https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansa/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Книги читаем. Как тут тесно. Я слышала о тебе. Ну просто ни стать ни сесть. Господи Боже мой, буквально тоску наводит. Ты когда-нибудь слыхал обо мне? Надо нам кой-куда прокатиться. Познакомлю тебя с человеком, который пишет книги. — Слово пишет она произнесла так, что было совершенно ясно: эту деятельность она ставит много выше чтения.
Была весна. Субботний полдень. Лишь позднее Инни сообразил, что она даже не спросила, хочет ли он поехать с нею. Они просто вышли из комнаты, точнее, тетя Тереза сплыла вниз по лестнице, промчалась по саду, словно это была враждебная стихия, нырнула в автомобиль и сказала:
— Мы едем к господину Таадсу, Яаап.
Автомобиль рванул с места. Тетя — впрочем, и это тоже дошло до него позднее — всегда занималась бездельем, притом с максимально возможной быстротой. В простоте душевной: Инни еще подумал, что эта взвинченность, вероятно, обусловлена таинственными химическими процессами в недрах ее белого, слегка опухшего тела, словно где-то внутри кровь ее постоянно кипятили в кастрюльке на плите. Пятна всяческих цветов то появлялись, то исчезали у нее на лице и на шее, и если бы она периодически не испускала могучий вздох, то наверняка бы лопнула.
Что же такое Винтроп? — спросил он себя, потому что тетя только о том и рассуждала. — Все Винтропы сумасшедшие, порочным тщеславные, недисциплинированные, живут в тарараме, без конца что-то делят. С женами обращаются как со скотиной, а те все равно их любят. В войну они разоряются или, наоборот, богатеют, они удачливы в делах, но деньги свои проигрывают или швыряют на ветер, а друг друга продают за грош. Ты знал своего отца?
Ответа она не ждала.
— Тебя окрестили, это ты знаешь? Мой брат был герой Сопротивления, белая ворона в нашей принципиальной семейке. О твоем отце такого не скажешь. Он с деньгами вообще не умел обращаться. Женщины — единственное, в чем он знал толк. Ты еще ходишь в церковь?
Тут он хотя бы сумел ответить:
— Нет.
— Йаап, останови-ка.
Белый «линкольн» подлетел к тротуару, едва не сбив случайного велосипедиста. Тетя пристально посмотрела на Инни. Голубые глаза, как у него. Водянистые, но в основе стальные. Ткнула пальцем ему в грудь.
— Винтропы — семейство католическое. Брабантские католики. Единственный брат твоего отца, не покинувший лоно церкви, владеет всем капиталом. Твой отец, твой дядя Йос, и дядя Науд, и дядя Пьер, и тетя Клер либоум ерли, либо живут в бедности. У тебя нет ничего, ну, может, перепадет кое-что от бабушки. И ведь все они один за другим отошли от церкви. Подумай об этом.
Минуты не прошло, а «линкольн» опять мчался со скоростью больше ста километров.
Как позднее выяснилось, ехали они в Доорн. Но и не только в Доорн. Если бы существовала карта нижнего мира, мира призраков то Доорн был бы отмечен у самого входа. Вед эта поездка в Доорн была визитом в прошло его семьи, к именам, к смертям, в Тилбург на рубеже веков, к шерстяным тканям, агентствам, фабрикантам. Тетин выговор все сильнее менялся. Тилбургский диалект нидерландского, на слух, пожалуй, самый забавный. Oн слушал ее рассказы и складывал их про запас. После обдумает.
— Твою мать у нас не принимали. Знаешь, почему?
— Она мне говорила. — Вот кого напомиал ее выговор — мать, когда та волновалась. Значит, в Тилбурге и простонародье, и буржуазия говорили одинаково.
— Ты видаешься с ней?
— Нет. Она уехала из Европы.
