https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/150na70cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Было время, когда коммунизм и Милло отождествлялись в моих глазах, и я выставил из дому обоих. Но в ту пору коммунисты остались одни… Они чувствовали себя виноватыми, хотя были тут ни при чем, а на них смотрели в полном смысле слова как на прокаженных. И, точно волки, они скалили зубы, принимая как должное все: укусы, выстрелы. Партия дрогнула – так говорят теперь, – но ее фундамент остался незыблемым. И тогда мы, ребята, решили вступить в ее ряды.
Я отправился к Милло и попросил его рекомендовать нас в Федерацию коммунистической молодежи – меня, Дино, и Бенито. Армандо – нет, потому что у Армандо была траттория! А Джо, тот не мог из-за отца Бонифация. Нас поручили – нас, подростков, – двадцатилетним парням, наверняка надежным, но недалеким. Они были из числа тех, для кого пролетарский интернационализм превыше всего. Увидели мы там и смазливые и чистенькие физиономии знакомых с виду парней, с какими можно разговаривать за бильярдом и у музыкального автомата, где они не напускают на себя строгость, если ты ставишь их в затруднительное положение; но и эти были – сама дисциплина, которую они считают сдерживающим началом. Они боялись стать отщепенцами, если их погонят из партии. Но не это главное в моих сегодняшних воспоминаниях. Одним словом, дело не пошло дальше первого заседания…
– Я здесь потому, что был фашистом, – начал Бенито. – Потому, что я понял.
Тощий и длинный парень по имени Корради, в то время секретарь молодежной ячейки, а теперь работник аппарата, заявил:
– Этого мало. – По его мнению, Бенито должен был бить себя кулаком в грудь, признавая свою вину и клятвенно отрекаясь от прошлого. – В рядах коммунистов нег места тому, кто не очистился от скверны. Разве я спросил, кем был твой отец? А ведь я знаю кем, – подчеркнул он. – Для меня важно, кто ты сам. До вчерашнего дня ты был черным. И ты должен покаяться во всем, если не хочешь, чтобы тебя приняли за провокатора.
В те мрачные дни они чувствовали себя осажденными. В этой комнате в Народном доме нечем было дышать, но казалось, что воздуха не хватало мозгу, а не легким. Допустим, сердце тут ни при чем, ну а разум? Я попытался вставить что-то, но мне не дали – таков порядок.
– Жди своей очереди, – бросил Корради, – тем более что за тобой ничего плохого не числится.
Я поблагодарил его, мысленно послав к черту, и посмотрел на Бенито. Он сидел с таким видом, как будто все происходящее доставляло ему удовольствие. А ведь я знал его: если он начинал строить из себя шута, значит, у него чесались руки.
– Но позвольте, – спросил он, – как же я могу утверждать, будто до вчерашнего дня я был другим? Если так, то вы приняли бы в Федерацию молодых коммунистов новорожденного или, в лучшем случае, робота. А я пришел к вам со своим опытом.
– Со своей паршой, вот с чем ты пришел! – не выдержал Корради.
Остальные преспокойно и терпеливо слушали. Дино шепнул мне:
– Как начнется заваруха, тут же спиной к стене. Если они навалятся на нас со всех сторон, не миновать нам больницы.
Бенито аккуратно, с ангельской улыбкой зажег сигарету. Что-что, а зуботычины он называл девичьими ласками.
– Послушай ты, там за столом! – бросил он Корради. – Тебя бы должен был интересовать путь, который я прошел до того, как появился здесь. Я ведь и книжечки читал, и с людьми дело имел.
– Вот-вот, об этом-то я тебя и спрашиваю. – Корради легко попался на удочку. – Ты должен заверить нас, что полностью отказываешься от своего прошлого, и объяснить, почему ты решил вступить в нашу партию.
Тут, с видом самым невинным, Бенито изложил ему свою «сельскохозяйственную теорию». Они выслушали все, что он хотел им сказать, – до того он их ошарашил.
– Итак, – заключил он свою речь, – что же, выходит, делали русские в Будапеште? Они сеяли. Никто не сомневается в том, что семенные фонды революции находятся у них…
Первым опомнился столяр из Ромито.
– Товарищи! – завопил он. – Да ведь эти сопляки заявились сюда для того, чтобы издеваться над нами!
И пошло и пошло…
Сначала разошлись наши пути с Бенито, а теперь с Дино. Мысль о том, что его любовь, столь грубо мною отвергнутая, носила двойственный характер, омрачала мою душу. В силу каких моих пороков, какого рода заблуждений могли мы понимать друг друга, питать одни и те же надежды, исповедовать одни и те же идеи, делить один окурок на двоих, тузить и обнимать друг друга, просто расти вместе? Выходит, во мне было что-то такое, что делало меня похожим на него? Или я, я один был безгрешным, чистеньким, идиотски наивным, как Джо, и уверенным в себе, как Армандо, самый старший и, конечно, самый взрослый из нас: вскоре он должен был стать полноправным хозяином ресторана и жениться на Паоле. Джо и Армандо были нормальными людьми. Почему же тогда мой разум и мое сердце, если я спрашивал их, влекло к Дино и Бенито? Именно разум и сердце, самая тихая и самая буйная часть моего «я», заставляли меня мысленно плакать. Лори помогла мне залечить и эту рану.
