https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/80x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поначалу Анри даже думал, что он и его молодая жена имеют дело с астрологом или некромантом, и не раз говорил Жюстине, что им надо бежать куда глаза глядят, пока хозяин не превратил их в кур. Но Д'Аламбер оказался не магом, а ученым. Въехав в новый дом, он через несколько месяцев вообще перестал писать и проводил дни напролет, мечтательно глядя в пространство. Он был неприхотлив, и одно это делало его идеальным хозяином, но Анри все равно негодовал, подозревая Д'Аламбера в темных тайных пороках (правда, он отказался объяснить жене, в чем именно они заключаются). Жена, напротив, испытывала глубокую симпатию к старику. Она понимала, что он был несчастлив в любви.
Анри чистил башмаки хозяина. Жюстина варила яйца на завтрак для мсье Д'Аламбера.
— Надеюсь, он не начнет снова заниматься своей астрологией.
— Он пишет какие-то слова, муженек. Да и какой вред может быть, если он занимается делом, вместо того чтобы целыми днями пялить глаза на стены? Мы живем с ним уже шесть лет, и пять из них он только и делает, что мечется по своим комнатам, как раненый пес.
По истечении шести лет службы у нового хозяина Анри и Жюстина понимали его не больше, чем в первый день. Тогда, в 1776 году, Д'Аламбер как член Академии получил в пользование эту квартиру, а Анри и его молодая жена были приставлены к нему для услуг и работы по дому. Для Анри это было повышение, и, глядя на состояние старика, которому предстояло стать его господином, он утешал себя мыслью о том, что новая служба вряд ли окажется слишком долгой. У Д'Аламбера не было очевидных интересов, склонности к развлечениям и друзей. Казалось, он хочет полностью отдалиться от мира. Все зеркала были убраны, и старик не мог видеть собственного лица. Он ходил в ветхой поношенной одежде и не разрешал покупать новую, говоря, что умрет в старой. С первого дня своего пребывания здесь он отказался принимать посетителей, и они перестали к нему ходить. Поток писем постепенно иссяк, как высохший ручей. Казалось, если у Д'Аламбера и были когда-то знакомые, то они либо забыли о его существовании, либо умерли.
Жюстина положила на тарелку сваренные яйца и собралась нести их хозяину.
— Хотелось бы мне посмотреть, что он пишет, — беззаботно сказала она.
— Оставь его лучше в покое. Может, он пишет свою последнюю исповедь. Говорят же, что он неверующий.
Жюстина скорчила недовольную гримасу:
— Как ты можешь говорить такие страшные вещи! Это же твой хозяин.
— Но я — твой хозяин, Жюстина, и говорю то, что мне вздумается. Так вот, я не доверяю мсье Д'Аламберу, и чем меньше мы будем иметь с ним дела, тем лучше.
Жюстина вздохнула, взяла поднос и отправилась на второй этаж. Анри навел последний глянец на башмаки. Он отнесет их хозяину, и тот, вероятно, так их и не наденет. Работа по дому была не более чем пустым ритуалом, нужным скорее тем, кто его выполнял, нежели тому, ради кого все это делалось. Анри часто казалось, что он и Жюстина могут упаковать вещи и уехать, а Д'Аламбер не обратит на это ни малейшего внимания. Да что там, он этого попросту не заметит. Его абсолютно не интересовало, выметен ли пол, хорошо ли приготовлена еда и согрета ли постель. Любопытно, но иногда Анри испытывал ностальгию по тем временам, когда он служил у графа, который приходил в неописуемую ярость от малейшего упущения прислуги. С графом все было ясно: слуги всегда норовят надуть своего господина, поэтому их надо все время подгонять и проверять. Временами жизнь превращалась в сущий ад, но по крайней мере все знали свое место. Анри в равной мере ненавидел и уважал своего господина, поскольку оба чувства сливались в одно, когда дело касалось знати.
Уважал Анри и Жюстину. Правда, это было уважение, какое испытывает отец по отношению к своему ребенку, которого следует воспитать по обычаям света. Когда они поженились, Жюстине было пятнадцать лет, а Анри двадцать четыре. В первую брачную ночь она проявила полное невежество, хотя и не чувствовала отвращения к близости (за прошедшие годы Анри не раз думал об этом, подозревая, что невежество было притворным, и Жюстина разыграла его только для того, чтобы ободрить). У них до сих пор не было детей, и, пожалуй, это было благом. Жюстина стала для Анри женой и дочерью одновременно. Такова воля божья, и кто он такой, чтобы жаловаться?
