https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/glybokie/80x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как всякий меценат, вы всего-навсего дилетант. Похабщина пошлой может еще и не быть, но всякая пошлятина — похабна. И я ее всегда буду ненавидеть, во всех, даже официально признанных видах. Мальчики, не принимайте всерьез слова этого отжившего человека. В детстве он наверное рос совершенно золотым ребенком. Но, — Борис Савельевич показал на плакат, — зерно, перезимовавшее под снегом, — яд. Трудно остаться золотым ребенком, перезимовав три таких войны. Ему не удалось, а вы все-таки постарайтесь. Вам твердили ведь, что в мире стало больше умных и добрых людей? А ему довелось не так много их повстречать в его годы. Его и в веревочку научил играть, вероятно, сам Беня Крик, и он только случайно не угодил в рассказы Бабеля.
— Да, я видел Мойшу Япончика, как вижу вас. И он был совсем не такой, как в вашей книжке. Ваши писатели умудряются сделать красивыми и налетчиков. Он был волк. И заяц тоже. И еще змея!
Кто такие Беня Крик, Бабель и Мойша Япончик, оба они рассказывать отказались. Одесса просто-напросто отмахнулся, а Борис Савельевич сказал:
— Всему, юноши, свое время.
Я решил тогда спросить у отца. Он очень много знал, ничуть не меньше, чем Боря с Черного моря.
— Пап, кто такой Беня Крик?
— Представления не имею.
— А Мойша Япончик?
— Был такой бандит в Одессе в гражданскую войну. Где опять нахватался, соловей-разбойник?
— Так. А Бабель?
— Бабель или Бебель?
— Бе... Бабель. Бебель — я знаю. Это был немецкий коммунист.
— Не очень точно, но приблизительно верно. По твоему умишку сойдет. Так как его? Бабель... Зачем тебе?
— Надо. Ну, пап, кто?
— Бабель, Бабель... Постой! Это, кажется, какой-то сочинитель из бывших, враг народа, троцкист! Ты что, его читал?!
— Нет, честное пионерское — нет! — Я вспомнил, как отец отобрал у меня и тут же изорвал и сжег книжку «Человек меняет кожу», которую я нашел в чулане среди его же старых книг. Она сначала понравилась мне своим названием, похожим на «Человека-амфибию» и «Человека-невидимку», а потом и просто понравилась — про шпионов и диверсантов и вообще... Там были одни слова, которые я сразу же почти наизусть запомнил, так они мне пришлись по душе: «Не бойся врага: самое большее, что может сделать враг, — это убить тебя; не бойся друга: самое большее, что может сделать друг, — это предать тебя; бойся равнодушных: это с их молчаливого согласия свершаются все убийства и предательства на земле...» Они, кажется, из второй повести в той же книжке — из «Заговора равнодушных». Отец сказал, что книжка — вредная, и велел показывать ему все, что буду читать. Не знаю, не знаю... Разве то — неправильные слова?
— Смотри у меня! Увижу какую-нибудь дрянь — выдеру как сидорову козу!
На другой день я решил доказать Борису Савельевичу, что знаю кое-что и без него.
— Борис Савельевич! Ваш Бабель был троцкист, а Мойша Япончик — бандит?
— Ты и это знаешь?
— Да. Мне сказал отец.
— Я хочу, чтобы ты верил своему отцу...
В его словах мне почудилась какая-то издевка, и я спросил с вызовом:
— А что?
— Ничего. Я видел Бабеля так же часто и близко, как Миша — самого Беню Крика. Да, конечно, он был враг народа, поскольку писал о бандитах, не исключая и буденновско-ворошиловскую гвардию, и сам упрятан. Зато он очень часто принимал настоящих подлецов и бандитов за честных людей...
Я не очень понял тогда, что такое хотел мне сказать Борис Савельевич. Так и спрашивай их, воспитателей: одна знает Кассио — не знает Кассия; один Бабеля — другой Бебеля; один бормочет по-французски, другой — по-римски... Одно мне было понятно: что и Боря с Черного моря не прочь нас воспитнуть.