Через три недели после женитьбы на дочери одного из французских деловых партнеров отец Инни сбежал с его матерью. Но самым ужасным в глазах семьи был смертный грех мезальянса, которому не было прощения. С тех пор они предали отца забвению, и не простому, а такому, когда забывают, что именно забыто. Перчатка, оставленная в поезде, о которой впоследствии никогда и не вспомнишь. Инни знал всю эту историю, но совершенно не придавал ей значения. Одна из приятельниц в свое время скажет ему: «Я не родилась, меня произвели на свет», и он принял это к сведению. С 1944 года его отец пребывал в нижнем мире, и эта смерть вторично отрезала Инни от Винтропов. Он никого из них толком не знал. Жил сам по себе и получал от этого большое удовольствие. Был одинок. Не знал, что такое семья.
— Твой дед Винтроп и мой отец — сводные братья. Мой отец — твой опекун.
— Был.
— Он боялся, что придется тратить на тебя деньги. Мы этого не любим. Но ловко выкрутился, ведь сам сидел в опекунском совете.
Деньгами откупился или Господь помог, кто знает. Инни видел его всего один раз. Седой мужчина в кресле под собственным парадным портретом. Два бриллиантовых перстня на мизинце, но это позволительно, когда ты стар и уродлив. И колокольчик возле руки: «Трейске, подайте моему племяннику рюмку портвейна». В рассказе о бабушкиных деньгах («их я сохраню для тебя по чести и совести») Инни мало что понял, да и в дальнейшем разговор сложился неудачно. Размахивая длинными тощими руками, Инни своим резким юношеским голосом изложил, почему Бога нет.
— Мы только потом приняли католичество, — продолжала тетя. — Лучшие из нас. А начало мы ведем от протестантов-военных. Первый Винтроп, который приехал в Тилбург, был уланским подполковником. Уроженцем Вестланда, что в Южной Голландии.
Сказки, думал Инни, выдумки и сказки. Вымышленные персонажи из вымышленного прошлого. Оттого что жизнь слишком убога.
— Он прибыл с лейб-гвардией Вильгельма Второго , когда тот строил дворец градоправителя, где так и не жил. Он женился на девушке-католичке.
Слово «девушка» тронуло Инни. Значит, и в другие времена были девушки, составлявшие его семью. Незримые девушки, никогда не виданными девичьими губками произносившие свою фамилию, его фамилию.
— С тех пор Винтропы и занимаются текстилем. Шерсть. Твид. Фабрики. Агентства.
Новые и новые призраки. Люди, имевшие право блуждать у него в крови, находиться в плечах, руках, глазах, чертах лица, потому что именно они были его предками.
Автомобиль разрезал ландшафт надвое и небрежно отбрасывал назад. А Инни казалось, будто заодно летит прочь вся жизнь, какую он вел в последние годы. Тетя уже некоторое время молчала. Он видел, как пульсирует кровь в синих жилках на ее запястьях, и думал: «Моя кровь», но у него самого на запястьях ничего не было видно.
— Арнолд Таадс раньше был моим любовником, — сообщила тетя.
Она принялась наводить красоту. Неприятное зрелище. Наносит поверх первой, дрябло-белой, вторую кожу — из оранжевого грима, но не слишком аккуратно, поэтому между оранжевыми пятнами остаются белые полоски.
— Недавно мы с ним встретились, впервые после войны.
При всем желании Инни не мог представить себе любовника этой женщины, а когда увидел Арнолда Таадса, понял почему. Он действительно не мог представить себе человека с такой наружностью, потому что в жизни не видел ничего подобного.
Мужчина, который стоял на пороге приземистого дома, белого, утопающего в зелени, и смотрел на часы, ростом не вышел. Один его глаз — правый — был стеклянный, на ногах — деревянные кломпы на толстенной подошве, одет в потертую индейскую куртку с длинной замшевой бахромой. И это в те давно забытые времена, когда люди еще носили костюмы и галстуки. Лицо покрывал загар, но прямо под нарочито здоровой поверхностью бушевало что-то совсем другое — серая, печальная стихия. Живой глаз и мертвый, здоровая и нездоровая кожа, напряженное, требовательное лицо, а голос громкий, раскатистый, явно предназначенный для более крупного тела, чем то, где он сейчас обитал.
