https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/mramor/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Правда, Кант и разоблачал себя, он любил предлагать доводы и за и против и доказывать и то и другое. Так, он нам доказывает, что мы ничего не можем знать об этом ноумене, которого называют Богом, что любое доказательство его существования невозможно и что, таким образом, Бог не существует.
Сначала вы с некоторым трудом привыкаете к этой мысли о несуществовании Бога, но наконец вы говорите себе: «Впрочем, если Бог существует и желает, чтобы об этом знали, почему бы ему не дать доказательств своего существования?» В конце концов, это его касается. И вот, когда вы вместе с Кантом и согласно Канту вполне утвердитесь в том, что отныне не стоит ждать ни милости Божьей, ни отеческой доброты его, ни будущего вознаграждения за лишения нынешние, ни кары Небесной за совершенные на земле преступления, когда бессмертие души пребывает в агонии, — вот в эту-то минуту неожиданно в кабинет Канта входит его старый слуга, роняет зонтик и в глубоком горе принимается плакать и причитать:
«Как, сударь, неужели же правда, что больше нет Бога?»
Тогда Кант смягчается, ибо и глубине души он добрый человек, мри всем своем атеизме. Какую-то минуту он размышляет про себя, а потом говорит:
«Впрочем, нужно, чтобы у старика Лампе был Бог, без этого у бедняги больше не будет счастья. В нем говорит практический ум, и я с этим согласен. Так пусть практический ум утвердит в моем старике Лампе мысль о том, что Бог есть».
И вот, согласно учению Канта, Бог есть для бедных людей, слуг и глупцов. Умные люди, аристократы и счастливцы мира сего могут обойтись и без него.
Смотрите, я говорил вам о фактах и о идее. Послушайте; же, что говорит немец Гейне о своем соотечественнике Канте (это говорит Гейне, а не я):
«Говорят, ночные духи пугаются, увидев меч палача. Каким же ужасом должно их обдавать, когда им подносят „Критику чистого разума“ Канта! Эта книга — меч, который в Германии убил Бога деистов…
Хотя Иммануил Кант, этот великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел в смысле терроризма Максимилиана Робеспьера, этого великого разрушителя в царстве реалий, кое в чем он имел с ним сходные черты, побуждающие к сравнению обоих мужей…
Они оба в высшей степени выражают тип зеваки и лавочника: природа предназначила им взвешивать сахар и кофе, но судьба пожелала, чтобы они взялись за другие весы. Она философу отдала Бога, трибуну — короля!
И они взвесили точно». note 16
Господин Бодемайер, после того как он вместе с Кантом оказался в проигрыше, попробовал спастись, обратившись к Лейбницу. Но Лейбниц в свою очередь был всего лишь учеником Декарта, как Кант был плагиатором Сильвена. Бенедикт доказал журналисту, что Декарт не только явился отцом современной философии, но и сказал правду, когда вообразил себе, что животный дух состоит из самых легких частей крови, спускающейся из мозга в нервы и мускулы или же поднимающейся из сердца в мозг. Замените животный дух электричеством и флюидом жизни, и Декарт окажется близок к правде, он прикоснется к тому, что Клод Бернар скажет 22 октября 1864 года:
«Организация нашего тела представляет собою лишь скопление простейших организмов, настоящих инфузорий, что живут, умирают и обновляются каждая по-своему. Наше тело составлено из миллионов миллиардов малых существ или разных видов животных особей».
Так разговор их, то забираясь на высоты сияющей бесконечности, то внедряясь в потемки неизвестного, начал ускользать от разумения полковника Андерсона, затем от журналиста Бодемайера и постепенно становился всецело владением Бенедикта, который, разговаривая на языке Лейбница и Канта, сумел остаться совершенно ясным, а ведь при этом его мысль, приходя ему в голову по-французски, переводилась им на немецкий язык. Андерсон напрасно пытался вникнуть в смысл того, что говорил журналист, а вот когда говорил Бенедикт, он понимал все.
Пробило восемь часов.
Редактор, сосчитав удары, вскочил в удивлении.
— А моя газета, — вскричал он, — еще не сделана, моя газета!
Никогда прежде он не позволял себе подобной невоздержанности ума.
— Ах, эти чертовы французы! — говорил он, примеряя все шляпы, попадавшиеся ему под руку, но ни одна ему не подходила. — Французы — это какое-то шампанское среди прочих наций. Они ясны, крепки и пенятся!
Бенедикт тщетно настаивал, чтобы Бодемайер подождал еще пять минут, пока он напишет свой протест.
— У вас есть время до одиннадцати часов, чтобы мне его прислать! — крикнул г-н Бодемайер на ходу, убегая после того как, наконец, он нашел свою трость и шляпу.
