https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Вас заинтересовал этот пассаж? — спросил герцог.
Я ответил, что его замечание о языке, в котором каждое понятие является отвлеченным и субъективным, показалось мне особенно подходящим для мира, в котором он это писал. Он нахмурился, когда я ему это сказал, заметив, что не знает, о какой части текста я веду речь. Я показал ему слова, которые только что прочитал, он внимательно к ним присмотрелся и сказал мне, что это отчет о производстве и окраске определенных тканей. Я принялся читать дальше.
Юпитер
Существа, которые свободно плавают над поверхностью этой большой планеты, не имеют понятий твердости или «объекта», отличающих свойства планеты от свойств окружающего ее пространства. Их идея числа выводится не из счета, а из восприятия отношений и пропорций.
Эта ситуация напоминает наше восприятие высоты музыкального тона. Если частота ноты удваивается, то мы воспринимаем ее выше на один интервал, называемый октавой. Существа, обитающие на Юпитере, воспринимают физические отношения каким-то иным органом чувств, и это помогает им познавать окружающую среду. Главным признаком, отличающим среду обитания от прочих, является кольцо планеты, которое вращается вокруг нее по орбите и которое они воспринимают как вращающийся далеко внизу круг. Отношение окружности кольца к его диаметру — это величина, которую они воспринимают как своего рода октаву, как оживляющую ноту. Она отличает их мир от окружающего его пространства. Это отношение (которое, как нам известно, является числом ) представляет собой основу их арифметики.
Число «один» распознается ими как отношение окружности их планеты к самой себе (идея о том, что их планета «одна», представляется им логическим абсурдом; цветные полосы, перемещающиеся по поверхности планеты, предполагают вечно изменяющуюся множественность форм, из которых нельзя вывести никакой единственности и единства). «Два» — это отношение диаметра планетного кольца к его радиусу, а «три» воспринимается как глубинное отношение объема планеты к ее поверхности, которую они пересекают, облетая ее. Что же касается числа «нуль», то обитатели Юпитера чувствуют его как отношение их планеты ко всей вселенной, это вечно звучащая басовая труба, окрашивающая все их искусство в мягкие тона отчаяния. Все другие числа выражаются через суммы степеней ; открытие расширения целых чисел больших, чем три, послужило началом знаменитого кризиса пифагорейской школы в нашем собственном мире. Эти целые числа местные обитатели воспринимают как диссонанс, и они были исключены из счисления на ранних стадиях становления местного искусства. Очевидная математическая направленность инстинктов побудила некоторых озорных авторов использовать их для создания литературы, основанной на самых отвратительных и дисгармоничных суперпозициях.
Этот раздел (в котором я очень мало что понял) был, как объяснил мне герцог, посвящен промышленности, а особенно горному делу и способам добычи определенных руд. Я не мог далее верить в то, что такой маловразумительный материал мог стать продуктом моего собственного воображения (если, конечно, в моем мозге не содержатся области намного более интеллектуально развитые, чем те его части, о которых я осведомлен). Представляется, что, вероятно, Магнус Фергюсон (другой Магнус Фергюсон) действительно существовал, что он придумал космографию, принявшую в моем восприятии одну форму, а другую — в восприятии герцога. Он написал книгу, которую каждый читатель поймет совершенно по-разному. То, что показалось мне пассажем по математике, было для герцога трактатом по минералогии. Или — есть и такая возможность — плагиат герцога с работы Фергюсона привел к такой драматичной реинтерпретации ее содержания, что оно стало поистине герцогским, по крайней мере в его субъективной реальности.
— Скажите мне теперь, — попросил герцог, — откуда вы явились и зачем вы здесь?
Я задумался. Теперь, когда мне требовалось напрячь свою память, я вдруг осознал, что ее содержание туманно и темно. Единственное, что произросло из этой тьмы, была белизна кожи Маргарет, которую придумали мои губы прошлой ночью.
— Я плыл на корабле, — начал я, с трудом вспоминая, что со мной произошло, — направляясь в Данию. Во время путешествия разразился шторм. Корабль начал тонуть, и мы все были уверены в неминуемой гибели. Если я не погиб там и тогда, то, значит, буря вынесла меня в какой-то другой мир, в котором я теперь и оказался.
— Это в точности соответствует тому, о чем упоминал Магнус Фергюсон, — сказал герцог, — когда писал «Пролог» к своей «Космографии». Он описал, как катаклизм выбросил его в путешествие по многим планетам, куда он смог отправиться на поиски высшей мудрости.
Я обратился к следующей главе в надежде найти какое-то объяснение целей Фергюсона или того, как я сам оказался там, куда меня занесло.
