https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Я пережил эту бурю в клоаке, — возгласил его, так сказать, хранитель (зубы сжаты, в глазах тепло преодоления — у него явно не было красавицы-сестры, которая превратилась в растение, и желез, которые дали осечку, и ярости бывшего христианина), — значит, сможете и вы, сын мой!
— Привет, — сказал он.
Голос сверху пояснил:
— Я друг вам. Я психиатр.
Он послушал, как стонут в тумане маячные гудки, обращая к белому свету свое погребальное красноречие. По-прежнему выли сирены, и совершенно невозможно было определить, где там, в черной глубине, под его болтающимися ногами, проходят суда. Его бесчувственные пальцы были крепки как сталь. Он запрокинул голову, чтобы посмотреть наверх (взгорбленные плечи пальто мешали глядеть вниз или в стороны, только прямо перед собой, как лошадь в шорах — их иначе зовут наглазники, — да еще, с большим трудом, вверх). Среди мостовых огней, расплывчатых, двоящихся у него в глазах, встало белесым грибом бородатое лицо в шляпе.
— Скажите, чтобы выключили сирены, — крикнул он.
— Выключить сирены! — скомандовал доктор Берг голосом, как тихий раскат грома, basso profundo.
Несмотря на непроглядный колышущийся туман, ночь вдруг показалась ему тихой, царственно безмятежной. Словно он, взорвавшись изнутри, разлетелся вширь до отдаленнейших, наимельчайших звезд, до невидимого окоема и сам загадочным образом включил в себя, поглотил всю эту ночь, накрыл ее собою, и она гудела в нем, как мухи в банке. Можно назвать это просветлением, взаимопроницанием объекта и субъекта. Разноцветные огни Сан-Франциско, растянутые на много миль, смутно цвели в тумане, как утраченные чувства, а здесь и там, в просветах, проблескивали ярко, как рождественские праздники давнего детства. Далеко впереди и чуть вправо вспыхивала и гасла гигантская неоновая надпись, он не мог ее прочесть, но смутно помнил, и вдруг он ясно осознал, с какой высоты предстоит ему падать, и с какой высоты он уже упал, и как огромно все, и как велик Бог. Тревога охватила его всего, от скрюченных пальцев рук до вытянутых пальцев ног: чудеса со всех сторон — чайки, ослепительные фары полицейской машины, надежность стали, живая телесная круговерть туманного пространства, в которое он сейчас ворвется, быть может, с воплем. Мир великолепен и загадочен, дух захватывает, как от пляски над жерлом вулкана, когда кипят неведомые, неизреченные силы, вырываясь из земли и падая из недр ночи, невидимо сталкиваются и со взрывом разлетаются, неслышно ревя, до последних пределов вселенной. И он был всему этому сердцевиной, свисая на шести пальцах со своей надежной балки, верховный жрец и жертва, непредубежденный, хладнокровный и кипящий страстями (ах, высь, спесь, стать!) , последний свидетель нюансов вселенной, средоточие «всеохвата».
Внизу под ним из водяного безмолвия вдруг грянул пароходный гудок, громогласный, как землетрясение, и от неожиданности он чуть было не полетел вниз.
— Послушайте, — сказал доктор Берг. — Вы можете в любую минуту, когда захотите, отпустить руки, а пока что, прошу вас, выслушайте меня. Согласны?
«О да, хранитель жизни, свет тьмы моей, ясность в смятении моей жалкой души» , — пьяно посмеиваясь этим словам, хотел было он ответить, но вовремя спохватился. Они послужили бы Бергу зацепкой («А, так вы интеллигент, книжник»). Одна из смертельно обидных истин этого мира состоит в том, что, если психиатр вас понял, значит» он победил.
— Да, сэр, — сказал он.
— Вы еще можете держаться? — спросил Берг.
— Пьян в дым, — сказал он.
— Давайте я буду держать вас за руки.
Он с пьяным злорадством улыбнулся городским огням.
— Хорошо.
Он почувствовал, что большой пароход уже проплыл под мост. Справа приближался другой гудок, тоном выше. Пальцы Берга скользнули вокруг его запястий, как нежные пальчики фей, и ухватились намертво. Да нет, не Берга, сообразил он. В кожаных перчатках.
— Вы меня обманули, — проговорил он.
Прозвучало плохо, и он попробовал еще раз.
Кожаные перчатки начали тянуть. Он подогнул колени и зацепился ими за перекрытие моста.
— Ногами зацепился, говнюк, — крякнул полицейский. — Подсобите-ка.
Появилось еще несколько перчаток.
— Я штангист, — произнес он медленно и старательно. На его ухо, так прозвучало трезво — трезвее некуда.
— И притом он еще экстрасенс, — сказал доктор Берг. — У них невероятная сила. По глазам видно, что экстрасенс. Вот, смотрите, — Он ткнул вниз пальцем. — Глаза как две вагины.