– В чем ты упрекаешь Дино – в том, что он любил тебя?
– Но ведь как?
– Разумеется, только так, как умел. Может быть, я говорю глупости, но во имя какой справедливости ты его осуждаешь? Буржуазной? Или твоей, революционной?
– Гм… Той, что царит в земном раю, – ответил я: из уважения к ней я постеснялся произнести более точные слова. Она тут же уличила меня в лицемерии:
– Что нам известно о законах любви? Разве ты любишь, любишь меня не потому, что я женщина и тебе хорошо со мной?
– Да, – ответил я, – и поэтому.
– А еще? Может быть, тут есть и что-то таинственное, необъяснимое? Разве то, что ты называешь желанием, не отступает иной раз на второй план? И когда ты говоришь «душа», что именно ты имеешь в виду?
– Сам не знаю.
– И я тоже. Зато я знаю другое: если у Дино есть еще что-то, в чем ты не разбираешься, какой же ты судья ему?
– Так ведь он… он сам не знает, где у него душа.
– Я стараюсь понять, – сказала она, – не мешай мне, милый. Я не какая-нибудь ученая, и потому не жди, что открою сумочку и преподнесу тебе готовый рецепт. Разумеется, когда я думаю о таких вещах, у меня тоже волосы становятся дыбом. Здесь, во Флоренции, у меня не осталось подруг, но там, в Милане, они у меня были. Одну из них зовут Долорес, но в шутку все называли ее Аддолората – Скорбящая. На самом же деле это очень жизнерадостная девушка. Она порядком наплакалась из-за меня, и, быть может, мы остались с ней в хороших отношениях только благодаря тому, что я сумела оттолкнуть ее решительно и в то же время мягко. Возможно, у женщин это как-то проще… А ты, очевидно, думаешь, что вылечил его, плюнув ему в лицо?
– Постой, я ведь не врач, да и не священник.
– Но ты его друг.
– Бывший. Терпеть не могу половинчатости и теперь я его ненавижу. Единственное, что я мог сделать, это вправить ему мозги.
– Вот-вот. – Мне показалось, что она вздохнула. – Мне нравится, что ты у меня такой сильный, но ведь ты думаешь, что с помощью силы можно решить абсолютно все! Неужели ты не понимаешь, что вызываешь озлобление? Ты причиняешь людям боль. Вот наследство, которое оставил тебе твой Бенито. А в остальном ты еще ребенок и Дино, по-видимому, тоже.
– Так, а сейчас ты скажешь, что я вообще сосунок.
– А почему бы и нет?
Лори улыбнулась и поцеловала меня. Она уже думала о чем-то другом, прямо противоположном, как всегда: воображение неожиданно как бы уносит ее куда-то, но в этом неизменно есть сокровенный смысл, причина, пусть не сразу понятная мне. Так гусеница медленно прокладывает свой тоннель в мякоти плода и вдруг, неожиданно для самой себя, оказывается на свету. Сейчас Лори пересказывала мне то, что накануне говорила Милло о своей привязанности не к местам, а к людям.
– Природа – это мы сами, ведь она существует благодаря тому, что существуем мы. Снег красивый, деревья красивые, в нас тоже есть красота, красивы и река и море, но. ведь они способны и ужасать нас в зависимости от нашего настроения и от того, с кем мы. Что значит, по-твоему, быть свободными?
– Быть молодыми, иметь голову на плечах, пробивать себе дорогу, самим решать, каким должно быть будущее.
– И, кроме того, придумывать себе жизнь!
– Придумывать? Для чего?
– Да нет же, я неправильно выразила свою мысль. Я имела в виду совсем другое – совершенствоваться с каждым днем, стремиться быть лучше всех, помнить о том, что совесть всегда должна оставаться чистой.
– Ясное дело, мы-то ни в чем не виноваты. Мы страдаем по чужой вине, оттого и бунтуем.
Потом мы целовались, и не электрическая печка и не коньяк, а наша любовь согревала нас в насквозь отсыревших стенах «берлоги».
27
– Я привыкла видеть тебя веселым, ты всегда радовался чему-то, – говорит Иванна. – Можно было подумать, что мы с тобой просто соседи по квартире, так мало мы разговаривали, – и от этого у меня разрывалось сердце. Даже то, что ты каждый раз возвращался около часа ночи, стало обычным. Я курила сигарету за сигаретой, я вцеплялась в спинку кровати – только бы не выскочить в кухню и не закатить тебе скандал. Эта девушка – я еще не знала, кто она такая, – завоевала тебя. В твои годы я тоже была влюблена, но ведь я полюбила Морено, взрослого мужчину, а не мальчишку! Свои мысли я топила в этом стакане с водой. Меня сбивали с толку твое молчание, твоя скрытность, безразличный тон, каким ты со мной разговаривал. О других, о твоих продавщицах и школьницах, даже о какой-то Розарии, ты рассказывал мне. Конечно, при этом ты смущался, как и полагается ребенку, поверяющему матери свои тайны, но и по тому, что ты говорил мне, я понимала, как все это было несерьезно. Отчего же ты молчал теперь? Если ты действительно любил ее, почему ты не познакомил меня с ней? Неужели ты видел во мне врага? Прости меня, ко я думала, я была уверена, что она – ведьма. Знаешь, время идет так медленно, когда сидишь в кассе и отрываешь билеты – руки отсчитывают сдачу, а мысли все лезут и лезут в голову. Ведь после того как к нам заходила мать Бенито, я увидела, я поняла, до чего умеют молчать сыновья!
