https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/nedorogie/Domani-Spa/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..».
Убили дядю Мишу, гады!!!
Га-а-ады-ы!
Но я все-таки снова схватил письмо, чтобы удостовериться: может, фамилия все же не та. И прочитал уже до конца:
«...за фашистский г. Берлин смертью храбрых погиб за Родину член ВКП(б) с 1941 г. ст. сержант тов. Кондрашов М. М. Ценою жизни он лично подбил и уничтожил вражескую „Пантеру“, просочившуюся в наше расположение, чем обеспечил продвижение нашего батальона и всего полка. За свой боевой подвиг Сын Родины представлен к награждению (посмертно) Боевым Орденом Славы (II степени). Тов. Кондрашов М. М. очень недолго прослужил в нашей части, но уже зарекомендовал себя как верный Сын Партии и Народа, опытный и отважный солдат, надежный товарищ. В его записной книжке мы нашли только один адрес — Вашего госпиталя и Вашу фамилию, имя, отчество и должность. Поэтому от имени Командования и всего личного Состава я пишу Вам: может быть, ст. сержант тов. Кондрашов М. М. приходится Вам Родственником или близким знакомым, или, может быть, вы имеете адрес родственников Славного Сына Отечества. Ордена и орденские книжки погибшего находятся у меня для сохранения и пересылки близким Родственникам.
Вечная Слава Героям, павшим в Боях за Свободу и Независимость Нашей Родины!
Зам. командира по полит. части
2-го батальона Н-го стрелкового полка
ст. лейтенант Кравченко».
И еще как на любом письме стоял штамп: «Проверено военной цензурой».
Убили дядю Мишу, сволочи! С гибели Шурки Рябова и Сережки Миронова, с возвращением отца, и особенно последние месяцы, мне казалось, что смерти близких уже навсегда миновали меня. И вот в первый день мира погиб человек, которого я очень уважал. Очень уважал! Как же это он, а? Ведь все совсем кончилось! Может, окажись его рана еще чуточку посерьезнее, да просто схвати он насморк, набей температурку на каких-нибудь полградуса, пролежи недельку в госпитале — и он остался бы живой... Как Володя-студент: его на днях наверняка выпишут...
Температурку набей... Дядя Миша как раз из таких! Температурку можно и набивать — для того чтобы сестричка или Томочка лишний разок лобик погладила, посидела у постельки лишние пяток минут, ну, лишние десять грамм масла к ужину принесла. А которые набивают температуру с целью — те симулянты, дезертиры и суки! Как же, стал бы дядя Миша тебе!..
Где-то недалеко, но высоко, над головой, видно на верхнем этаже, гортанный голос пел знакомую песню, но непонятными словами, наверное на настоящем грузинском языке, — кого ведь в нашем госпитале только не было? Слова были непонятные, но слышались мне отчетливо.
Вот и еще кто-то там настроен, даже сегодня, на самый грустный лад. Я знал слова этой песни по-русски: я могилу милой искал, сердце мне щемила тоска... Чего бы мне и не хватало в жизни — когда-нибудь искать еще и ее могилку... Я вспомнил мысль, которая мне пришла, когда сидел у Оксаны один, только что узнав, что она уезжает: что война, которая сегодня закончилась для всех-для всех на земле, для меня еще не закончилась, что мне еще предстоят и разлуки, и потери, и жестокие и трудные бои один на один, без свидетелей, — не красивые, как в кино, а такие, как о них рассказывал дядя Миша...
И тут же я отчетливо вспомнил, при каких обстоятельствах дядя Миша отправился в последний раз на фронт. Значит... Значит, не обозлись тогда на него из-за меня отец, дядя Миша, может быть, был бы сейчас живой?! Выходит, значит, что это я тут причиной?.. Да нет же, при чем здесь я? Я и подумать никогда не мог бы... Это отец отправил его своей волей и властью на фронт. На смерть. Так вот отчего он такой будто расстроенный, чего не бывало с ним никогда, и злится, срывает душу! И дядя Миша, видно, неспроста записал отцовский адрес: наверное, хотел написать отцу, что тот несправедливо послал его на фронт.