На следующий день в «Новой ганноверской газете», выходившей в полдень, можно было прочесть следующее объявление:
«Седьмого июня 1866 года, от четырех до половины пятого пополудни, на Липовой аллее в Берлине, в стычке с бравыми гражданами города, хотевшими разорвать меня на куски только потому, что я поднял тост за Францию, мы взаимно обменялись некоторым количеством ударов кулаками. Не имея чести знать тех, кто нанес мне удары, но желая объявить о себе тем, кому я их вернул, заявляю, что в течение недели буду ждать в гостинице „Королевская « на Большой площади в Ганновере любого, кто пожелает сделать мне какое бы то ни было замечание по поводу моих действий и поступков в указанный день. Живейшим образом хотел бы, чтобы журналист отдела происшествий газеты «Kreuz Zeitung“, автор того текста, который касается меня, оказался среди моих посетителей. Не зная его имени, не имею возможности вызвать его другим способом.
Благодарю господ прусских офицеров, любезно пожелавших защитить меня от добрых берлинских жителей. Но, если кто-нибудь из них сочтет себя недовольным мною, моя благодарность не окажется столь велика, чтобы отказать ему в удовлетворении.
Я уже сказал во всеуслышание и повторяю, что мне подходит любой вид оружия.
Бенедикт Тюрпен. Гостиница «Королевская „, Ганновер“.
VIII. МАСТЕРСКАЯ КАУЛЬБАХА
Бенедикт сказал, что в тот же вечер принесет в ганноверскую газету свое объявление, так он и сделал и заодно отослал Каульбаху свое рекомендательное письмо и визитную карточку, на которой написал карандашом: «Честь имею явиться к Вам завтра».
И в самом деле, на следующий день метр Ленгарт получил приказ заложить карету к одиннадцати часам утра, так как Бенедикту предстояло сделать два визита: поблагодарить г-на Бодемайера и познакомиться с Каульбахом.
Каульбах жил на другом конце города, на площади Ватерлоо, в чудесном доме, который ему построил ганноверский король. Поэтому Бенедикт начал с выражения благодарности в адрес г-на Бодемайера: он жил ближе, на улице Парок.
Там допечатывались последние номера «Новой ганноверской газеты». Господин Бодемайер вручил Бенедикту один ее экземпляр, и тот смог убедиться, что его объявление напечатано.
У «Новой ганноверской газеты» было триста подписчиков в Берлине, и из них человек тридцать — владельцев кафе. Поэтому огласка, которой желал Бенедикт, таким образом была ему обеспечена.
Отправленные по почте в час дня, номера прибывали в Берлин к шести часам, а к семи уже разносились.
Как и предсказала накануне «Крестовая газета», утренние телеграммы сообщили о роспуске Ландтага. Не было сомнения, что берлинский «Вестник» объявит на следующий день о мобилизации ландвера.
Вследствие важности известия «Ганноверская газета» разошлась на час раньше обычного.
Бенедикт оставил г-на Бодемайера на его поле битвы, то есть за бомбардированием провинции газетами, и направился к Каульбаху.
Как и накануне, он проехал весь город, чтобы добраться до площади Ватерлоо, но го, что он не смог увидеть и темноте, теперь ему довелось увидеть при свете дня. Дом, подаренный королем своему любимому художнику Каульбаху, был прелестной маленькой итальянской постройкой с террасой и крыльцом в стиле Ренессанса, окруженной садом, который в свою очередь был обнесен решеткой. Решетка была открыта, ворота, находившиеся прямо перед крыльцом, казалось, приглашали прохожего войти и посетить дом.
Бенедикт вошел в ворота, поднялся по лестнице и позвонил.
Ему открыл слуга в ливрее. Легко было заметить, что Бенедикта ждали. Едва он назвал свое имя, как слуга сделал жест, означавший: «А, знаю, в чем дело» — и провел Бенедикта прямо в мастерскую хозяина.
— Господин Каульбах заканчивает обедать, — сказал он ему (Каульбах обедал в полдень), — и через минуту он будет к вашим услугам.
— Скажите вашему хозяину, — ответил Бенедикт, — что он оставляет меня в слишком хорошей компании, чтобы я успел соскучиться.
И в самом деле, мастерская Каульбаха, полная оригинальных живописных полотен, эскизов, а также копий, сделанных им самим в молодые годы с картин лучших итальянских, фламандских и испанских живописцев, была крайне интересна для такого человека, как Бенедикт, неожиданно оказавшегося в святилище одного из самых великих немецких живописцев.
У Бенедикта не было той дурной привычки, что присуща большинству наших художников, — считать французское искусство превыше всего. Он попытался соединить Каба и Бонингтона; ученик Шеффера по исторической живописи, он сохранил идеализм своего учителя, увлеченно изучая колористические приемы Делакруа. Бенедикт принадлежал к эклектической школе, и никакое усвоение не казалось ему кощунственным; любой способ живописи казался ему не только разрешенным, но и святым, только бы он вел к прекрасному. Он въехал в Германию, располагая двумя суждениями о немцах: одно он почерпнул от гениальной женщины, относившейся к немцам дружелюбно, — от г-жи де Сталь; другое от остроумного мужчины, питавшего к немцам мало симпатий, — от г-на Виардо.