Вот и эти бабенции, которые в своих педагогических соображениях обругали нас всяко, тоже туда же. У нас свои воспитатели есть, а они пускай своих воспитывают!
Мы расхохотались им в физии, и Манодя назло им находчиво запел нашу любимую — из «В шесть часов вечера после войны». Я и Мамай обняли его за плечи и во всю моченьку подхватили, чуточку коверкая слова:
Узнай, родная мать,
узнай, жена-подлюга,
Узнай, родимый дом
и вся моя родня...
Нам было весело так идти втроем, по невиданно праздничным улицам, будто мы наконец-то стали взрослыми и нам теперь ничто нипочем! И очень захотелось, чтобы и с нами самими — вот с нами бы именно, — непременно сегодня, прямо сейчас, произошло что-нибудь такое, особенное, отчего бы сразу стало чувствительно, какой великий праздник на земле!
Сделать, придумать что-нибудь? Или — сделается само?
Мы поравнялись с домом, в котором, мы знали, живет Семядоля. Интересно, как он-то празднует? Дома он или где? Я представил себе, как ему сегодня тоскливо, если он один, — наверное, хуже даже еще, чем обычно. Я предложил ребятам:
— Айда к Семядоле? В гости?
— А чё? Мирово! — обрадовался хорошо всегда умеющий радоваться Манодя. А Мамай, конечно, сощурился:
— Шестеришь, что ли?
— Пошел ты! Можно человека с праздником поздравить?
— Валяй, раз ты такой пионер. Комиссар! Но и сам, конечно, потопал с нами.
Вечно у Мамая так: как на что-нибудь знаемо доброе — ему хочется, и колется, и будто мамка не велит. Да и мне-то он в таких случаях словно бы мешал, что ли, просто радоваться-веселиться, быть самим собой, ну — как дитем. Тоже ведь иногда хочется безо всякой оглядки покуролесить!
Да, может, это я и сам такой? Чего-то вот думаю все, размышляю...
Стучали мы, стучали в дверь Семядолиной комнаты — недостучались. Не было, видно, дома. Мамай тогда вытащил коротенький химический карандаш, послюнявил его и написал на доске, проглядывавшей через ободранный войлок:
«С Победой товарищ директор Семедоля!!
Мы».
Запятую-то я ему подставил, но он так, рахит, и написал: «Семедоля», через «е»; не исправлять же и внизу двойку ставить? Но все-таки получилось здравски, даже жалко стало, что не я сам первый придумал.
— Эх ты, лапоть! — конечно, сказал я ему. — Поди, сразу и догадается, кто тут был!
— Это вас, комиссарчиков-ударничков, раз-два да и обчелся, а нас, честных двоечников, миллиёны! Нас не определишь и всех не перевешаешь! — сразу же отбрился Мамай.
— Дура ты и не лечишься!
— Не вам бы говорить, не нам бы слушать!
— А таких-то говорков... татары с бугорков!
Эдакая перепираловка с разными коленцами и подвохами была у нас разработана, по крайней мере, на полчаса. Но тут раскрылась дверь в сенцы из второй половины избы, и вышла хозяйка, у которой по самоуплотнению снимал комнатку Семядоля.
— Вы к Семену Даниловичу? Вот молодцы, не забыли своего учителя! Обождите тогда у меня, они, наверно, скоро придут. Я вас картовным пирогом попотчую, а то постряпать постряпала, а угощать мне некого, они куда-то ушли. Вообще-то они по праздникам дома сидят, одни, а сегодня вот... Дак, подитко, скоро придут? Заходитетко на угощение!
Как всегда голодный и охочий до любого рубона, Манодя было уже к ней шагнул, но его осадил Мамай:
— Забыл? Некогда нам сегодня, бабушка, дела у нас. Потом как-нибудь к вам в гости придем. На пироги!