Хотя — как так: несправедливо — на фронт? Дядя Миша такого не мог и подумать: это же дядя Миша! А может быть, он про меня что-нибудь хотел отцу написать?
Я стоял совершенно растерявшийся и ошарашенный от жуткого известия и множества мыслей, которые на меня обрушились. Я никак не мог совладать с ними, они будто придавили меня, я ничего не мог решить. Неужели отец — отец! — сделал, чтобы убили дядю Мишу?! Но он же мне — отец! Я же знаю, он не такой! Он и не всегда суровый и строгий — я ведь помню его и веселым, и добрым, и ласковым. Особенно до войны...
В коридоре раздались знакомые четкие шаги. Я не успел даже выйти из-за стола — только-только животом задвинул ящик и сунул в карман страшное злосчастное письмо — в кабинет вошел отец.
Увидев меня за столом, он крикнул еще от двери:
— Ты что здесь делаешь, стервец? Опять папиросы крадешь?
Он схватил меня за руку и вышвырнул из-за стола на середину комнаты.
— А ну, выворачивай карманы! Я обомлел.
В правом кармане у меня пистолет, в левом — письмо про дядю Мишу.
Если он увидит хоть то, хоть другое...
Если он заставит меня выворачивать карманы...-
— стреляю! —
— ослепила меня холодная, как молния, мысль.
Нечего меня обыскивать, будто я какая контра, бандит, немецкий шпион или пленный, нечего на меня орать, будто я бесхвостый безмозглый щенок, только и думающий, как бы стебануть ошметок табаку. Две паршивые папироски для него важнее, чем то, что делается у меня на душе! Он хоть раз когда-нибудь подумал, что' у меня там, и есть ли там что-нибудь вообще?!..
Глаза словно запорошила кирпичная пыль. Я нащупал предохранитель...
Я ничего не успел сделать, отец сам рывком вывернул мой левый карман.
Об пол цокнула запасная обойма, чуть поодаль упало письмо.
Отец нагнулся, поднял обойму...
Слава богу, что он нагнулся! Мой одикошаревший мозг все же пришел в себя, лоб покрылся испариной.
Умом я рехнулся, что ли, вконец?!
Отец для чего-то долго рассматривал на ладони обойму. Не заметь, не заметь! — уже лишь молил я про себя, чтобы как-нибудь обошлось, какого-то бога, если он есть, или уж сам не знаю кого.
Отец взглянул на меня, сморщившись как от чего-то кислого:
— Эх ты, дитятко-дитятко... Эти игрушки, между прочим, сделаны, чтобы ими людей убивать. Я в твои годы не финтифлюшками занимался... Шуру бы Рябова вспомнил, я тебе о нем рассказывал. Когда он погиб, ему было меньше лет, чем тебе сейчас. А ты...
Отец не закончил фразы, глянул на пол и поднял письмо. Я весь дрожал какой-то несдерживаемой, расслабленной дрожью, руки и ноги обмякли.
— Так...
Отец посмотрел на меня уже внимательно-серьезно и выжидающе. Потом присел к столу, долго-долго барабанил пальцами по столешне:
— Ты взрослый парень, Виктор, тебе пятнадцатый год. В таком возрасте я семью кормил... Я сам, между прочим, хотел показать тебе письмо, только не сегодня. Ты взрослый парень, ты должен меня понять. Война есть, Витя, война, там каждый день идут на верную смерть тысячи, десятки тысяч людей. И сознательно, то есть по доброй воле, идут, и лишь по принуждению, в силу Закона о воинской повинности и по приказу командиров. И не всякий командир всегда абсолютно прав, посылая на смерть людей. Но командир не имеет права сомневаться в правильности своего приказа, если уж он все взвесил и все-таки решился отдать его. Иначе еще больше людей погибнет, погибло бы все дело, за которое мы стоим. Поэтому честный командир перед павшими всегда прав, хотя... хотя тому, кто ежедневно посылает людей на смерть и понимает, что не всегда отдает только самый правильный из всех возможных приказов, самому от таких рассуждений не становится легче... Ты меня понимаешь, Витя?
