https://wodolei.ru/catalog/pristavnye_unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бак, но я не могу этого сделать, – сказала она, добавив, что, наверное, ей больше не следует за ним ухаживать – так будет лучше для них обоих. Огорченный, но не удивленный. Бак снова заснул, а Арлин поднялась наверх.
К счастью, в этот самый день уволили из парфюмерного отдела Дарлин, младшую из дочерей, и теперь уже она могла присматривать за Баком, а Арлин устроилась в закусочную, так что ей некогда было даже изливать на Бака свою досаду.
Поскольку Бак был в расстроенных чувствах, а у Дарлин оказалось много свободного времени, потребовалось всего лишь несколько минут, чтобы расцвела новая любовь. Спустя пару дней Бак обратился с уже известной нам просьбой к Дарлин: Помоги мне. Я ведь безумно тебя люблю.
Но когда Бак дошел до момента, где Дарлин следовало умереть, она, как прежде и ее сестра, окаменела от ужаса.
– Извини, Бак, я не могу этого сделать, – промолвила она и – теми же самыми словами, что и Арлин, – объяснила, что лучше ей больше за ним не ухаживать. Опечалившись и опять ничуточки не удивившись. Бак заснул, а Дарлин убежала наверх.
Надо ли говорить, что история повторилась вновь. Дарлин устроилась в придорожную забегаловку, а Сирину, среднюю, уволили из ее отдела в Вулворте, и теперь настал ее черед заботиться о Баке, который был уже не новинкой в подвале, а обузой – того сорта, какой, скажем, становится собака, если дети начинают спорить, чья очередь ее кормить. Когда же как-то в полдень появилась с обедом Сирина, Бак смог вымолвить лишь:
– Боже, девочки, еще одну из вас уволили? Неужели вы не можете удержаться на службе? Сирина ничуть не обиделась.
– Это же так – мелкие приработки, – сказала она. – Я учусь живописи и когда-нибудь стану такой художницей, что мистер Лео Кастелли из нью-йоркской художественной галереи Лео Кастелли пришлет за мной спасательную экспедицию и увезет меня с этого богом забытого астероида. Вот, – сказала она, ткнув Баку в грудь тарелку сырого сельдерея с морковкой, – жуй сельдерей и поменьше болтай. Похоже, тебе не хватает клетчатки.
Итак, если раньше Баку казалось, что он влюблен, то теперь он понял, что сам себя обманывал, а Подлинная его Любовь – Сирина. Затем несколько недель он смаковал свои полчаса, в течение которых рассказывал Сирине о том, как выглядят из космоса небеса, и слушал ее рассказы – о том, какими она нарисовала бы планеты, если бы знала, как те выглядят.
– Я покажу тебе небо, а ты поможешь мне покинуть Техлахому – если согласишься лететь со мной. Сирина, любовь моя, – закончил Бак изложение плана побега. А когда Сирина узнала, что ей придется умереть, она просто сказала: Понимаю.
На следующий день, когда Бак очнулся. Сирина подняла его с кровати и отнесла наверх; по пути он задевал ногами и сшибал на пол семейные фото в рамках, сделанные много лет назад. Не останавливайся, – говорил Бак. – Время уходит. Был холодный серый день: Сирина по желтой осенней лужайке пронесла Бака в корабль. Внутри, когда они сели и закрыли двери, Бак из последних сил включил зажигание и поцеловал Сирину. И правда, любящие волны ее сердца запустили двигатель, корабль поднялся высоко в небо и вышел из гравитационного поля Техлахомы. И перед тем, как потерять сознание и умереть из-за отсутствия кислорода, Сирина увидела, как с лица Бака, точно с ящерицы, кусками падает на приборную доску бледно-зеленая франкенштейновская кожа, скрывавшая молодого розовощекого героя-астронавта, а снаружи, на черном фоне, заляпанном каплями пролитого молока – звездами, мерцает бледно-голубым яичком Земля.
Между тем внизу на Техлахоме Арлин и Дарлин, обе уволенные с работы, возвращались домой – как раз когда взлетела ракета и их сестра исчезла в стратосфере, оставив за собой длинную рассеивающуюся белую полосу. Входить в дом им было невмоготу, и они сели на качели, глядя в точку, где исчезал след от корабля, вслушиваясь в скрип цепей и завывание ветра над прерией.
– Ты ведь понимаешь, – произнесла Арлин, – что все Баковы обещания нас воскресить собачьей какашки не стоили.
– Да знаю я, – сказала Дарлин. – Только я все равно жутко ревную -ничего не попишешь.
– Да уж, не попишешь.
И две сестры сидели дотемна на фоне люминесцирующей Земли, соревнуясь – кто выше раскачается.

ИЗМЕНИ СВОЮ ЖИЗНЬ
БЕМБИФИКАЦИЯ:
восприятие живых, из ллоти и крови, существ как персонажей мультфильмов, олицетворяющих идеалы буржуазно-иудео-христианской морали.