Работая, он часто позволял себе размышлять и философствовать. Дел было мало, а времени для раздумий — много. Он знал, что его хозяин написал великие книги, что он умнейший человек на Земле, но в действительности между ним и Анри нет никакой разницы. Хозяин ничем не лучше своего слуги. Почему в голове лакея не могут зародиться мысли столь же глубокие, как и в голове жалкого старика, влачащего на втором этаже свое убогое существование? В чем, собственно говоря, разница между их мозгами?
На своем веку Анри прочел одну-две книги, из которых почерпнул множество вещей. Он знал, кто такой Цицерон, и мог перечислить семь чудес света. Он знал, что Земля вращается вокруг Солнца, а Луна вращается вокруг Земли. Однажды, пребывая в праздности, он вообразил Д'Аламбера Солнцем, себя Землей, а Жюстину Луной — и увидел в этой картине иллюстрацию космического равновесия их отношений. Озарение настолько поразило Анри, что он решил записать его и даже нашел для этого перо и бумагу. Но стоило ему посмотреть на чистый лист, как образ молниеносно испарился. Анри понял, что у него нет слов для выражения ясно увиденной картины. Но он дал себе клятву записывать отныне все свои наблюдения, если, конечно, найдет для этого время.
Жюстина подошла к двери кабинета, тихонько толкнув, открыла ее и увидела спину, низко склоненную над столом голову и свисавшие на плечи длинные седые волосы. Мсье Д'Аламбер не носил парика. Она поставила поднос на стол рядом с бюро хозяина, но он не пошевелился, не поднял глаза и вообще ничем не показал, что заметил присутствие Жюстины. Только движение правой руки говорило о том, что хозяин не уснул и не умер, а быстро что-то пишет.
III
Не могу с уверенностью сказать, чем началось и чем кончилось сновидение. Более того, я даже не возьмусь утверждать, что сновидение вообще имело начало и конец. Мы лишь предполагаем, что это так, наблюдая засыпание и пробуждение других людей. Сам я никогда не был в состоянии точно определить момент, когда начинается сон (а следовательно, и сновидение). Точно так же не могу я быть уверенным в том, что мои первые впечатления по пробуждении являются свидетельством окончания сновидения (а не простым восстановлением сознания после некоторого временного пробела или периода полудремы). Было бы разумно предположить, что сновидения существуют внутри нас (или где-либо еще) в некой сложной форме, скорее всего похожей на книгу, а акт сновидения заключается в перелистывании ее страниц — вперед или назад — порядок не подчиняется ни разуму, ни законам логики.
Но при этом я отчетливо помню мой чудесным образом переписанный «Трактат» и его идею о том, что в жизни, так же как в физике, все явления сводимы к единому Принципу, единому закону или аксиоме, каковые являются самоочевидными и неоспоримыми. Этот закон гласит, что жизнь представляет собой не некое хаотическое, лишенное какого бы то ни было значения событие, но напротив, является вполне объяснимой и следует скрытым законам, познав которые, мы сумеем познать и ее смысл. Мне приснился сон, в котором «Трактат» был — как и моя жизнь — переписан заново, или — можно сказать и так — это был сон, в котором моя жизнь предстала как своеобразное математическое доказательство. И все это произошло за мгновение, в течение которого человек едва успевает кивнуть!
Во сне я видел множество людей, и это неудивительно, поскольку сновидение представило моему разуму картину всей моей жизни. Но начать следует — если мы все же допустим, что существует начало сновидения, — с женщины, которую надо считать исходной причиной событий, происшедших впоследствии. Мои знания об этой женщине основаны на рассказах других людей (такова ирония судьбы — важнейший персонаж моей биографии так и остался для меня совершенно чужим человеком). Правда, все, что я о ней узнал, заставило меня восхищаться ее талантами в той же мере, в какой я презирал ее характер.
Клодин де Тансен была, несмотря на свою порочность, выдающейся женщиной. В юности она попыталась обуздать свои страстные инстинкты и стала монахиней, но вскоре нарушила обеты и пустилась в любовные приключения с множеством мужчин, каждый из которых был так или иначе ей полезен. Эти связи были скандальными даже по меркам нашего распутного века. Она сумела обольстить (так, во всяком случае, говорили) собственного родного брата, которого впоследствии с помощью хитроумной интриги сделала кардиналом. Потом было бесчисленное множество других. Бессмысленны были совокупления красивой, умной и глубоко порочной, преждевременно состарившейся от разврата женщины, чье сердце не смогла тронуть ни одна душа, запятнанная ее прикосновением. Одного из своих кавалеров она довела до такого исступления, что от любви к ней он на ее глазах выстрелил из пистолета себе в голову, предъявив ей этим самое тяжкое обвинение. Этот мужчина (кажется, его звали Френэ) умер напрасно. Мадам де Тансен было невозможно остановить таким «безвкусным» и незначительным жестом.