Я ничего не понимал и ничего не мог говорить, я еле сдерживал зубовную дробь и слезы, Отец или догадался, что со мной, или самому ему было не слаще моего. Он сказал:
— Ладно. Иди теперь. Когда-нибудь мы к этому разговору вернемся.
Я выбежал из кабинета, спрятался в самый укромный угол, за дверь, и разревелся, кусая губы, чтобы не было всхлипов. Плакал я недолго, но весь как-то обмяк от слез, мысли стали слабыми, покойными, щемяще грустными. Я больше ни в чем не мог, не в силах был обвинять отца, но и справедливости в его словах тоже не видел, не чувствовал. Ведь дядя Миша же погиб! Я снова стал во всем обвинять себя: наверное, если бы отец тогда на дне рождения застал не меня, а какого-нибудь другого пацана, он не рассердился бы так на дядю Мишу. Но даже и эти мысли не вызвали во мне злости ни на себя, ни на отца — я, верно, просто страшно устал от всего, от пережитого. Наконец я сходил умылся и побрел в нашу палату. Больше мне деться было некуда.
Ребята мои и Томка куда-то ушли. А раненые сгрудились возле бывшей дяди Мишиной кровати, то и дело там раздавались взрывы хохота. Бритоголовый Петрович с азартом рассказывал:
— ...Очухался — меня куда-то несут. В каком-то ящике. Ногами вперед. Ка-ак завопил: что вы, сволочи, я же живой!
Снова все грохнули.
— Вот-вот: всем-то смех, а мне-то смерть... И тут попадаю я, раб божий, после такой истории в резерв. Расквартирован наш запасной в какой-то церквушке. Там четырехэтажные нары построили — первый раз в жизни видел эдакое чудо. Церковь же не натопишь, да и вообще вроде бы не отапливалась; камень сплошной, а апрель, ночами — так холод собачий: как кто-нибудь двери расхабарит, ветрище! Рай тыловой, одним словом.
И был у нас в полку замполит, по фамилии капитан Курочкин. Ну, из запасников запасник. Маленький такой, кругленький, голосок басовитый, с прозвенью. А на гимнастерке, как на смех, ни одной колодки. Тут рядовые солдаты с полными тебе иконостасами, а войне-то ведь вот-вот конец. И очень это его беспокоило; службу правил — из кожи лез. А сам-то ходит, как на смотру, как на генеральской линейке. Ну и нашего брата гоняли там — никакого уж спасу нет: только и мечтали: скорей бы, что ли, по частям от такой от райской тыловой жизни, а то не война, верно, а херовина одна. Но молчали: известное дело, с начальством ругаться — то же самое, что против ветра ссать, брызги на тебя же.
А капитан наш Курочкин нам все политику читал, ровно как, говорят, в царской армии фельдфебели да унтера вдалбливали солдатикам какую-то словесность. А того хуже — как займется индивидуальными беседами. Замучил — не приведи господи: уставали больше, чем на тактических занятиях. И зудит, и зудит! «Вы напрасно со мной не откровенны. Старший по званию, тем более политический работник, для вас старший товарищ, вы обязаны с ним делиться всеми своими радостями и горестями». Еще любил собственноручно ночные обходы делать. «Почему не спите? Отбой дается для того, чтобы отдыхать, набираться сил». И так далее. Заведет волынку минимум на полчаса-и захочешь, так не уснешь! — ну что твоя муха. Мы уж с братвой договаривались, как команда придет, перед уходом, чтобы под трибунал не попасть: покажем, мол, ему кузькину мать, темную, что ли, устроим...