— Де-ела? Ну, дак вы не забывайте Семена-то Даниловича, невесело ему одному-то, без семьи. Ну, да, подитко, у него и все выученики такие же степенные, самостоятельные да сознательные. Приходите, приходите, рада буду. И они... — рассыпалась нам вслед старушка.
— Поняли, я кто? — ликовал Мамай. — А ты неотесанная рыла, неумытая!
На соседнем домике на торце бревна еле виднелась нарисованная мелом звездочка. И я вспомнил, что именно сюда по подсказке Семядоли мы приходили по первому тимуровскому заданию. — А давайте заходить к знакомым, поздравлять их с Победой? — предложил я. — Здесь вот ведь тетя Тоня живет. Против не стал возражать даже Мамай, пришлось под настроение. — На наш стук в дверях появился мужчина в солдатском хэбэ без погон. — Антонина! — крикнул он через кухню в комнату, откуда доносился людской шум. — Тут к тебе какие-то хлопцы-молодцы!
— Ой да помощнички-то мои явились! — вся в радости рассыпалась тетя Тоня. — Ой да как же они давно у нас не были! Да могли бы и так когда зайти, а не то чтобы уж обязательно по делам; у нас теперь и хозяин есть, дела сами справим. Ой да какие они большие-то выросли! Ой да проходите же, проходите! — не унималась она.
Чтобы тетя Тоня была такая радостная и даже немного пьяненькая, мы не могли себе и представить. Муж ее, пограничник, погиб в ночь на 22 июня, она, наверное, первая в городе получила похоронную. Остались у нее три девчонки-тройняшки, тогда совсем еще грудные: Верка, Надька и Любочка — Вера, Надежда, Любовь. Когда тетя Тоня Родила тройню, ей сказали, что мужа ее теперь непременно демобилизуют. Но он написал ей, что дослужит до срока, потому что нельзя оставлять границу в наше напряженное время, а она ведь без него несколько месяцев не пропадет, советские люди помогут. Он у нее комсомолец был... Мы почти всю войну — как только узнали и до тех пор, пока совсем не увязли в разных своих делах, — держали шефство над семьей. Девчонки наши попеременке водились с тети Тониными дочерьми, а мы делали разные дела по хозяйству. И вот — на тебе, появился какой-то хозяин. О таком и подумать не мог бы вообще никто!
— Митя, знакомься: те самые ребята и есть — Гера, Витя, Володя, я тебе рассказывала. Ой да Настенька с Ксаночкой и другие девочки где, они почему с вами не пришли?
— А-а-а, спартаковцы — смелые бойцы! Нет, как оно правильно-то? — тамерла... Тимуровцы! Ну, молодцы и что именно сегодня не забыли, пришли. А ну, давайте-ка, тимуровцы — смелые бойцы, за ваши отважные дела! — увидав, что тетя Тоня выходит из-за перегородки с пузатым мутным графином в руке и тарелкой с маленькими румяными, на нее же на саму похожими шанежками в другой, сказал новый тети Тонин хозяин. — Дай-ка им те, граненые стаканы. Пусть по маленькой, да по полной. Чтобы и в жизни так!
Вот и нам тоже откололось по шанежке. Против такого двойного соблазна не мог устоять ни я, ни Мамай. А тетя Тоня еще и уговаривала:
— Ой да вы, ребятишки, не бойтесь бражки-то. Она у меня сладенькая да слабенькая. Не выстоялась, не успела — к Митиным именинам ставлена, да вот не дождалась...
— А нынче мне самые именины и есть. Семь раз крещен, четыре — как заново родился. Никакой твоей бражки не хватит отпраздновать!
— Так будьте здоровы, живите богато! — радостно пропел Манодя, принимая от тети Тони маленький стаканчик. Очень он правильно здесь сделал, лучшего тете Тоне и нельзя было сказать-пожелать.
У тети Тони — шаньги, бражка, «хозяин» — это ли не жизнь началась?! Мамай сказал, как мы вышли:
— Вот так-то бы по гостям сегодня и ходить!
