https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Чем занимаешься? — спросил Арнолд Таадс.
— В конторе сижу.
— Зачем? — Вопрос из серии избыточных.
— Чтобы заработать деньги.
— Почему ты не учишься?
— Я не сдал на аттестат. Меня выгнали из школы.
Его выгнали из четырех школ, но он посчитал, что сейчас об этом говорить неуместно. Глаз, неотрывно глядевший на него, обратился теперь к тете Терезе, хотя голова, в которой он помещался, осталась неподвижна; Инни мог наконец осмотреться. На каминной полке лежали два десятка сигаретных пачек одной марки — «Блэк бьюти». Рядом стояла украшенная изображениями лыжников витринка с несколькими серебряными и золотыми медалями.
— Что это за медали? — спросил Инни.
— Мы говорим о тебе. Не забывай, я в прошлом нотариус. И всегда все довожу до конца. Кем ты хочешь быть?
— Не знаю.
Он понимал, что ответ неудачный, но ничего другого сказать не мог, пусть даже некоторые и любят всегда доводить все до конца. Он просто не имел ни малейшего представления. Вообще-то он был твердо уверен, что не только не хочет, но и не должен никем становиться. Мир и без него кишмя кишит людьми, которые кем-то стали, и большинству это явно никакого счастья не принесло.
— Значит, хочешь остаться в конторе?
— Нет.
Контора! Комната в районе особняков, на верхнем этаже, а внизу псих, который воображает себя директором какой-то там фирмы и при котором он, Инни, состоит как персонал. Этот человек занимается куплей-продажей, а Инни ведет за него переписку. Письма из воздуха, дела из ничего. Большей частью он читал, смотрел в окно на садики нижних соседей и думал о дальних путешествиях — без особой ностальгии, так как знал, что все равно их совершит. Однажды этому существованию придет конец, и может быть, именно сегодня.
— Родители не дают тебе денег?
— У матери денег нет, а мой… мой отчим не дает.

5
«Дым и лесной орех». «Кем ты хочешь быть?» В тот день началась его жизнь, но он так никем и не стал. Что-то делал, конечно. Путешествовал, составлял гороскопы, торговал живописью. Позднее, возвращаясь с тем же давним стаканом виски в царство памяти, он думал, что в этом-то все и дело: жизнь его состояла из событий, но событий, не связанных между собой каким-либо единым жизненным замыслом. Стержневой идеи вроде карьеры, честолюбивой амбициозности не было. Он просто существовал, сын без отца и отец без сына, и что-то происходило. При ближайшем рассмотрении его жизнь состояла из накапливания воспоминаний, поэтому плохая память особенно вредила ему, путь его и без того был долгим, а по ее милости затягивался еще больше, от обилия провалов и белых пятен движение становилось порой нестерпимо вялым. Другу-писателю Инни и тогда говорил только, что его жизнь — медитация. Может, из-за пресловутого стакана виски или оттого, что и с финансовой точки зрения стал в тот полдень Винтропом, но он отсчитывал свою жизнь именно с того дня, а все предшествовавшее считал разбегом, довольно туманной предысторией, из которой лишь путем раскопок можно извлечь что-нибудь путное — при желании, конечно.
— Тереза, почему бы тебе не дать парню денег? Ведь ваша семейка все у его отца оттяпала.
Красные пятна умножились. Эта история, начавшаяся как блажь, как подогретый скукой приступ родственных чувств, этот визит к незнакомому племяннику, который казался весьма незаурядным, ибо дерзнул перечить ее отцу, а теперь сидел здесь, с точно такой же физиономией, каких у нее в семейном альбоме пруд пруди, хотя по характеру он, возможно, и не похож на большинство из них, слегка заносчивый, слегка меланхоличный, вполне сложившийся, но явно нечестолюбивый, безусловно, ленивый, безусловно, неглупый, насмешливый и неизменно наблюдательный, — сейчас эта блажь должна превратиться в материю, да еще в такую, с которой Винтропы расставались чрезвычайно неохотно, — в деньги.
— Надо посмотреть, можно ли что-нибудь устроить, — сказала тетя, — ты ведь знаешь, как обстоят дела.
Но деспотический голос уже отдал приказ, тот самый голос, который после ее ухода объявит: «Глупая женщина, надоедливая. Не люблю я этого».
Тетя подвинула на коленях что-то незримое, опрокинула воображаемую вазу и тотчас замерла, когда голос Арнолда Таадса произнес:
— Я подумаю, как все решить без обмана. Но позволять своим тратить время по конторам нельзя.
— Может, тогда приедешь с ним в Гойрле на следующие выходные?
— Ты же знаешь, для меня это хуже отравы, и общество твоего мужа я терплю с трудом, но все-таки приеду. Атоса возьму с собой и в церковь ни под каким видом не пойду. Если пришлешь машину, мы будем ждать ее в субботу, ровно в одиннадцать. — Глаз поискал Инни. — А ты из конторы уволься, потому что смысла в этом нет, я уверен. Поучишься годик или попутешествуешь. В подчиненные ты не годишься.
