба-Шахид-Фарух молча смотрят в окошко движущегося фургона на то, как наши мальчики, наши солдаты-Аллаха, наши стоящие-десятерых-бабу? джаваны защищают единство Пакистана, истребляя городские трущобы огнеметами-автоматами-ручными гранатами. Когда мы привезли шейха Муджиба в аэропорт, где Аюба сунул пистолет ему в задницу и втолкнул в самолет, который взвился в воздух, увозя мятежника в плен, в Западную часть, будда закрыл глаза. («Не пытайся набить мне голову этими историями, – сказал он когда-то танку-Аюбе, – я – это я, вот и все»).
А бригадир Искандар собирает свои войска: «Здесь еще остались подрывные элементы, которые следует искоренить».
Когда мысли причиняют боль, действие – лучшее средство… псы-солдаты рвутся с поводка и, когда щелкает карабин, радостно бросаются в дело. О эта охота с волкодавами на нежелательные элементы! О в изобилии доставшаяся добыча в лице профессоров и поэтов! О злополучные активисты Лиги Авами и популярные корреспонденты, к несчастью, убитые при попытке оказать сопротивление! Псы войны дотла разоряют город; но, хотя следопыты-собаки неутомимы, солдаты-люди слабее: Фарук-Шахид-Аюба по очереди блюют, когда им в ноздри шибает смрадом горящих трущоб. Лишь будда, в носу у которого вонь порождает яркие, многоцветные образы, продолжает делать свое дело. Выследить их, унюхать, остальное – работа мальчишек-солдат. Подразделение СУКА прочесывает дымящиеся руины, все, что осталось от города. Никому из нежелательных элементов не удалось спастись этой ночью; не помогли никакие укрытия. Ищейки идут по следу спасающихся бегством врагов национального единства; волкодавы, дабы внести свою лепту, яростно вонзают зубы в добычу.
Сколько арестов – десять, четыреста двадцать, тысяча один – произвело наше двадцать второе звено этой ночью? Сколько интеллигентов, трусливых дакканцев, прятались за женскими сари; скольких пришлось выводить на чистую воду? Сколько раз бригадир Искандар – «Нюхай! Подрывной запашок!» – спускал с поводка обученных войне псов подразделения? Многое из того, что произошло ночью 25 марта, навеки останется непроясненным.
Бесполезность статистики: в течение 1971 года десять миллионов беженцев пересекли границу Восточного Пакистана-Бангладеш и нашли убежище в Индии, но эти десять миллионов (как и любое число, большее, чем тысяча-и-один) остались непонятыми. Сравнения не помогают: «самая крупная миграция в истории человечества», – фраза, лишенная смысла. Больше библейского Исхода, превосходящее числом толпы, снятые с места Разделом, многоголовое чудище устремилось в Индию. На границе индийские солдаты готовили партизан, известных как Мукти Бахини{247}; в Дакке парадом командовал Тигр Ниязи.
А что же Аюба-Шахид-Фарук? Наши мальчики в зеленых мундирах? Не возмутились ли они, не подняли ли мятеж? Не прошили ли облеванными пулями офицеров – Искандара, Наджмуддина, даже Лалу Моина? Вовсе нет. Невинность была потеряна; но, несмотря на по-новому суровый взгляд, несмотря на бесповоротную утрату ориентиров, несмотря на размывание моральных устоев, звено продолжало действовать. Не один только будда делал то, что ему говорили… а где-то высоко, над схваткой, голос Джамили-Певуньи сражался с безымянными голосами, поющими песню на стихи Р. Тагора: «Жизнь моя течет в тенистых весях, ломится амбар от урожая – сердце полнится безумною усладой».
С сердцами, переполненными безумием, не усладой, Аюба с товарищами выполняли приказ, а будда брал след. В самом сердце города, исполненного насилием, обезумевшего, пропитанного кровью, ибо солдаты Западной части не щадят злоумышленников, движется звено номер двадцать два; на почерневших улицах будда пригибается к земле, вынюхивает след, не обращая внимания на сигаретные пачки, лепешки навоза, упавшие велосипеды, оброненные туфли; потом – другие задания: за городом, где целые деревни, давшие приют Мукти Бахини, за эту коллективную вину выжигались дотла; здесь будда и трое мальчишек выслеживают мелких функционеров Лиги Авами и всем известных, заядлых коммунистов. Мимо убегающих крестьян с узлами на головах; мимо вывороченных рельсов и сожженных деревьев; и все время, будто некая невидимая сила направляет их шаги, влечет их в самое сердце, темное сердце безумия, задания эти продвигают их к югу-к югу-к югу, все ближе к морю, к устью Ганга и к морю.
И наконец – за кем же они тогда гнались? Да разве имена еще имеют какое-то значение? Должно быть, встретилась им добыча, настолько же ловко умевшая заметать следы, насколько будда был ловок в преследовании – иначе почему погоня оказалась столь долгой? Наконец – не в силах забыть вбитое намертво во время тренировок «искать с неослабным рвением-задерживать без всякой жалости» – получили они задание, не имеющее конца; они преследуют противника, которого поймать нельзя, но и вернуться на базу с пустыми руками нельзя тоже; и они бегут все дальше и дальше, на юг-на юг-на юг, влекомые вечно удаляющимся следом, а может быть, чем-то еще: не было случая, чтобы судьба отказывалась вмешаться в течение моей жизни.