Питер Вагнер оскорбленно поджал губы. В нем закипала злость. Не из-за глаз, хотя замечание Берга было, конечно, оскорбительным. У него глаза красивые. Ему говорили это тысячу раз в тысяче разных портов, и что правда, то правда: они были потусторонние, с мистическими проблесками и глубинами, и затененные, и ясные, как прозрачные темные озера в глухих лесах Германии. Обозвать их так, как это сделал доктор Берг, — дурной вкус, богохульство. Но что его особенно возмутило, так это неквалифицированный диагноз, плохое медицинское обслуживание, которое мир предоставляет бедным и сирым — безумной девушке, проливающей слезы в мансарде, заросшему щетиной пьянице в канаве на Филмор-стрит, шестнадцатилетней кривоногой шлюхе-негритянке. Чтобы смирить свой гнев и выиграть время, он крикнул:
— В целеустремленности — душевная чистота!
Салли Эббот на минуту оторвалась от книги и, теребя пальцем нижнюю губу, перечитала последнюю строчку: «В целеустремленности — душевная чистота». Перед ее мысленным взором возник молчаливый седобородый дядя Ай ра — низкорослый, кряжистый, глаза звериные, на одном плече топор, на другом ружье. Встал перед ее памятью, как перед фотоаппаратом, словно позируя для портрета в старый, теперь бы уже выцветший семейный альбом, — на коротких лесных лыжах, темнеющих поверх желтого слежалого снега. Вышел к ней из прошлого, как зверь из чащи, неохотно, непримиримо, — не такой, как все. А вот и ее брат Джеймс рядом с ним, в кепке лесоруба, в пальто и тоже на лыжах; Джеймс его любил, даже боготворил по-своему, а может быть, как подозревал ее муж, просто обманывал невольно сам себя и собственному страху придавал видимость восхищения. Вот так же и маленький Дикки, подумалось ей, когда старается умиротворить теперешнего, старого Джеймса.
— Дедушка. — Она один раз слышала и видела в заднее окно, как Дикки обратился к старику, и дыхание его на морозе вылетело белым облачком. Джеймс не отозвался, и тогда мальчик тронул его рукав, осторожно, как городской житель трогает лошадь. — Дедушка, что это значит, вот ты говоришь: холод зверский?
— На звериную мерку, — ответил ее брат, отпихивая мальчика подальше от своего топора. — Холоднее не бывает. — И больше ничего, он был скуп на слова, как и на все остальное. Колол дрова в одних только тонких шерстяных перчатках.
Дикки переждал немного, потом спросил:
— А что такое крапивный норов?
— Кто его знает.
Старик примерился, прищурился и с силой саданул . топором. Он колол вязовые кругляки. В году только две недели бывает так холодно, что можно колоть вяз. Очень многие думают, что вяз вообще топором не возьмешь. «Свои хитрости», — говорил Джеймс. И больше ничего не прибавлял.
Дикки спросил:
— Дедушка, а что такое ядрена коза?
Он пританцовывал, согревая ноги.
Топор ударил снова, звук такой чистый-чистый, словно камень о камень — было двадцать градусов ниже нуля, — и кругляк распался на две половины, будто по волшебству. Джеймс отвел топор и бросил на мальчика самодовольный, шутливо-свирепый взгляд:
— А почему свиньи спят на деревьях?
Он и не подозревает, как похож на их сумасшедшего дядю Айру, подумала тогда сестра. Конечно, говорить ему об этом она не стала. Он бы только обрадовался, пожалуй; да глядишь, еще бы злее стал.
— Ступай-ка домой, в тепло, мальчик, — сказал Джеймс и указал топором.
— А мне не холодно, — ответил Дикки. И продолжал притоптывать, весь в клубах пара, руки в варежках запрятав под мышки.
— Рассказывай, не холодно, — буркнул старик, но гордость в дедовском голосе удерживала мальчика на месте, словно цепь. И Салли, возмущенная, отвернулась от окна.
Целеустремленность.
Она опять посмотрела в книгу — вернее, опять обратила внимание на то, что читает, потому что, пока мысли ее блуждали, глаза продолжали сами привычно скользить по строчкам, от слова к слову, как вымуштрованные лошади на пахоте. Она отвела их назад к тому месту, где перестала воспринимать смысл, и с удовлетворением убедилась, что Питер Вагнер говорил не всерьез, как она подумала вначале, а с презрением и злостью, насмехаясь над психиатром, насмехаясь над всем тупым, самодовольным миром. Она снова представила себе, как он висит в пальто, а под ним — клубящийся туман и разноцветные огни Сан-Франциско. Психиатра она рисовала себе у поручней моста, в шляпе, под глазами мешки. А полицейских — как штурмовиков из кинофильмов про вторую мировую войну.

— Давайте веревку, — сказал кто-то.
Глядеть вниз на колышущийся туман, насколько ему удавалось опустить голову, было все равно что глядеть сверху на облака.
— Это из Кьеркегора, — сладким, заинтересованным голосом произнес доктор Берг.
— Вы интеллигент, — сказал он.
Спустили веревку с крюком на конце, стали подводить под него. Он отпустил левую руку и повис на одной правой, и тогда доктор Берг сказал: «Не надо» — и шепотом добавил: «Лучше дайте мне с ним поговорить».