– Вот-те на! Впервые слышу, что его мать была у нас.
– А ты, как ты вел себя по отношению ко мне? Даже о письме с «Гали» почти ничего не рассказал. Когда ты вошел, я была в коридоре, помнишь? Я шла на кухню за водой, чтобы принять снотворное. Ты еле-еле выдавил из себя «добрый вечер» и для приличия спросил, как я себя чувствую. Помнишь, что я тебе ответила?
– «Как всегда, плохо». Что-то в этом роде.
– Неправда. Я сказала: «А тебе разве не все равно? Ты ведь и без того счастлив». Ты сел за стол и набросился на еду так, как будто переполнявшая тебя радость не могла насытиться… Я стояла в дверях с графином в руке, и меня бил озноб – хотя это был уже конец марта. Ты уткнулся в тарелку, будто меня тут не было или на моем месте стоял бы шкаф. Я приготовила тебе на ужин артишоки. Наконец ты соизволил заговорить со мной. Ты спросил довольно грубо: «Ну, что стоишь, как статуя? Или садись, или ступай спать». И тут же, может быть, сам того не заметив, немного смягчился, как бы прося меня не уходить. У тебя даже выражение лица изменилось, когда ты сказал: «Взяла бы, что ли, грелку, миссис Сантини!» Могла ли я подумать, что через несколько минут ты набросишься на меня с кулаками?
– Тебе доставляет удовольствие напоминать мне об этом, не так ли?
– А тебе хотелось бы, чтобы я молчала об этом даже сейчас? Ничего, так лучше, по крайней мере от чего-то освобождаешься. Сколько раз ты говорил мне, что стараешься во всем найти разумное начало?
Да, это так. И вот я спрашиваю себя, не преобладает ли чувство над разумом в моем отношении к собственной матери? Нескольких светлых минут, вроде тех, когда мы встречаемся с ней по утрам, достаточно, чтобы мне открылось множество новых мелочей, говорящих в ее пользу. При этом я невольно чувствую себя виноватым перед ней, как будто сам по себе факт моего появления на свет помешал ей, сделал ее жизнь не такой полной, какой она могла бы стать. Именно сам факт моего существования навсегда подчинил Иванну с ее природной впечатлительностью, с ее эгоизмом мещанки, с ее умом, способным на удивительные озарения (которых, правда, никогда не хватало надолго по той причине, что у нее было не так уж много душевных сил), самым закоренелым условностям: отсюда ее боязнь чужого мнения и стремление неукоснительно выполнять то, что принято считать элементарным долгом.
Это было давно. Когда я признавался Милло, что знаю о смерти отца, когда я уже принимал участие в игре Иванны, отчасти из жалости к ней, отчасти потому, что меня умиляла уверенность, с какою Иванна изо дня в день, из месяца в месяц ждала возвращения Морено, ей было двадцать пять лет; ей еще не исполнилось и тридцати, когда умер Лучани и когда я благодаря Электре перестал быть ребенком. За последние годы я вырос, а она сдала. А ведь она была красивой, ничего не скажешь! Блондинка, она красила волосы в рыжий цвет, который подчеркивал белизну ее кожи; на овальном лице, не кукольном, а скорее взятом с миниатюры, сияли глубоко посаженные глаза, и нежная их голубизна излучала спокойный и вместе с тем волнующий свет. По тому, как шоферы смотрели на нее в траттории, я понимал, насколько Иванна была женщиной и какой притягательной силой она обладала. Она подносила сигарету к губам, и парни тянулись к ней из-за соседнего стола, а то и вставали, предлагая ей прикурить. В знак благодарности она опускала ресницы – и только! – пресекая все попытки заговорить с ней. «С меня достаточно того, что я с утра до вечера штампую билеты и расточаю улыбки», – ворчала она.
У траттории останавливались все машины, некоторые специально сворачивали с виа Болоньеэе, чтобы полакомиться соусами синьоры Доры. Среди шоферов был один парень из Салерно, который вместе со своим напарником, тоже южанином, перевозил на «додже» с прицепом апельсины и лимоны. Это он «разбил лед» однажды вечером, подсев к нашему столу и разложив по нему семейные фотографии. Когда Иванна услыхала, что он побывал в Африке, в Мармарике, она уставилась на него во все глаза. Он сказал, что его фамилия Аренелла. На его огромной волосатой руке были часы со светящимися стрелками и окошечком календаря, на шее, под комбинезоном, блестела цепочка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я