— Этот раздел касается сельского хозяйства, — пояснил мне герцог, и я начал читать.
Сатурн
Я не в состоянии понять, что они говорят мне, но понимаю, что высшая мудрость, которую смогли постичь люди, для них мало чем отличается от мудрости собак. Я пытался рассказать им о нашем искусстве, нашей науке, нашей культуре. Они выказывают вежливый интерес, но не видят ничего замечательного в наших прозрениях. Наши искусства и наука — всего лишь стилизация наших инстинктов и более ничто. Если бы собака смогла написать роман, то по большей части он состоял бы из лая, рычания и виляния хвостом. Таковы эмоции собаки. Заинтересуемся ли мы драмой этих эмоций? Собачья картинная галерея была бы увешана портретами представителей этого вида или пейзажами полей, по которым так удобно бегать. Их музыка представляла бы собой оркестровку собачьего воя. Было бы нам хоть какое-то дело до такой музыки? История собак стала бы историей того, как они завоевывали и метили свою территорию известным всем способом. Это был бы рассказ о битвах в темных переулках; их героями стали бы лучшие бойцы, сумевшие пометить мочой самую большую территорию. Стали бы мы учить этой истории своих детей?
Люди, населяющие этот мир, обладают своим искусством, своей наукой, своей культурой. Но все это не находит никакого отзвука в моей душе. Достижения Шекспира или Ньютона ничем не отличаются для них от трюков овчарки, загоняющей овец или научившейся открывать дверь. Если они и смогут чему-то научить нас, то это будет подвиг, сравнимый с тем, чтобы научить собак все время ходить на задних лапах. В лучшем случае мы выглядели бы как смешные подражатели учителям, не понимающие в своих раболепных попытках, в чем заключается их образ жизни.
Добры или злы эти люди, просвещенные ли они либералы или тиранические деспоты, веселые или унылые — осталось для меня тайной. Эти люди были благодушны со мной, выглядели довольными жизнью, но, возможно, это была иллюзия, и в их душах есть место для тайных мук и подавленности, которые были для меня невидимы, как бывают невидимы чувства отца для его малолетнего дитя.
Я много путешествовал по этой планете, видел множество вещей, но научился только тому, что я ничего не понимаю и должен во всем сомневаться. Да и почему мне вдруг пришло в голову, что вселенная окажется доступной моему пониманию? Каждый мир, который я посетил, противоречит другому, каждая реальность полагает невозможность другой альтернативы. Возможно, все на свете ложно и непостоянно, а сама вселенная существует лишь в виде искаженного отображения многократно отраженной души, наблюдающей это расщепленное изображение. Моя жизнь представилась мне не более чем летучим видением, фигурой, мелькнувшей в смутно очерченном пространстве между последовательными изображениями в бесконечно нисходящем множестве отражений, идентичных, но все время уменьшающихся, когда каждое следующее отражение включается в предыдущее.
— Давно ли умер Фергюсон? — спросил я герцога.
— Он умирает каждое утро, когда я просыпаюсь, и это наполняет меня болью утраты. Ночами он заново рождается в моих сновидениях, где продолжает свою великую работу. «Космография» почти закончена, но она должна навсегда остаться незавершенной, ибо только тогда она будет поистине совершенной, так как все законченное неизбежно становится запятнанным.
— Где остальные вещи Фергюсона? — спросил я.
— Они каждый день умирают вместе с ним, — был ответ.
Я направился вниз и, спустившись по лестнице, увидел дверь в подвал. В нем я отыскал артефакты моей жизни или, возможно, многих моих жизней, нагроможденные друг на друга в смрадной темноте, как нечто никому не нужное. Бумаги, письма, одежда. Я даже узнал свою трубку. Настроение мое стало подавленным. Я вдруг смог увидеть, насколько хрупок сон, который я считал моим собственным бытием, моим существованием. Скорее уйти из этого мира, сведенного к немногим большему, чем простая перестановка мебели, выбрасыванию вещей, которые когда-то имели для меня большое значение и даже были для меня прекрасны, хотя для всех прочих они вообще не имеют никакого значения и смысла. Короче, моя жизнь была подобна языку, на котором говорил только я, собранием символов, которые мог расшифровать только я.
Я вышел на улицу и, вспомнив о конверте в кармане, достал его, вскрыл и прочитал вложенное в него письмо.
Вниманию Магнуса Фергюсона.
Мой дорогой друг!