Манодя только мурлыкал чего-то, кажется, — «еще пожелать вам немного осталось, чтоб в год по ребенку у вас нарождалось» — тете Тоне-то, обалдел! — мало ей? — и дыбился, как сытый кот.
Но знакомых ни у кого, повспоминали, больше по нашему пути не жило.
Кроме...
Но о том нечего было и думать.
А очень-очень хотелось, чтобы стряслось что-нибудь необычное, необыкновенное, и ни с кем-нибудь, а именно с нами.
— А мне сегодня Игорь Максимович утром, когда приходил с завода, чтобы переодеться в выходной костюм, сказал, что когда-нибудь подарит свой радиоприемник, если я как следует окончу десятилетку и поступлю в радиоинститут, — ни с того ни с сего сказал вдруг Манодя.
Врет, что ли, опять? Вернее — преувеличивает, фантазирует? С ним бывает, когда ему хочется, чтобы что-нибудь случилось, а оно не случается. Видно, у него такое же настроение, как у меня самого сейчас. Раз как-то он так же вот, ни с того ни с сего, сказал, что наконец-то получили письмо от отца с фронта. Какое уж там письмо, если им пришло сразу две похоронки — сперва одна, а через полгода вторая. Путаница вышла какая-то. Вторую-то, сам же он рассказывал, прежде чем придумать свою фантазию, матери было получить страшнее, чем первую: притерпелась вроде, а тут как будто с того света... А это он мне, оказывается, позавидовал: услышал, что папка остался живым несмотря ни на что. Очень я везучий по сравнению с Манодей, да и с Мамаем; иногда прямо как-то неловко бывает...
А то еще Манодя придумал, что есть у него старший брат. Воюет на фронте. Что к чему? Но на Манодино вранье никто и не обижался, потому что он вовсе не враль, а фантазер. Если бы он свои фантазии в подробностях рассказывал, он был бы, наверное, как писатель. А может, он в душе-то фантазирует в подробностях и только вслух говорит лишь то, чего бы ему хотелось, с чего фантазироваться началось? Я бы вот об Оксане столько мог нарассказывать всего — даже и похлеще, чем когда мечтал, сидя с Манодей у радиоприемника...
Вот Колька Данилов из нашего же класса — тот заливать любит! Как пойдет, как пойдет! Откуда что и берется? Многие, особенно взрослые, его считали каким-то полудурием, а какой он полудурок, он все умеет, как и все, просто так интереснее жить. Многие и писателей, я знаю, втихомолку считают полудурками — дескать, мол, рисуй, рисуй свои красоты, а я знаю свое. Мели, Емеля, — твоя неделя.
А если жизнь сама по себе образовывается скучная, совсем же неинтересно без выдумок?
— А мне паханок обещал подарить свой парабеллум, — вдруг, ни с того ни с сего, ляпнул я. И сразу подумал: зачем это я так глупо и безо всякой нужды и смысла вру? И так уже, кажется, изоврался вконец. Ну ладно, когда из-за дела, а сейчас-то зачем? Привычка, что ли, определилась такая или бражка, может, так забродила? Вечно меня дергает что-нибудь за язык! Упрежденное зажигание...
И тут же за свой язык был и наказан.
— Брешете вы оба, что ли? Подарки, смотри-ка, им. Да еще какие! Слушай, Комиссар: если не лепишь, тогда махнемся, а? У тебя же будет.
Опять он про пистолет. Он давно предлагал сменять его на шлем.
— Не, Мамай. Во-первых, это еще когда-а... А потом — дареное не дарят.
— Свистанул, значит? Я и не прошу тебя дарить, чудака, на букву мэ. Махнуться — совсем другое дело.
— Все равно не пойдет.
— У меня тоже ж дареный.
— Тем более.
— А биту мою и двести тугриков впридачу?
— Нет.
— Ну, двести пятьдесят?
— Сказано — нет.
— Ну, смотри, сметанное рыло, захочу — так и вовсе даром отдашь!
— Это тебе-то? На-ка вот! — Я показал ему бороду. — А за сметану и за рыло ответишь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я