Под-чи-нен-ны-е. Произнесенное этим голосом, слово из пяти слогов включало еще и пять — запакованных по отдельности — порций нажима. И вообще, думал Инни, ни одно из слов, сказанных сегодня этим человеком, из комнаты не исчезло. Овеществленные, они стояли где-то тут, среди мебели. Спасения нет.
— Ну что ж, Тереза, без малого пять, мне пора садиться за книгу. Твой племянник может остаться и пообедать со мной, если хочет. С тобой мы увидимся в субботу. Скажи шоферу, чтобы не опаздывал.
Тетю словно ветром сдуло, Инни увидел, как она мелькнула на садовой дорожке, услыхал, как рванул с места «линкольн», и стер со щеки влажный след ее беглого поцелуя. Арнолд Таадс вернулся в комнату. Где-то в недрах дома часы пробили пять. Арнолд Таадс взял книгу, сказал:
— До без четверти шесть я читаю, а ты развлекайся сам.
Чугунная тишина завладела домом. Инни точно знал, какая это тишина, потому что слышал ее раньше, в монастыре траппистов. Стук в дверь, шарканье, глухой шорох тяжелой ткани в коридорах, шаги, мягкие, как по снегу. Потом, уже в монастырской церкви, сухое деревянное постукивание, начало общей получасовой медитации. Окаменелый, он смотрел с посетительской галереи на белые, совершенно недвижные фигуры внизу, среди холодных, высоких церковных скамей. Старые и молодые мужчины, мусолящие ту или иную, непостижимую для него мысль. Он вдруг заметил, что, один из монахов уснул и медленно повалился ничком, словно бревно. Вновь раздался сухой стук, камень по дереву, монах разом стряхнул оцепенение, шагнул в проход, на каменные черно-белые плиты между скамьями, кланяясь, кланяясь, сгибаясь пополам перед настоятелем, который безмолвным жестом назначил ему наказание — повелел пасть ниц. Высокая белая фигура, точно мертвый лебедь, рухнула наземь, отчаянно вытянув руки и ноги, — пластом распростертое, униженное человеческое существо, и никто из всех этих мужчин даже глаз не поднял, лишь легкий стук дерева по камню, перс тень настоятеля, несколько шагов, шорох одежды нарушили тишину.
Теперь он снова был в монастыре, где жил всего один человек — сам себе монах, сам себе настоятель.
Инни захотелось в уборную, но он не смел пошевельнуться. Хотя, может быть, этот человек как раз и запрезирает его, если он будет сидеть сложа руки, точно истукан? Медленно и бесшумно Инни встал, шагнул к читающему, который даже глаз не поднял от книги — на обложке мелькнуло: «экзистенциализм»… «гуманизм», — прошел к пианино: Шуберт… экспромт… — а потом и в коридор. В уборной лежала газета, «Гаагсе пост», которую он прихватил с собой в комнату. Листая разрозненные страницы так, будто им не дозволено шевелить воздух, он принялся читать заметки, какие и будет читать всю жизнь. После иранского восстания первое место в списке щекотливых тем, вызывавших на Западе бурные споры, занял Египет. «Правда» в пространной и резкой статье высказалась против Бермудской конференции, созванной президентом Эйзенхауэром, чтобы обсудить план действий: вступать ли в переговоры с Кремлем, как настаивает сэр Уинстон Черчилль, или же занять непримиримую позицию, как требует президент Эйзенхауэр. Французский президент Венсан Ориоль поручил Полю Рейно сформировать новое правительство. Летопись истории.
Сколько же еще имен должны засесть в голове, прокатиться сквозь него, чтобы эта непрерывно самоуничтожающаяся и самовозрождающаяся каста наконец оставила его совершенно равнодушным. Принимая облик судьбы эпохи и, как им думалось, определяя ее, эти люди в свою очередь были слепыми личинами некой силы, которая ходила по свету. Незачем обращать на них особое внимание, вот и все. А то, что зовется властью, — непозволительное, алчное стремление быть вершителем судеб, недолговечный лик самого загадочного из всех чудовищ, государства, — позднее, много позднее, стало вызывать у него презрение.
Ровно без четверти шесть собака подняв голову и Арнолд Таадс отложил книгу.
— Атос! Гулять!
Они вышли из дома, вступили под темные тенистые своды леса. Очень скоро хозяин свернул с дорожки, которая доставила столько неприятностей его бывшей возлюбленной, и зашагал по узенькой боковой тропке. Но Таадс отнюдь не спотыкался и не падал. Инни с трудом поспевал за бравым спортсменом. А вот пес, похоже, отлично знал, куда они направляются. Он исчез из виду, и присутствие его выдавал только быстрый шорох палых листьев где-то неподалеку.