— Ты на десять минут раньше, Тереза.
В этот миг у него из-за спины вынырнул огромный пес и метнулся в сад.
— Атос! Ко мне!
Ну и голос — с легкостью перекричит целый батальон. Пес замер, под темно-коричневой курчавой шерстью пробежала дрожь. Опустив голову, пес медленно скрылся в доме. Хозяин повернулся и тоже вошел внутрь. Белая дверь за ним закрылась, мягко и решительно.
— Ох уж эта собака, — жалобно сказала тетя, — собака ему куда важнее.
Она взглянула на часы. В доме послышалась фортепианная музыка, но в окно Инни не удалось ничего разглядеть. Звуки были некрасивые. Слишком резкие, слишком назойливые, без блеска. Музыке положено струиться, а вместо этого она ковыляла и спотыкалась. Тому, кто сейчас играл, нельзя садиться за фортепиано. Но кто это был? Человек с парой стеклянных глаз? Или тот, с нездоровой серой кожей? Или коротышка с кожей гладкой и загорелой? Кто-то другой.
— Придется погулять, — сказала тетя, но Инни видел, что она в этом не мастерица.
Через дорогу темнел лес. Пахнет жимолостью, молодыми сосенками. Тетя Тереза то подворачивала ноги на рыхлой лесной тропинке, то задевала за деревья, то спотыкалась о сломанные ветки, то застревала в ежевичнике. Впервые за все утро Инни ощутил страх. Что все это означает? Он ведь ни о чем не просил. Просто был вырван из спокойной вселенной своей комнаты, загнан в семью, может быть и его собственную, но совершенно им не интересовавшуюся, мало того, человек, которому вообще-то следовало быть двумя людьми, захлопнул у него перед носом дверь, а шофер, прислонившийся к непомерно большой машине и, вероятно посмеиваясь, наблюдавший за своей работодательницей, которая с превеликим трудом одолела стометровку, теперь тихонько сигналил клаксоном, сообщая, что десять минут истекли.

4
Da capo (Сначала — ит.) Мужчина опять стоял в дверном проеме. Все постарели на десять минут. Это уже было, подумал Инни. Та же мизансцена, вечное возвращение. Тетя впереди и чуть сбоку, так что мужчина мог его видеть. Но он не смотрел. И на часы в этот раз не глядел, все и так знали, сколько времени. Прямой серый луч единственного глаза, точно прожектор, ощупывал фигуру Терезы Дондерс. Из троих мужчин, которые здесь присутствовали, только шофер знал, что белая тетина двойка, обсыпанная сосновыми иглами и колючими шершавыми веточками, была созданием Коко Шанель.
— Здравствуй, Тереза, что у тебя за вид!
Только теперь он взглянул на Инни. Наверно, виноват был единственный глаз, но тот, на кого этот человек смотрел, не мог отделаться от впечатления, что на него в упор нацелена фотокамера, которая засасывала, заглатывала, проявляла его и навсегда хоронила в архиве, каковой исчезнет лишь со смертью самой камеры.
— Это мой племянник.
— Ага. Меня зовут Арнолд Таадс. — Рука клещами стиснула ладонь Инни. — А как твое имя?
— Инни.
— Инни… — Он позволил дурацкому имени на миг повиснуть в воздухе, а потом отбросил его.
Инни сообщил, откуда взялось его имя.
— У вас в семье все с придурью, — сказал Арнолд Таадс. — Заходите.
Порядок, царивший в доме, внушал трепет. Единственный элемент случайности вносил пес — потому что двигался. Не комната, а математическая сумма, подумал Инни. Все в равновесии, все правильно. Букет цветов, ребенок, непослушная собака или посетитель, пришедший на десять минут раньше, натворили бы здесь несказанных бед. Мебель сверкала белизной — воинствующий кальвинистский модерн. Безответственный солнечный свет вычерчивал на линолеуме геометрические тени. Второй раз в этот день Инни ощутил страх. Что это за чувство? Будто на мгновение становишься другим человеком, который не может ужиться в твоем теле и оттого причиняет боль.