Она находила время писать. Это приятное развлечение позволило ей в полной мере продемонстрировать свое глубокое знание человеческих слабостей. Кроме того, она держала один из самых престижных парижских салонов. Мармонтель, Фонтенель… Все они целовали руку этой красавицы в дни ее блеска.
Я не могу сказать, считала ли мадам де Тансен свои любовные дела приятным дополнением к салонным обязанностям, или все обстояло как-то по-другому. Более важной, с точки зрения моей истории, представляется ее связь с шевалье Детушем. Это был очень красивый и очень скучный человек, не лишенный, впрочем, налета порядочности, что весьма необычно для парижского светского общества. Они оба явились в моем странном сне (в странном «Трактате»). Она — в виде большого неправильного эллипса, а он — в виде касательной к кривой иного конического сечения (мне кажется, это была гипербола). Я воочию видел, как они (за те минуты или часы, что я спал) на короткий миг пересеклись в одной точке.
Я не могу сказать, как началась эта связь. Лихорадочные набеги мадам де Тансен на аристократов Франции и других стран не подчинялись никакой логике, и я полагаю, что объединяло их одно — полная беспорядочность. Могу только гадать, каковы были обстоятельства, в которых я был зачат этими людьми.
Однако зачатие произошло. Эти двое с большой неохотой позволили мне появиться на свет. Именно она, мадам де Тансен (хотя я узнал об этом много лет спустя), несла меня по ночным улицам Парижа в холодном ноябре 1717 года, чтобы оставить на паперти церкви Сен-Жан-ле-Рон, безмятежно обрекая меня на почти верную смерть.
Такая же случайность, как и та, благодаря которой я родился, позволила мне избежать смерти, избрав орудием спасения пожилую женщину, вышедшую в тот момент из церкви (толстуху с теплым лицом; я уверен, что каким-то образом запомнил это). Она спасла меня и отнесла в приют подкидышей.
Как выглядел этот приют в моем сновидении? Как огромный серый дом, полный кричащих младенцев. Отвратительное место с протянувшимися от стены до стены рядами вопящих ртов, похожих на маленькие нули. Эти ряды были похожи на запись астрономически большого числа, не поддающегося названию из-за своей огромности. Мне повезло, и я не слишком долго задержался в этом ужасном доме.
Мадам де Тансен, услышав о моем спасении, перестала думать об этом прискорбном деле (даже когда я стал знаменитым, она не признала меня и не проявила ни малейшего интереса к моему существованию). Скучный шевалье, напротив, был потрясен, узнав, что его дитя лежит в одном доме с другими покинутыми детьми Парижа. Он сразу все устроил, и меня передали на воспитание приемным родителям. Этот поступок был проявлением порядочности и невольного великодушия, поскольку я попал к двум добрейшим людям, каких можно себе представить.
Господин Руссо был стекольщик; его жена недавно потеряла ребенка. Она вскормила меня своей грудью со всей силой добра, равного по силе, но противоположного отвращению, которое питала ко мне моя естественная мать. В новой записи моего преображенного «Трактата» ее безусловная любовь и доброта стали аксиомой; их нельзя было доказать, но их истинность не подлежала обсуждению. Именно мои приемные родители придумали мне имя, которое я всегда носил и которое было дано мне в память о том месте, где меня нашли: Жан Лерон Д'Аламбер.
Я часто думал о том, как сложилась бы моя жизнь, если бы я не стал подкидышем и меня воспитала бы циничная и порочная мадам де Тансен. Стал бы я самым знаменитым математиком Франции, которого чествовали все научные сообщества Европы? Потратил бы я, вместе с Дидро, лучшие годы моей жизни на великие усилия по созданию «Энциклопедии»? Впал бы я по причине той же трагической наивности в прискорбное и достойное сожаления состояние преданности женщине моложе меня на пятнадцать лет — женщине, которая обманывала меня все последние годы своей жизни и предала любовь, которую я дарил ей?
Помню, что дальше в моем сновидении я увидел то воплощение натуральной геометрии, которое впервые явилось мне много лет назад. Я вижу себя маленьким мальчиком (мне не больше трех лет), сидящим на полу. Лучи солнечного света проникают в комнату, преломляясь неровным, потрескавшимся оконным стеклом. Я внимательно рассматриваю рисунок, который чертит по полу свет. На досках, в тех местах, где солнечный луч отклоняется от своего прямого пути, играет яркая рябь. Каким-то таинственным способом падающий свет создает образ или по крайней мере намек на образ несовершенного стекла, сквозь которое он проходит.
Должно быть, именно тогда укоренилась во мне страсть к пониманию путей природы. Из чего он сделан, этот столь очаровавший меня свет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я