https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Rossinka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Никогда.
Бар был длинный и темный, рассчитанный на мелких дельцов и провинциалов, людей скромного достатка, которые опасались ходить к проституткам и были слишком экономны, чтобы содержать подружку; вместо этого они торчали в сумрачном баре, у стойки, разрисованной в шотландскую клетку, и глазели на могучий белый бюст Лиды, расплачиваясь за удовольствие неиссякаемым потоком мятного ликера и содовой. Это и было всему виной — вялый поток зеленой жидкости, исчезавший в ее большом рту, а еще дурацкая прическа, высоченная, в каких-то серебристо-серых разводах, да пышные белые груди, выставленные напоказ так щедро и все же так скупо, ну и то, что она была больше чем на голову выше Инни.
«Внутри я насквозь зеленая», — твердила она, и это тоже возбуждало его. Со времен первой, настоящей Лиды, которую звали вовсе не Лида, а Петра, в жизни Инни перебывало множество Лид, и, не будучи убежденным философом, объяснял он это по-разному. Иногда и впрямь была замешана любовь, но случалось, он представлял себя этаким вампиром, который мог жить, только высасывая «свет» из женщин, прохожих или, как он выражался, неопределенных женственных существ женского пола. Непродолжительные взлеты, перемены, взаимоподталкивание едва ли не безымянных событий пусть ненадолго, но давали Инни ощущение, что он существует. Не то чтобы это ему всегда нравилось, однако порой, когда время тянулось бесконечно, когда невообразимо долгие дни приводили его в замешательство, когда казалось, что минут и часов всегда будет больше, чем воды и воздуха, он, точно бродячий пес, слонялся по улицам, делая вид, что ему невтерпеж трахнуться, а вечером еще глубже, чем всегда, зарывался в объятия Зиты. Но бывали и другие периоды — дни, когда охотник становился добычей, времена, когда вещи не донимали своим навязчивым присутствием и, увидев автомобиль, он не всегда думал «автомобиль», когда дни не висели вокруг пустыми ненаполнимыми блоками. Тогда он в немыслимом возбуждении метался по городу, будто на крыльях летал, и дарил себя каждому, кто притязал на кратковременное владение Инни Винтропом.
Зиты все это не касалось. Пока существует мир, а стало быть, и он сам, Инни твердо решил следовать правилам Зиты, а они были несложны: что бы он ни делал, она этого знать не желала, ибо в противном случае ей придется убить его, что совершенно никому не нужно.
Все произошло внезапно, в тот год, о котором у нас идет речь, в один из ноябрьских дней. Инни продал маленький земельный участок, оставшийся от попавшего под опеку наследства, пообедал с нотариусом в «Устричном баре», отвез Зиту к подруге на Юг и теперь угощал Лиду мятным ликером.
— Сегодня вечером я иду с тобой, — объявил он, рассудив, что по-амстердамски лучше всего «клеиться» именно так.
— Ага, — сказала она, наклонив голову набок, как попугай, которому хочется снова услышать непривычный звук.
Она отхлебнула еще глоток, и, наблюдая, как зеленое пойло исчезает у нее во рту, Инни почувствовал, что откуда-то из пальцев ног медленно наплывает возбуждение. Лида жила на Западе. После ликера его до невозможности возбудила длиннущая лестница к ней в мансарду, а под конец и сама комнатушка с плетеным креслом, растворимым кофе, горшком календулы, кокосовой циновкой и рамкой с портретом отца, этакой лысой Лиды, которая подозрительно таращилась с того света в комнату, чтобы увидеть, кого дочь привела на сей раз. Нагота человека, которого он никогда прежде не видел голым, растрогала Инни. Только подумать, что где-то в безымянном квартале в деревянной клетушке на каком-то там этаже ты в два счета можешь вернуть совершенно посторонних, одетых, прямоходящих людей в самое что ни на есть природное состояние, что незнакомка из эспрессо-бара, совсем недавно листавшая «Элзевир», теперь лежит голая рядом с тобой в постели, которая до того никогда не существовала, хотя и существовала долгие годы, — если и есть действенное средство против смерти, слепоты и рака, так именно это.
Лида была большая, белая, нежная, пышная, и после вполне понятных событий, во время которых она то и дело призывала маму, оба они выглядели как жертвы неудачного полета, потная куча рухнувшей наземь плоти, оба перепачканы серебристой пудрой с ее волос, которые, освободившись от шпилек, укрыли ее до бедер. Несколько минут они так и лежали. Как и предписывали правила, Инни был раздосадован. Пока объятия огромной Лиды по капле сочились в недра его беспамятства, он, по обыкновению, сердито думал о том, что теперь будет. Они разомкнутся, ну, может быть, вымоются, он спустится по длинной лестнице, а она уснет в своей комнатушке и завтра будет снова пить мятный ликер со всякими идиотами, и умрут они каждый сам по себе, на больничной койке, страдая от равнодушия юных медсестер, еще не родившихся на свет.