— Садитесь. Тереза, ты, разумеется, предпочитаешь мансанилью. А что пьет твой племянник? — И тотчас, непосредственно обращаясь к Инни: — Виски будешь?
— Я никогда его не пробовал, — сказал Инни.
— Ладно. Тогда налью тебе виски. Распробуй как следует, потом скажешь, как тебе на вкус.
Память. Неисповедимые ее пути. Ведь чего только не случилось за следующие пять минут! Во-первых, он впервые, да-да, впервые в жизни на самом деле получил в руки стакан виски, такого виски, какого после никогда не пил. Во-вторых, этот человек, которого он позднее так часто будет вспоминать, глядя на виски, прихлебывая его, смакуя. Этого человека, а значит, и тетю, и себя тоже. Таким образом виски стало для него как бы волшебной палочкой, рукояткой ставни, подняв которую низойдешь в бездны призрачного мира. И там вновь будут они: прямой, как палка, мужчина, устремляющий на него в упор свой жуткий глаз, рука, только что наливавшая содовую, еще в движении, возвращается на прежнее место, к владельцу. И тетя — откинув голову назад, с рассеянно блуждающим взглядом, вытягивая, раздвигая и сдвигая ноги, она мешком поникла на слишком прямом и слишком жестком стуле. Скорбящая. Себя самого он не видит.
— Ну, как тебе на вкус?
Требуется дефиниция, протокольный отчету который его органам чувств надлежит представить прежде, чем они отвлекутся на какое-либо иное ощущение.
— Как дым и лесной орех.
Сколько разного виски он выпил с тех пор. И солодового, и кукурузного, и ячменного, превосходного и прескверного, чистого, с водой, с содовой, с имбирным пивом; и порой вдруг оживал этот вкус — дым и лесной орех.
В важные минуты жизни, думал он впоследствии, всегда нужен такой вот Арнолд Таадс, который просит точно описать, что ты чувствуешь, обоняешь, пробуешь на вкус, думаешь при первом страхе, первом унижении, первой женщине, но непременно в тот самый миг, чтобы протокол остался в силе и тогдашняя мысль, тогдашний опыт никогда уже не стерлись — другими женщинами, страхами, унижениями. Надели первое впечатление именем — дым и лесной орех,
— и оно задаст тон всем последующим, ибо определяться они будут мерой отклонения от первого — тем, чем превосходят самое первое, навеки ставшее эталоном, или уступают ему, не будучи уже ни дымом, ни лесным орехом. Еще раз впервые увидеть Амстердам, еще раз впервые обладать любимой, с которой успел прожить долгие годы, еще раз впервые ощутить в ладони женскую грудь, ласкать ее и на годы сохранить в неприкосновенности возникшую при этом мысль, чтобы все последующие разы, все прочие формы не могли со временем предать, отринуть, заслонить первое ощущение. Арнолд Таадс создал для него эталон по крайней мере одного ощущения, все остальные безвозвратно канули в наслоениях более поздних воспоминаний, уступили, перемешались, спутались, и точно так же его рука, та самая, что ласкала первую грудь, впервые закрывала мертвые глаза, — эта рука предала его память, и себя, и ту первую грудь, ибо постарела, утратила былую форму, покрылась первыми бурыми пятнами старости, жгутами вен, капитулировала, стала пропащей, искушенной сорокапятилетней рукой, ранней вестницей смерти, и давняя, узкая, гладкая, несмелая рука неузнаваемо, бесследно в ней растворилась, хотя он по-прежнему называл ее своей рукой и будет так называть до тех пор, пока однажды чья-то живая рука не положит ее, мертвую, ему на грудь, скрестив с другой, точно такой же.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я