И вот однажды он заявился к нам как-то ночью. Дверь за собой, как водится, не закрыл: известное дело — начальство, сам капитан Курочкин, отставной козы барабанщик, разве он может за собой двери закрывать? У дневального чуть «летучую мышь» не задуло. И тут какой-то славянин с четвертого этажа возьми да и гаркни спросонья:
— Какая... двери располодырила? Капитан тогда ка-ак заорет:
— Па-адъем! Стррройся!
Посыпались наши братья-славяне со своих палатей кто в чем был! Психи ведь фронтовые: кто знает, может, то тревога, отбой-поход? Ладом, что никто еще не блажанул, что, мол, танки прорвались, а то бы было дело!.. Выстроились, стоим. А капитан наш Курочкин и давай нам морали читать! Что мы находимся за границей, что мы должны быть образцом воинского долга и дисциплины... В общем, ясно. Бегает вдоль строя, ручками машет и чешет, и чешет! Один наконец не выдержал — холодно ведь, иные совсем босиком, на цементе стоят! — и говорит:
— Разрешите обратиться, товарищ капитан! А что вообще-то произошло?
— Как, — кричит, — что произошло? А кто меня, капитана Курочкина... назвал?!
Тут уж мы не выдержали совсем — ка-ак зареготали! У некоторых, ей-богу, после того хохота раны пооткрывались. И пошла гулять эта притча по всей, видать, нашей Третьей армии; в случае чего кто-нибудь и рявкнет: а кто капитана Курочкина?..
— Так что, Володенька, замполит замполиту рознь. Они тоже разные бывают. А когда в замполитах настоящий боевой командир — наш, окопный, тут совсем иной коленкор...
Пока раненые ржали, я отозвал Володю-студента:
— Дядю Мишу Кондрашова убили. Отец сегодня получил письмо из части.
Володя оторопело опустился на ближнюю кровать.
— Эх, Мишка, Мишка! Нашла тебя твоя все-таки... И надо же — перед самым звоночком! Какая сука-судьба человеку!
— Отец...
— Что отец?
— Отцу написали, потому что только его адрес нашли у дяди Миши. Понимаешь? Дядя Миша, выходит, хотел ему написать. Выходит... Ты мне скажи, Володя, скажи: если бы тогда?.. Понял?!
— Ну-ка, ну-ка, мели! Ты соображаешь? Та-ам надо побывать, чтобы судить о таких вещах. Ни одна сатана не знает, где ее найдешь. Он с сорок первого трубил — и обходилось. И на вот...
— Так я же и говорю! Хотя бы одну недельку, неделечку! И если бы...
— По-остой! Не он бы пошел — я бы пошел. Кому-то все равно надо было идти, кого-то и кроме него зацепила последняя. И еще, наверное, не одного зацепит. А что тогда замполит Михаила на комиссию послал — на то его право. Есть такая французская пословица: а ля герр ком а ля герр — на войне как на войне...
Володя говорил резко и не обычными словами; не эта бы пословица — так и французский свой вроде забыл. И я тоже всколыхнулся на его выпады:
— Право, право! И отец вон про свои права толковал. А сам все одно не в себе. И меня, думаешь, он зачем позвал? Он не знал точно, дядя Миша Кондрашов или не Кондрашов. Потому что чувствует!
— Потому и чувствует, что думающий, понимающий, сознающий человек! В общем и целом... Думаешь, без тебя бы он не мог установить, тот или не тот Кондрашов? Комиссар-то госпиталя, замполит? Наверное, соображал, как тебе сообщить такое известие, сам Мишкину гибель переживал. Другой на его месте, полагаешь, много бы переживал? Навидался я всяких... стратегов. Иной даже и горд, что может жизнями людскими распоряжаться, расшвыриваться, как ему бог на душу положит. А настоящему командиру, человеку — кому же приятно, что будто с твоей руки кто-то погиб в последний день?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я