Он не глядя пошарил за спиной — перед тем как лечь в постель, видел там пачку «Кабальеро». Когда он приподнялся, Лида тихонько заворчала, а его взгляд вдруг уперся в глаза Зиты. Бумажные глаза, но все-таки ее. Фотография из «Табу», на целый разворот. Ну вот, подумал Инни, я в Помпеях. Сейчас меня захлестнет поток лавы, и я навсегда останусь здесь. Мужчина, склоненный над женщиной. И ведь в невообразимо далеком завтра никому в голову не придет, что она совсем посторонняя; подняв голову, мужчина смотрит на что-то давным-давно незримое. Его охватила печаль. Сотни раз он видел эту фотографию, но теперь казалось, будто за снимком, четырьмя кнопками пришпиленном к коричневым обоям, находилась вселенная, состоящая из одной только Зиты, вселенная, куда ему отныне нет доступа. Но что это? Зеленые глаза холодны, словно вырезаны из непроницаемого камня. Неужели когда-то они смотрели на него с любовью? Губы у нее приоткрыты, будто она собиралась произнести или уже произнесла нечто такое, что навеки покончит с Зитой и Инни, намибийское проклятие, негромкую сокрушительную формулу, которая сотрет их смехотворные имена, наложит на них запрет, сделает непроизносимыми и навеки изгонит его из ее жизни, не только из предстоящего времени — это бы еще куда ни шло, — но и из минувшего, и тогда все, что было, перестанет существовать. Целых восемь лет будут вычеркнуты, и он вместе с ними! Инни все пристальнее вглядывался в бумажное лицо, и с каждой секундой оно все больше менялось, превращаясь в незнакомую, враждебную женскую маску, которая, вне всякого сомнения, видела его — и отвергала, потому что одновременно смотрела на кого-то другого с любовью, предназначенной уже не ему, Инни, но тому единственному, на кого она смотрела, когда был сделан этот снимок, — фотографу.
— Красивая головка у девушки, — сказала Лида, садясь в постели. Он заметил, что и груди у нее теперь в серебре. Повсюду эта дрянь — у него на руках и на груди, у нее на лице, повсюду!
Он встал и оделся, глядя, как в зеркале мелькает отражение его серебряной фигуры.
— Не хочу к тебе привыкать, — сказала Лида, и прозвучало это как пункт повестки дня какого-нибудь собрания. Он махнул рукой в сторону серебряного, вдруг ставшего мокрым от слез пятна ее лица, и вышел наружу, на улицу с безмолвными, притихшими домами, полными спящих людей.
Проехал он прямиком в Босплан и попытался в пруду отмыть руки от серебра, этого внешнего знака своего ухода из жизни Зиты, но безрезультатно, напротив, стало только хуже. Шестой час утра. Природа, где животные друг друга не знают и никто никого не любит, пробуждалась.
Фотограф, подумал он и вспомнил, что впервые встретил Зиту на фотовыставке, она стояла перед собственным портретом. Сначала он увидел этот портрет, а потом ее и никак не мог понять, кто кого отрицает — женщина на фотографии ту, что стояла в зале, или наоборот. Иные фотографии — к примеру, знаменитый портрет двадцатилетней Вирджинии Вулф, тот, где она глядит в сторону, — настолько совершенны, что запечатленное на них живое существо кажется грезой, чем-то созданным специально для фотографирования. Инни осознал это, когда ему захотелось познакомиться с оригиналом портрета, когда просто не мог не заговорить с женщиной, стоявшей перед снимком, и он действительно так и сделал. Фотография висела в темноватом углу, но сразу же привлекла его внимание. Она властно манила к себе. Казалось, это лицо, которое никоим образом не могло принадлежать живому человеку, существовало тысячи лет, совершенно независимое от всего, обособленное, сама гармония.
Он хорошо помнил, что, направляясь к ней, испытывал легкое головокружение. Она отошла от портрета, что упростило ситуацию, и стояла у окна, озаренная мягким светом, одна, с невозмутимой безучастностью человека, который сотворен лишь затем, чтобы, не отдавая себе в этом отчета, быть не таким, как другие, единственным и неповторимым представителем совсем иного племени, а именно — ею. Так он вошел в ее мир, но не сумел стать его частью, причинил зло, упиваясь совершенной гармонией Зиты, и теперь понесет заслуженное наказание.
Мало-помалу светало. Он вздрогнул от холода. Большая цапля сделала над ним круг и, хлопая крыльями, опустилась в камыши. Потом опять все замерло, и Инни почудилось, будто сам он тоже впервые остановился, будто после первой встречи с Зитой никогда не задерживался, только шел, шел, и этот долгий переход, это безостановочное движение привело его сюда, чтобы он стоял у здешнего пруда, с серебряными разводами на руках, да, наверно, и на лице. Он решил не смывать их, а пойти прямо домой.