Доктор Берг сказал:
— Вы думаете, я не знаю, что такое страдание? Вы страдаете.
— Свидетель бог, это правда.
Это была неправда, вот только онемение в пальцах прошло, и ожила боль.
— Вы чувствуете, что жизнь пуста и бессмысленна. Вы начитались философов — вы жаждали мудрости, — но нигде не нашли ответов. Вы теперь, можно сказать, авторитет в экзистенциализме, абсюрдизме, — он произнес это на французский манер.
— О да, видит бог.
— Любовь — иллюзия. Надежда — наркотик для народа. Вера — одна глупость. Вот ваши ощущения.
— Да.
— Пусть бросается, — холодно сказал доктор Берг.
Руки в кожаных перчатках разжались, но он остался висеть.
— Там что, пароход подо мной? — спросил он.
Берг засмеялся.
— Вы испытываете меня, друг мой. Вы очень сложная натура.
— Есть подо мной пароход?
— Нет. Сейчас нет.
— Вы тоже очень сложная натура. Если уж не ваша взяла, то пусть я тогда расшибусь к эдакой матери в лепешку о какой-нибудь проходящий мимо говенный пароход.
Он посмотрел вверх: грибообразное лицо улыбалось.
— Возможно, вы и правы, — проговорил доктор Берг. — Вас это ставит в несколько зависимое положение, не правда ли? Вы слишком пьяны и не в состоянии сами определить, нет ли под вами в данную минуту парохода, а я, как профессиональный психиатр, не могу избежать личной заинтересованности в пациенте, и если уж обречен на неудачу, то скорее предпочту увидеть, как вы расшибетесь о палубу парохода, чем допущу, чтобы вас унесло в открытое море.
— Верно, — сказал он. Он заплакал, внимательно прислушиваясь к пароходным гудкам. — Современный мир — это погибель для души. Я все испробовал: любовь, наркотики, виски, погружение в Древний Символический Океан, — но всюду, куда ни обратись, обман, притворство. Я хочу умереть! — Он быстренько взглянул на Берга и снова вниз. — У-а-а! — зарыдал он.
— Я понимаю ваши чувства, — сострадательнейшим голосом сказал доктор Берг. — Думаете, я сам их не испытывал? Послушайте, я женат, у меня милая добрая жена, трое малых добрых деток. Думаете, мне неведомо отчаяние?
— Когда мы стали жить не по правде?
— Вопрос, которым задавался Лев Толстой.
По мосту уже опять катили машины. Все-таки это бесчувственно с их стороны. Откуда они знают, что Питер Вагнер не та самая потерявшая рассудок девушка из мансарды или кривоногая проститутка, почти ребенок? Впрочем, ведь жизнь — это компромисс. Надо доставлять почту, надо завозить продукты: миндаль в Сан-Диего, соки в Пасадену. Благослови бог, благослови бог . Его отец составил себе состояние на сахарной свекле. Превосходный человек; немощный, задыхающийся от кашля в последние годы, но оптимист до самого конца. Деревенское происхождение. «Европейцы, — говорил он, — умеют жить. Мы мелюзга в сравнении с мудрыми старыми европейцами». Что бы он ни говорил, все было верно, по крайней мере на данный момент. Питер Вагнер своего отца уважал бесконечно, восхищался им чуть ли не религиозно, хотя и ни в чем не был с ним согласен. «Центральное правительство на пару с профсоюзами губят страну, — говорил отец. — Да еще этот крупный бизнес. Совсем совесть потеряли». И не то чтобы он говорил неверно, просто это надоело, как великое искусство, неотрывно, как зачарованное, взирающее в черную бездну. «Допивай, Эндрю», — говаривала мать. И эта философия тоже была надоедливой. Дядя Мортон носился с книгой, которую никто не хотел печатать: «О великом негро-еврейском заговоре». А в остальном его детство, сколько он помнил, — это были вязы, клумбы, лужайки. Иногда при гостях мачеха, к его ужасу, начинала говорить по-французски.
— Вы согласны? — громко спросил доктор Берг.
Он понял, что немного отвлекся. Наверно, то, что он ощущает сейчас в пальцах, — это и есть артрит, подумалось ему. Он крикнул:
— Если отчаяние — единственный смысл жизни, человек должен хватать его, должен владеть им как бог.
Он почувствовал, что пальто порется под мышками.
— Верно, — ответил доктор Берг. — По крайней мере не менее верно, чем все остальное. Так что можете падать.
— Вы очень сложная натура, — сказал он. — Вы делаете так, что человеку отчего-то не падается. — Он чувствовал внизу под собою пустоту. Под мост входил еще один пароход. Маленький. А в полумиле справа расцветал в ореоле прожектор — катер береговой охраны. О цивилизация! Скорей, скорей! Катер приближался с невероятной быстротой. Поздно. Продолжая держаться, он сказал Бергу: — Смерть так же бессмысленна, как и жизнь. Вы согласны?
— Разумеется. Но что из этого следует? Послушайте. Приходите ко мне в приемную, поговорим. Если вы меня убедите, что самоубийство — единственный выход, я не стану вам мешать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я