Они реквизировали лодку, поскольку будда сказал, что след идет вниз по реке; голодные-невыспавшиеся-выбившиеся из сил в этой вселенной покинутых рисовых полей, они гребли и гребли в погоне за невидимой добычей; вниз по великой бурой реке плыли они и плыли, до тех пор, пока война не осталась так далеко, что уже и не помнилась; но запах по-прежнему вел их вперед. Та река носила родное мне имя: Падма{248}. Но местное имя только вводит в заблуждение; по-настоящему то была Она, мать-вода, богиня Ганга, стекающая на землю по волосам Шивы. День за днем будда молчит, лишь показывает пальцем – туда, в ту сторону, и они плывут на юг-на юг-на юг, к морю.
Утро безымянное, не имеющее числа Аюба-Шахид-Фарук просыпаются в лодке, готовой к абсурдной охоте, пришвартованной у отлогого берега Падмы-Ганги, и видят, что будда исчез. «Аллах-Аллах, – причитает Фарук, коснись своих ушей и молись о спасении; он завел нас в эти топи и удрал; это ты виноват, Аюба, все твоя хохма с проводами – вот как он отомстил!»… Солнце взбирается на горизонт. Чужие, странные птицы в небе. Голод и страх скребутся в утробе, как мыши: а что-если, что-если Мукти Бахини… голоса взывают к далеким родньм. Шахиду во сне приснился гранат. Отчаяние плещет в борта ладьи. А вдали, у самого горизонта – невозможная, бесконечная, огромная зеленая стена, она простирается вправо и влево до самых концов земли! Невыразимый страх: как это может быть, разве то, что мы видим, – правда; кто это строит стены поперек всего мира?.. И вдруг Аюба: «О, Аллах, глядите-глядите!» Ибо перед ними, прямо по рисовому полю, словно в замедленной съемке, причудливой чередою бегут друг за другом люди: первый – будда, нос огурцом, его за милю видать; а за ним, расплескивая воду, размахивая руками, крестьянин с косой, разгневанный Отец-Время; а по плотине бежит женщина; сари скреплено между ног, волосы распущены; она кричит и умоляет, но мститель с косой шлепает по затопленным посевам, мокрый с головы до ног и облепленный грязью. Аюба орет с близким к истерике облегчением: «Ах, старый козел! Не может держаться подальше от местных женщин! Ну давай, будда, жми: если он тебя поймает, то отрежет оба твои огурца!» И Фарук: «А потом что? Вот порежет он будду на кусочки, и что потом?» И танк-Аюба вынимает из кобуры пистолет. Аюба целится, унимая дрожь в вытянутых руках; Аюба прищуривает глаза: коса описывает в воздухе дугу. И медленно-медленно руки крестьянина поднимаются, будто в молитве; он преклоняет колени прямо в воде, заливающей поле; лицо погружается ниже, глубже, чтобы лоб коснулся земли. Женщина на плотине принимается выть. И Аюба говорит будде: «В другой раз застрелю тебя». Танк-Аюба дрожит, словно лист. А Время, убитое, лежит на рисовом поле.
Но остается бессмысленная погоня и невидимый враг, и будда: «Сюда, в эту сторону», и все четверо гребут и гребут на юг-на юг-на юг; они убили часы и забыли о днях и числах; они уже сами не знают, убегают ли, гонятся ли; но что бы ни влекло их вперед, оно их толкает все ближе и ближе к невозможной зеленой стене. «Сюда, в эту сторону», – упорно твердит будда, и вот они уже внутри, в джунглях таких густых, что история вряд ли могла проложить себе там путь. Джунгли Сундарбана поглотили их.
В джунглях Сундарбана
Признаюсь откровенно: не было никакой последней, заметающей следы добычи, влекущей нас к югу-к югу-к югу. Перед всеми моими читателями должен я раскрыть душу – когда Аюба-Шахид-Фарук не могли уже понять, гонятся они или убегают, будда знал, что делал. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что предоставляю будущим комментаторам или критикам, обмакивающим перья в яд (последних предупреждаю: уже дважды я подвергался воздействию змей и в обоих случаях оказывался сильней отравы), лишний повод для нападок: сам, дескать, сознался-в-своей-вине, обнажил всю низость-своей-натуры, объявил-себя-подлым-трусом; я все же принужден сказать, что он, будда, больше не способный покорно исполнять свой долг, взял руки в ноги и пустился наутек. Душу его заразили, вгрызаясь в нее, прожорливые личинки пессимизма-бесцельности-срама, и он дезертировал, он сбежал в лишенный истории, безымянный тропический лес, и потащил за собою троих мальчишек. Что, кроме слов, надеюсь я навеки сохранить в своем маринаде: то состояние духа, при котором уже нельзя отворачиваться от последствий того, что ты принял как данность; когда передозировка реальности порождает полное миазмов стремление к безопасности сновидений… Но джунгли, как и всякое укрытие, были совершенно другими – они дали будде и меньше, и больше, чем он ожидал.