Если все, что он думал, правда, он должен понести наказание, а тогда лучше уж сразу. Все теперь утратило прочность, стало хаосом, а хаоса он страшился в жизни больше всего, хаоса, куда будет отброшен, если она оставит его.
Вышло не так, как он думал. Конечно, Зита влюбилась в фотографа и, конечно, спала с ним. Он был у нее первым мужчиной с тех пор, как она встретила Инни, а Инни был вообще первым мужчиной в ее жизни. С неколебимой уверенностью человека, который живет по заповедям, она сознавала, что должна теперь оставить Инни, а поскольку относилась к нему хорошо и знала о его страхе перед хаосом, огорчалась, но ведь ничего не поделаешь. Все произойдет как в Намибии — беззвучно, быстро и без единой трещины в кристалле. Когда он вошел, Зита поцеловала его, сказала, что найдет чем отмыть это странное серебро, помогла ему умыться, обняла, а потом взяла с собой в постель. Никогда еще он не любил ее так; если б мог, он проник бы в нее и головой, и всем своим существом, без остатка, и навсегда остался там — но когда все миновало и она спала, как новорожденная сестра Тутанхамона, до ужаса тихо, словно от веку не дышала, словно и не была вот только что одержимой, кричащей безумицей, — тогда он уразумел, что о своей участи ничего теперь не знает.
Зиты здесь не было, как все эти годы не было его. Инни встал, принял таблетку снотворного из своих запасов. Но когда около полудня проснулся, Зита была такая же, как в это утро, как в прошлом и позапрошлом году, как в первый раз, — топь совершенства, где утонет всякий, кто дерзнет зайти слишком далеко.
Шли недели. Зита виделась со своим итальянцем, спала с ним, позволяла себя фотографировать, и каждый раз, когда он ее снимал, в амстердамском воздухе рассыпалась крупица Инни, новая любовь была крематорием для старой, оттого-то однажды утром, когда Инни пересекал Конингсплейн, в глаз ему попала частичка пепла, которая никак не хотела выйти вон, пока Зита не слизнула ее кончиком языка, попутно заметив, что он плохо выглядит.
Было это в полдень, в пятницу, и происходящее едва ли имело касательство к итальянцам и любви, скорее к подспудному, тайно дошедшему до нас из глубины веков неписаному намибийскому закону, согласно которому один раз в восемь лет, в пятничный полдень, наступает час расплаты, и уж тогда платить надо сполна. Наверно, в такие полудни в той стране созывали мужчин, чтобы предать их страшной смерти, но, как бывало со многими древними обычаями, в диаспоре самые острые грани притупились. Инни отправили в изгнание, только он знать не знал, что именно в этот день. Зита взяла расчет и больше не имела к нему отношения. В этот день она уедет в Италию с итальянцем, у которого, как и у нее, нет денег. Что их ждет, она не знала и, откровенно говоря, предчувствовала, что и там ей делать нечего. Просто так должно случиться, вот и все.
После того, как она слизнула пепел, Инни сел за письменный стол. Через полтора часа нужно сдать в «Пороль» гороскоп для субботнего приложения. Он полистал «Мари Клер», «Харперс базар», «Нову», книжки по астрологии, что-то списал, что-то сочинил — словом, озаботился участью других людей, ведь читать-то все это им. Добравшись до собственного знака, до Льва, и прочтя в «Харперс», что все у него будет в порядке, а в «Эль» — что дело плохо, он отложил ручку и сказал Зите, которая устроилась на кушетке у окна, чтобы в последний раз полюбоваться на Принсенграхт:
— Ну почему нельзя написать: уважаемый Рак, вы заболееете раком; или: Лев, сегодня с вами случится нечто ужасное — вас бросит жена, и вы покончите самоубийством?
Зита знала, что он думает о своей тетке и об Арнолде Таадсе, и ее зеленые глаза потемнели, но он ничего не заметил и хихикнул. Она повернула голову, посмотрела на него. За столом сидел и смеялся совершенно чужой человек. Она расхохоталась. Инни встал, подошел к ней. Погладил по волосам, хотел лечь рядом.
— Нет, — сказала она, но само по себе это ничего не значило. Это могло быть частью игры, которой она вольно или невольно хотела его поддразнить или в которой он должен был кое-что ей рассказать. — На сей раз придется платить, — продолжала она.
Что ж, и это не новость. Он чувствовал, как внутри поднимается огромное желание.
— Сколько? — спросил он.
— Пять тысяч гульденов.
Инни рассмеялся. Пять тысяч гульденов. Расстегнул ее блузку. Больше сотни до сих пор платить не доводилось. И всегда оба долго над этим хохотали. В таких случаях они занимались любовью прямо на денежной купюре, слыша, как она похрустывает. А после Зита непременно показывала, что купила себе на эти деньги, или приглашала его в ресторан пообедать, а один раз, в Красном районе, с самым безмятежным видом зашла к первой попавшейся шлюхе и молча отдала деньги ей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я