СПИД ЗА ПОЦЕЛУЙ (ГИПЕРКАРМА):
глубоко укоренившееся убеждение в том, что наказание почему-то всегда оказывается тяжелее преступления; озоновые дыры – за кидание мусора мимо урны.
Нам с Клэр так и не удалось влюбиться друг в друга, хотя мы оба старались изо всех сил. Такое бывает. Кстати, раз уж на то пошло – почему бы, собственно, нс перейти к рассказу обо мне? С чего начать? Ну-с, меня зовут Эндрю Иалмер, мне без пяти минут тридцать, я изучаю языки (моя специальность – японский). Семья у нас большая (подробнее о ней – позже); родился я дистрофиком, кожа да кости. Тем не менее, вдохновившись отрывком из дневников г-на поп-художника Энди Уорхола – он пишет, как огорчился, когда на шестом десятке узнал, что, если бы занимался гимнастикой, мог бы иметь тело (вообразите: не иметь тела!), – я развил бешеную деятельность. Приступил к нудным упражнениям, превратившим мою грудную клетку (этакую птичью клетку) в голубиную грудь. Так что теперь у меня есть тело – и одной проблемой меньше. Но зато, как я упоминал, я никогда не влюблялся, и это – проблема. Всякий раз дело кончается тем, что мы становимся друзьями , а это, скажу я вам, отвратительно. Я хочу влюбиться. По крайней мере, мне кажется, что я этого хочу. Точно не знаю. Это ведь дело такое… темное. Ну ладно, ладно, я хотя бы признаю, что не хочу прожить жизнь в одиночестве, и чтобы проиллюстрировать это, расскажу вам одну тайную историю, которой не поделюсь даже с Дегом и Клэр на сегодняшнем пикнике. Она звучит так:
Жил да был молодой человек по имени Эдвард, жил сам по себе, и жил весьма достойно. В нем было столько собственного достоинства, что, когда вечером в шесть тридцать он готовил свой одинокий ужин. то всегда следил за тем, чтобы украсить его задорной веточкой петрушки. Такой уж, на его взгляд, был у петрушки вид: задорный. Задорный и благородный. Он также старался мыть и тут же вытирать посуду – сразу по окончании своей одинокой вечерней трапезы. Своими обедами-ужинами и вымытой посудой не гордятся только одинокие люди, так что Эдвард считал, что вправе гордиться своим обычаем – пусть ему и не нужен никто, но одиноким он быть не собирался. Конечно, в уединении не очень-то весело – но зато гораздо меньше людей, которые тебя раздражают!
Однажды Эдвард не стал вытирать посуду, а вместо этого выпил бутылку пива. просто так – чтобы взбодриться. Чтобы расслабиться. И вскоре петрушка из меню исчезла, а пиво – появилось. Он нашел для этого оправдание. Не помню только какое.
Скоро слово ужин стало означать тоскливое бум замороженного полуфабриката о решетку микроволновой печи, приветствуемое позвякиванием льда в бокале с виски. Бедному Эдварду осточертело питаться наедине с собой блюдами собственноручного приготовления, и в скором времени он переключился на местный магазинчик Микроволновая кухня, где брал, скажем, буррито с мясом и фасолью, которые запивал польской вишневкой. К этому напитку он пристрастился одним долгим, сонным летом, которое провел в качестве продавца за унылым, никому не интересным прилавком коммунистического книжного магазинчика имени Энвера Ходжи.
Но и это Эдвард вскоре счел слишком обременительным, и в конце концов его ужны сократились до стакана молока вперемешку с тем, что находилось уцененного на полках Ликерного погребка. Он начал забывать, что такое твердый стул (антоним – жидкий), и воображал, что в глазах у него бриллианты.
Повторим: бедный Эдвард – его жизнь, похоже, постепенно становилась неуправляемой. К примеру, как-то Эдвард был на вечеринке в Канаде, а на следующее утро проснулся в Соединенных Штатах, в двух часах езды, и хоть убей не мог вспомнить ни как добирался домой, ни как пересекал границу.
А вот что Эдвард думал: он думал, что является весьма смышленым парнем – в некоторых отношениях. Он поучился в школе и знал множество слов. Он мог сказать, что вероника – это кусочек тончайшей материи, наброшенной на лицо Иисуса, а каракульча – шкурка недоношенного ягненка. Слова, слова, слова.
Эдвард представлял, что создает с помощью этих слов свой собственный мир – волшебную и прекрасную комнату, обитателем которой был только он, комнату, имеющую форму двойного куба (согласно определению английского архитектора Адама). В комнату можно было проникнуть только через выкрашенную в темный цвет дверь, обитую кожей и конским волосом, чтобы заглушить стук каждого, кто попытался бы войти и помешать Эдварду сосредоточиться.
В этой комнате он провел десять бесконечных лет. На стенах висели дубовые полки, прогибающиеся под тяжестью книг; свободное пространство между полками, сапфировое, как вода глубочайших бассейнов, занимали карты в рамах. Пол целиком покрывали великолепные голубые восточные ковры, посеребренные выпавшей шерстью Людвига – верного спаниеля, следовавшего за Эдвардом повсюду. Людвиг снисходительно выслушивал остроумные высказывания Эдварда о жизни, каковые тот, большую часть дня проводя за письменным столом, изрекал не так уж редко. За этим же столом он писал и курил кальян, глядя сквозь освинцованные стекла окон на ландшафт: неизменно дождливый осенний шотландский полдень.