Время и тиф отняли у меня жизнь. Но, представив себе возможность того, что ты, Магнус Фергюсон, прочтешь эти слова, я сделал этот факт определенностью в некоем мире; то есть, можно сказать, в одном из миллиона миров. То, что ты сейчас, должно быть, мечтаешь посетить такой мир хотя бы мимолетно, есть счастливое совпадение, и наша с тобой встреча — повод для праздника.
Болезнь, которая убивает меня, освобождает место, которое ты можешь теперь занять, если таков будет твой выбор. Я мечтал о подобной возможности, и таким образом она также должна стать истинной в том мире, который теперь становится твоим. Не жалей обо мне. Наслаждайся теплом тела моей жены, я оставляю ее тебе. Радуйся уюту моего дома и моему добру. Все это теперь твое. Моя работа осталась незавершенной, но сейчас явился ты, чтобы продолжить ее. Не оплакивай мою смерть, ибо я сам ее не оплакиваю. Когда-то она приснилась тебе, и тем самым ты заставил ее наступить в том мире, в котором я сейчас пишу это письмо. Оставайся здесь, записывай все, что увидишь, сделай этот мир своим домом и охвати его нереальность. Добавь к «Космографии» заключительную главу и назови ее «Земля».
Сердечно тебя приветствую и прощаюсь.
Магнус Фергюсон.

Сказки Ррейннштадта
I
Гольдман проснулся в необычайно бодром настроении. Он вообще был сильно подвержен влиянию погоды, а сегодня с самого утра в окно светило яркое солнце. От дождя Гольдман погружался в черную меланхолию, холодный ветер пробуждал в нем беспокойство, а снегопад неизбежно приводил к пустым спорам. Однако сегодня светило солнце, и это был верный признак того, что все будет хорошо.
Гольдман был ювелир. За многие годы его дело, принося неплохие доходы, увеличило его состояние, одновременно с которым увеличился и вес самого Гольдмана, что можно было с полным правом отнести и к его жене, которая в этот момент заворочалась рядом с ним. Он взглянул на теплую протяженность ее тела — розовую бесформенную массу — и увидел, как пробуждающееся сознание рябью пробежало по лицу; так накатываются на берег волны небольшого прибоя. Рот ее приоткрылся в сладкой утренней зевоте.
Он спросил, хорошо ли она спала, и этого невинного вопроса было достаточно, чтобы развеять сон, который всего мгновение назад безраздельно владел фрау Гольдман. Это был сон, который она решила (как только опять уснет) вспомнить и вернуть, для чего быстро закрыла глаза. Но Гольдман заговорил с ней, и все моментально исчезло. Уже секунду спустя она не помнила ни единой сцены своего сна. В памяти осталось только восхищение, суть которого ускользнула от фрау Гольдман.
Они встали. Гольдман уже решил, что сегодня не будет работать. Он только вчера закончил прибыльный ремонт ожерелья и тиары и заслужил отдых. Он, однако, подумал, что будет мудро сказать жене, что ему надо посетить клиента в южной части города. Он не станет нанимать карету; что может быть приятнее пешей прогулки в такую чудесную погоду. В действительности он намеревался посетить (возможно, зайдя по пути в одну или две таверны) музей, уже частично открытый для публики, хотя экспозиция была еще далеко не полной.
Супруги вместе позавтракали. Оба обожали начинать день с обильной еды отнюдь не для того, чтобы уменьшить количество дневной пищи, но скорее в виде меры предосторожности на случай задержки полдника. Завтрак, как всегда, приготовила Минна, горничная, — как раз в этот момент она внесла в столовую большой поднос, уставленный различными деликатесами: нарезанной ветчиной и колбасой, сырами и хлебом. Для Гольдмана горничная принесла кружку пива, а для фрау Гольдман обычное питье — лимон с медом в горячей воде.
Гольдман находил особое удовольствие в поглощении мяса. Овощи могли служить лишь приятным аккомпанементом, простым балластом, но истинной пищей для мужчины может быть только мясо. Разнообразное строение и богатый аромат постоянно напоминали Гольдману о господстве человека над миром животных. Приподняв вилкой ломтик ветчины, он, прежде чем опустить его на свою тарелку, внимательно рассмотрел мягкий, тонкий, как папиросная бумага, кусочек, и представил себе ту часть свиной туши, из которой вырезали это мясо. Гольдман очень любил свиней — усердных и умных животных, которых человек совершенно незаслуженно презирал. Гольдман ел их мясо в знак признания права свиней служить человеческому столу; то была милость, которую он, Гольдман, даровал свиньям. Его зубы весьма красноречиво рвали мясо, пока он размышлял о гнусной жизни верного животного, великодушно принесшего себя в жертву ради того, чтобы он и его жена могли насладиться столь великолепным завтраком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я