Госпожа де Сталь говорит о немцах:
«Занимаясь искусством в Германии, приходишь к тому, что начинаешь рассуждать скорее о писателях, чем о художниках. Во всех отношениях немцы сильнее в теории, чем на практике. И Север так мало благоприятствует искусствам, воздействующим на зрение, словно дар размышления дан ему для того, чтобы служить зрителем только на Юге».
Господин Виардо говорит о немцах так:
«Вместо того чтобы, как и идеи, вести искусство вперед, немцы повернуты назад, и, вместо того чтобы решительно направиться навстречу будущему, неизвестности, они считают более благоразумным возвращаться к прошлому и прятаться в архаику. Вот уже три века художественная Германия спит в пещере Эпименида; пробужденная шумом возрождающейся Франции, она возобновила свой труд с того места, на котором его оставила, и оказалась, таким образом, в конце XV века».
От своего позднего пробуждения Германия и проиграла и выиграла: она проиграла в том, что не пошла вперед, но выиграла в том, что сохранила свою веру.
Каульбах — один из тех людей, кто не потерял веры, и его мастерская, подобно церкви, набитой благочестивыми подношениями, заполнилась эскизами и копиями, удостоверяющими его верования. Там были копии Альбрехта Дюрера, Гольбейна, Лукаса Кранаха. Там были почти такие же оконченные эскизы, как и оригинал его фресок в Берлинском музее: «Битва друзов», «Рассеяние народов», «Взятие Титом Иерусалима», «Обращение Видукинда» и «Крестоносцы под стенами Иерусалима». Там были готовые к сдаче портреты, оставалось только сделать несколько мазков, последний штрих кистью — и все; среди них была настоящая картина с изображением пяти фигур.
На ней был представлен во весь рост высокопоставленный офицер в гусарском мундире; он протягивал руку ребенку лет десяти-одиннадцати, готовясь сесть верхом на лошадь, которая ждала его внизу у террасы; около стоявшего офицера находилась женщина в расцвете лет: она сидела на диване и держала на коленях девочку, обнимая ее, а в это время другая девочка играла на полу с собачкой и розами.
Видно было, что Каульбах приложил особые старания к этой картине и был к ней расположен: либо он очень любил эту картину, либо был глубоко благодарен людям, которых он на ней изобразил.
Эта исключительная любовь к своему полотну даже привела живописца к некоему недостатку: он тщательно проработал его вплоть до самых мельчайших подробностей, уделив им такое же внимание, как и лицам, и поэтому общее впечатление при первом взгляде терялось.
Бенедикт всецело погрузился в изучение этого прекрасного полотна и не услышал, когда вошел Каульбах, а тот, с минуту понаблюдав за мимикой лица своего гостя, с улыбкой сказал ему:
— Вы правы, все в одном плане, и это недостаток; вот почему я снова принимался за картину не для того, чтобы ее закончить, а чтобы пригасить или вовсе убрать некоторые ее части. Такой, как она есть, картина не понравится французской публике. Если говорить о чистой живописи, Делакруа вас испортил.
— И это означает, что Делакруа присуща грязная живопись? — смеясь, сказал Бенедикт.
— О! Да сохрани Боже! Я один из тех, кто более всего жалел о его смерти. Делакруа делал восхитительные полотна! Но признайтесь, что вы, французы, привыкшие к живописи господ Жироде, Жерара и Герена, его признали с трудом.
— Да, но вы же видели, как потом восторжествовала справедливость.
— После смерти, — смеясь, сказал Каульбах. — Увы! Всегда так и бывает.
— По крайней мере, не с вами. Ваше имя, любимое во Франции, в Германии тоже почитается, и, благодарение Богу, вы вполне живы.
Оба они поклонились друг другу. Действительно, Каульбах, человек в возрасте пятидесяти пяти лет, седеющий, с желчным цветом лица, с черными глазами, очень нервного склада и вследствие этого очень живой, высокий и худой, был в расцвете таланта и, я бы сказал, почти в расцвете своих лет.
Пока Тюрпен смотрел на него, Каульбах тоже смотрел на Тюрпена с некоторым любопытством.
Затем он рассмеялся.
— Знаете ли, что я в вас изучаю? — сказал Каульбах Бенедикту.
— Скажите.
— Пытаюсь отделить человека от художника и спрашиваю себя, как же вы находите время, путешествуя из Китая в Петербург и из Астрабада в Алжир, посылать в Музей полотна таких размеров, как ваши картины — «Продавец рабов», «Коринфская куртизанка, сжигающая свои одежды после клятвы святому Павлу», «Битва на Пейхо» и «Вид Танжера».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я