Разумеется, посетители в эту волшебную комнату не допускались, и только миссис Йорк было позволено приносить ему дневной рацион – эта бабушка в твиде, с аккуратным пучком на затылке ежедневно доставляла Эдварду его неизменный шерри-бренди (что же еще) или, по прошествии времени, сорокаунциевую бутылку виски Джек Дэниэлс и стакан молока.
Да, комната Эдварда была изысканной, иногда – до такой степени, что могла существовать лишь в черно-белом изображении, как старая салонная кинокомедия. Элегантно подмечено, верно?
Итак. Что же произошло?
КАТОСТРОФИЛИЯ:
неодолимая тяга к чрезвычайным ситуациям.
Однажды Эдвард стоял на верхней ступеньке библиотечной лестницы на колесиках и доставал старинную книгу, которую хотел перечитать, стараясь не думать о том, что миссис Йорк сегодня что-то запаздывает с бутылкой. Когда же он спустился с лестницы, то ногой вляпался в оставленную Людвигом кучу. Эдвард страшно рассердился. Он направился к мягкому, обитому атласом креслу, за которым посапыва Людвиг. Людвиг, – заорал он, – ах ты негодник, ах ты…
Но закончить Эдвард не успел, поскольку, скакнув на диван, Людвиг самым волшебным образом и (поверьте мне) неожиданным образом из пылкого, любвеобильного мочалкообразного щенка с радостно виляющим куцым хвостиком превратился в разъяренного, иссиня-черного, с черной пастью ротвейлера, который вцепился Эдварду в горло, чудом не задев яремную вену, – Эдвард в ужасе отпрянул. Затем новый Людвиг-по-совместительству-Цербер, роняя клочья пены, с отчаянным, щемящим душу воем дюжины собак, попавших под грузовик на шоссе, нацелил свои клыки на Эдвардову голень.
Эдвард судорожно взлетел на лестницу и воззвал к миссис Йорк, которую по воле судьбы только что заметил через окно. В светлом парике и купальном халате она вскакивала в маленькую красную спортивную машину профессионального теннисиста, навсегда оставляя Эдварда без присмотра. Надо сказать, она сногсшибательно выглядела в трагическом сиянии нового сурового неба, раскаленного, лишенного озона – ни капельки не похожего на небосвод осенней Шотландии.
Да уж.
Бедный Эдвард.
Комната стала для него капканом. Он мог лишь кататься на лестнице взад-вперед вдоль полок. Жизнь в его обиталище, когда-то очаровательном, превратилась в кошмар. До выключателя кондиционера нельзя было дотянуться, и воздух стал спертым, зловонным, калькуттским. И разумеется, с уходом миссис Йорк исчезли коктейли, способные сделать ситуацию терпимой.
Между тем, мрачно швыряя в Людвига том за томом в надежде отогнать чудовище, которое не переставало охотиться за бледными дрожащими пальцами его ног, Эдвард пробудил многоножек и уховерток, с давних пор дремавших позади забытых книг на верхней полке. Насекомые ползали по рукам Эдварда. Книги, брошенные в Людвига, как ни в чем не бывало отскакивали от его спины, и в результате ковер оказался усыпан серо-бурыми насекомыми; Людвиг же слизывал их своим длинным розовым языком.
Положение Эдварда было ужасно.
Оставался только один выход – покинуть комнату, и под яростный вой неугомонного Людвига Эдвард, затаив дыхание, раскрыл тяжелые дубовые двери (железистый вкус адреналина гальванизировал его язык) и со смешанным чувством испуга и печали впервые, можно сказать, за вечность покинул свою волшебную обитель.
Вечность в действительности равнялась десяти годам, и то, что увидел Эдвард за дверью, его поразило. Все то время, что он провел в прелестном изгнании за остроумничаньем в своей комнатке, остальное человечество – в отличие от него – деловито возводило огромный город, возводило не из слов, а из взаимоотношений. Сверкающий безграничный Нью-Йорк, слепленный из губной помады, артиллерийских гильз, свадебных тортов и картонных вкладышей для сорочек; город, построенный из железа, папье-маше и игральных карт; отвратительный/прекрасный мир, отделанный снаружи угарным газом, сосульками и лозами бугенвиллей. Его бульвары были бесплановы, суматошны, безумны. Повсюду мышеловки, триффиды и черные дыры. Но, несмотря на завораживающее безумие города, Эдвард заметил, что его многочисленные обитатели передвигаются по нему с беспечным видом, не беспокоясь о том, что за каждым углом их может ждать брошенный клоуном кремовый торт, направленный в коленную чашечку выстрел бойца Красных бригад или поцелуй восхитительной кинозвезды Софи Лорен. И спрашивать дорогу – бесполезно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я