– Я рада, – говорит моя Падма. – Я счастлива, что ты сбежал. – Настаиваю, однако: не я. Он. Он, будда. Тот, который до встречи со змеей остается не-Салемом; тот, кто, несмотря на бегство, все еще разлучен со своим прошлым, хотя и сжимает в жадной горсти некую серебряную плевательницу.
Джунгли сомкнулись над ними, как могила; и, долгие часы гребя в изнеможении – и все же неистово – по непостижимым, запутанным, соленым протокам, над которыми нависали образующие купола монументальные деревья, Аюба-Шахид-Фарук безнадежно заблудились; то и дело они оборачивались к будде, а тот указывал: «Сюда», а потом: «В эту сторону»; но, хотя они и гребли, не щадя себя, не думая об усталости, возможность преодолеть это место лишь слабо маячила впереди, словно призрачный огонек; и наконец они окружили своего до сих пор безупречного следопыта, и, наверное, увидели проблеск стыда или облегчения в его глазах, обычно мутновато-голубых; и вот Фарук шепчет под могильной зеленью леса: «Ты сам не знаешь. Ты говоришь что попало». Будда промолчал, но в этом молчании они прочли свою судьбу; и теперь, уверившись в том, что джунгли проглотили их, будто жаба – мошку; теперь, окончательно поняв, что они уже никогда не увидят солнца, Аюба Балоч, сам Танк-Аюба сломался и разревелся в три ручья. Нелепое зрелище – здоровенный, подстриженный ежиком парень ревет, словно дитя малое, – вывело Фарука и Шахида из себя; Фарук чуть не опрокинул лодку, накинувшись на будду; тот кротко сносил удары, что сыпались на его грудь-плечи-руки, пока Шахид не оттащил Фарука от греха подальше. Аюба Балоч рыдал без остановки целых три часа, или дня, или недели, пока не пошел дождь и не сделал бесполезными его слезы; и тут Шахид Дар произнес, сам удивляясь своим словам: «Погляди-ка, что ты натворил, парень, своими слезами», тем самым доказывая, что они уже начали поддаваться логике джунглей, и это было только начало, ибо стоило небывалому вечеру соединиться с невероятием деревьев, как Сундарбан начал расти под дождем.
Вначале они были так заняты, вычерпывая воду из лодки, что не замечали ничего; к тому же и река поднималась, обманывая взгляд; но на закате не оставалось сомнений: джунгли набирали высоту, и силу, и злость; гигантские, словно вставшие на ходули корни вековых мангровых деревьев, змеились во мгле, простирая щупальца, изнывая от жажды; пропитываясь дождем, они становились толще, чем слоновий хобот, а сами деревья вырастали на такую высоту, что Шахид говорил потом, будто птицы на их вершинах пели свои песни прямо в ухо Богу. Верхние листья огромных пальм стали раскрываться, словно чудовищные, сжатые в кулак зеленые ладони; они разворачивались и разворачивались под ночным ливнем, пока не покрыли собой весь лес; и тут стали падать плоды; они были больше, чем самые крупные в мире кокосы, и, зловеще набирая скорость, летели с головокружительной высоты и раскалывались, разрывались в воде, словно бомбы. Дождевая вода заливала лодку; чтобы вычерпывать воду, у них были только мягкие зеленые кепи да старая жестянка из-под масла; ночь опускалась, плоды, как бомбы, падали с высоты, и Шахид Дар, наконец, сказал: «Ничего не поделаешь – придется прибиться к берегу», хотя мысли его были полны виденным во сне гранатом, и он на миг уверился даже, что здесь его сон сбудется, пусть даже плоды и другие.
Пока Аюба с красными от слез глазами предавался панике, а Фарук совсем пал духом, видя, как раскис его герой; пока будда сидел молча, понурив голову, один Шахид, казалось, мог еще о чем-то думать: вдрызг промокший, смертельно усталый, чувствуя, как ночные джунгли смыкаются над ним, он сохранял ясную голову, ибо постоянно помнил о смертельном гранате; так что Шахид и приказал нам, им, причалить нашу, их, вдоволь зачерпнувшую воды лодку к берегу.
Плод гигантской пальмы упал в полутора дюймах от лодки; река забурлила так, что лодка перевернулась, и они стали пробиваться к берегу в темноте, держа ружья-плащи-жестянку-из-под-масла над головами, толкая лодку перед собой; наконец, забыв о падающих с неба плодах и змеящихся корнях мангровых деревьев, они рухнули на дно своего пропитанного водой суденышка и заснули.
Когда они пробудились, мокрые насквозь, дрожащие несмотря на жару, дождь перешел в крупную, тяжелую изморось. Кожа их была покрыта пиявками длиною в три дюйма;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я