— Сартр, — провозгласили развевающиеся седые волосы, мелковатый череп, замшевая куртка, вельветовые брюки и юфтевые башмаки впереди. — По словам Сартра, пора окончательно и бесповоротно сделать выводы из того факта, что Бога нет. Ты веришь в Бога?
— Нет, — крикнул Инни. Ведь, как бы там ни было, этот человек сказал, что в гостях у тети он в церковь не пойдет.
— И с каких пор? — спросили сосны и ежевичник.
Инни точно помнил, когда это случилось, но не знал, стоит ли говорить. Это было связано с вином и кровью, настоящим вином и настоящей кровью, а попробуй-ка объясни. Лучше всего, конечно, сказать, что веры у него изначально было негусто, да и та попросту вытекла вон, как масло из испорченного мотора. Ведь до двенадцати лет он худо-бедно воспитывался в католической вере; зерна унизительного смирения, бремя которого другие влачат всю жизнь, были посеяны слишком поздно, чтобы как следует пустить корни. Его крестили, но родители в церкви не венчались, потому что отец был в разводе. Лишь позднее, когда мать вышла замуж за очень верующего католика, он непосредственно столкнулся с религией, но и тогда его пленила чисто театральная, внешняя ее сторона, он был в таком восторге от пения, ладана, красочности, что, не веруя в Бога, захотел поступить в монастырскую школу. Нравилось ему в католической вере и то, что ее разделяли другие люди. В интернате он ежедневно в шесть утра служил мессу, помогая впавшему в детство патеру Ромуальдусу, который по причине преклонного возраста учительствовать не мог и выполнял разве что простенькие обязанности. У служителя в алтаре не было ни малейших сомнений, что, когда он шептал «Hic est enim Calix Sanguinis mei» (Сие есть чаша Крови Моей (лат.)), красное вино в чаше внезапно пресуществлялось в кровь, становилось кровью, mysterium fidei (Таинством веры (лат.).), кровью того, кто вдобавок уже без малого две тысячи лет был мертв, и немного погодя облаченный в парчовые ризы, цепляющийся за алтарь старик выпьет эту кровь «в Мое воспоминание», а затем Инни поможет убрать последние следы этой крови, выльет полный сосуд воды на золотое дно чаши, которую протянут дрожащие, покрытые старческой «гречкой» руки и в которой еще будет несколько капель — божественной крови, человеческой крови. Это представлялось ему неизъяснимо таинственным, но отнюдь не заставляло веровать. Если старик, с которым он сумрачными, холодными утрами отправлял службу и который, точно расшитая золотом жаба, суетился перед маленьким жертвенником, — если он веровал, то все действительно свершалось, хотя бы и в полуразмягченных мозгах, где латинские формулы иной раз превращались в такую невообразимую кашу, что Инни был вынужден своим звонким мальчишечьим голосом направлять их обладателя на истинную богословскую стезю. Впрочем, не только это, еще и сама идея жертвы, идея причастия. Ведь они вдвоем, совершенно одни, диковинная пара — шестнадцатилетний юнец и старик далеко за восемьдесят, — занимались здесь не чем-нибудь, но таинственными древними ритуалами, которые вызывали у него, Инни, ощущение, будто он погружается в глубины времен и, освобожденный от оков здешней убогой неоготики, попадает в ландшафты Древней Греции, в мир Гомера, чьи тайны они изо дня в день распутывали на уроках, или в незапамятную эпоху, когда евреи приносили живых тварей в жертву Богу с ужасным голосом, что пребывал в высях над палящими пустынями, Богу Отмщения, Богу неопалимой купины и жены Лота, Богу, которого, думал Инни, окружала вселенная пустоты, и страха, и кары для тех, кто в Него веровал. То, чем занимались они с патером Ромуальдусом, имело отношение к Минотавру, к божественным жертвам и загадкам, к Сивиллам, к судьбе и року, — крохотная коррида для двоих, при том что бык отсутствовал, но истекал кровью из раны, которую испивали досуха, мистерия, сопровождаемая тихим шепотом на латыни. Однажды, раз и навсегда, волшебство развеялось. Чаша была поднята вверх, к небесам, где над монастырской церковью вершит свой путь солнце, — как вдруг старец задрожал всем телом. Последовавший затем крик Инни не забыть никогда, о нет. Воздетые руки уронили чашу, вино, кровь выплеснулась на облачение, на алтарный покров, который сведенные судорогой пальцы монаха рывком стянули с алтаря вместе со свечами, гостией, блюдцем. Вопль, словно исторгнутый огромным раненым зверем, отбился от каменных стен. Старец теребил облачение, точно пытаясь разодрать его, и, все еще крича, стал медленно падать. Голова ударилась о чашу, брызнула кровь. Он уже умер, кровь продолжала сочиться, красное смешивалось с красным на островках блестящего шелка средь золотого шитья, и было не понять, что есть что, вино стало кровью, кровь — вином.
Незримый пес, лесная тишина, бесшумные шаги Олд-Шеттерхенда и его собственный неумолчный шорох по-прежнему ждали ответа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я