https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/focus-e/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Наоборот, из такого ее поведения бесспорно вытекало, что она одна. Черт бы побрал этих мужей, что ездят на семь месяцев в экспедиции, да еще туда, куда даже несчастный Макар не гонял своих не менее несчастных телят.
Все всплыло наверх только тогда, когда я предложил ей поехать на юг, а потом подумать и о чем-то «более серьезном». Тут-то она мне и поведала обо всем. При этом, нисколько не смущаясь, предложила, как лучший вариант этого «серьезного», что будет иногда заходить и после возвращения мужа. Я только крякнул. И, может быть, даже согласился бы, потому что успел очень привязаться к ней. Но это было невозможно. Ибо самым большим свинством во всей этой истории было то, что я, оказывается, прекрасно знал ее мужа, Костю Красовского. А он был чудесный парень, верный друг своим друзьям, широкий, независимый, душа всякой компании, любитель погулять, честнейший палеонтолог и добрейшей души человек. Такого обидеть — тотчас надо повеситься.
И я стал отдаляться, хотя, ей-богу, если не врать, это мне дорого стоило.
Яркая блондинка, глаза густо-синие и холодные, поразительно изогнутые сочные губы, стройная шея, изящные руки, безупречное тело — от высокой груди до ног, которые уже сами по себе были как мечта каждого мужчины.
Черт бы побрал эти разные фамилии!
Черт бы побрал эту невозможность знать, замужем женщина или нет! Черт бы взял в этом смысле всех не литовцев! Как было бы хорошо. Знакомишься. «Красаускайте», — ну, значит, дерзай, голубчик, если она не против. «Красаускене», — ну и топай, дорогой, прочь, ад брамы ды прама, здесь участок застолблен, и если получил «облизня», то иди и облизывайся, не с твоим еловым рылом здесь мед пить.
Во всей этой истории меня утешило только то, что она, заметив мое отдаление, сбросила — наверное, по глупости — маску доброжелательной, преданной, покорной женщины. И я, наконец, рассмотрел в ней безграничное желание жить, только получая блага и ничем не платя взамен жизни и людям, неудержимую жажду всяких там утех и наслаждений, что бы там ни творилось вокруг, как бы плохо ни было окружающим.
Но разве она одна такая из женского племени? Это еще не причина, чтобы перестать любить. Иногда наоборот, таких еще больше любят. И страдают, как страдал я.
Только спустя какое-то время мой друг Алесь Гудас, тот, что подавал мужикам в окно стакан, увидев, что я немного протрезвел, сказал:
«Не с тобой, брат, первым она этого бедного Красовского обманывает. Такой хлопец, такой золотой парень — и на тебе!»
«Почему же ты этого раньше не сказал?»
«А ты не поверил бы».
«И то правда».
«Не поверил бы». «Влюбилась женщина». «Ну и что же, что замужем?» «Бывает». «Это не свинство, а несчастье».
«О-ох, иди ты, Алесь, к дьяволу!»
«И вообще из-за нее Косте одни неприятности. Да и что спросить с человека, у которого лучшие подруги маникюрщицы и продавщицы универмагов?»
«Ты что-нибудь имеешь против продавщиц?»
«Ничего. Даже люблю. Но для бесед выбираю темы не только про мохеровые кофты».
«Знаю я, какие ты темы выбираешь».
Посмеялись. И вот так, понемногу, очень болезненно, началось мое излечение. Но иногда она все же заходила. И всякий раз я изо всех сил старался не заводить дело слишком далеко. Как теперь.
— Я тогда решила разводиться, — вдруг сказала она. — А потом подумала, что все равно ты мне не простишь этого обмана. А если так, то в чем виноват Костя? Любит меня, прощает многое. Останусь да попробую искупить вину. Чего уж! Нагрешила, так искупай. А со всем этим надо кончать. Буду так доживать, да и чего еще надо. Звезд с неба он, конечно, не хватает, но добрый, честный, простой. Пусть будет так. Пора смириться, Зоенька.
Сказала как-то так тихо и грустно, что душу мою перевернула.
— Не надо. Чего уж там. Я больше тебя виноват.
— В чем твоя вина? Нет, я своего никому не отдам… Ни хорошего, ни позорного.
Все же, несмотря на все неприятные черты характера, были в ней и внутренняя совесть, и ум, и боль далеко не счастливого человека. Мне было жаль ее. Наверное, потому, что немного любил.
— И ты не мучайся. Пусть будет все, как есть. Разве нам было плохо все эти месяцы? — спросила она.
— Хорошо было, — принимая все, сказал я.
— Ну вот, значит, нам дано было счастье. Будет что вспомнить. Разве мало? Другие и на понюх такого не имеют. Ну… ну… что ты?..
Погладила меня по голове. Это прикосновение маленькой руки заставляло меня в свое время сходить с ума от влечения к ней. Теперь оно отозвалось лишь болью.
— Вот видишь, значит, и в самом деле конец. Ладно. Ты не будешь против, если я иногда буду все же заходить?
— Почему это я буду против?
— Ты не бойся. Просто так. Отогреться.
— О-ох, что же это мы все-таки натворили?!
Она положила одну свою красивую ногу на другую, пригубила вина. Лицо ее при свете торшера было золотым, мягким и очень грустным.
— Я раньше, чем ты, забыла, что ни на что не имею права. И что тебе было думать о моей репутации? Ты же ничего не знал. И потом, можно подумать, что ты первый пришел ко мне и остался. Змий-искуситель. Я сама этого хотела. И это меня к тебе тянуло. Я и сделала, чего желала и что могла.
Честное слово, сердце у меня разрывалось от этих слов. Но что я мог?
— Ну хорошо, — глухо сказала она. — Хватит об этом… Ты где был сегодня?
Явно искала нейтральную тему.
— У Марьяна, — сказал я.
Зоя немного знала его: раза три-четыре встречались у меня.
— Он что, по-прежнему чудит с этими деревянными куклами?
— Не надо так, — сказал я. — Он делает большое дело.
— Да я разве против? Как его жена?
— Плохо с ней. Ну, это их дело. Хуже то, что он из-за нее страдает. И, наверное, поэтому сердце снова дурить начало. Страхи разные, как всегда у сердечников. Подозрения. А от кофе и табака никак не откажется…
— В больницу ему надо лечь. Жаль, если с хорошим человеком что-нибудь случится. Сволочь какая-нибудь живет, а вот Сережа Певень, бедняга, такой молодой, талантливый, только что должность такую хорошую получил, так легко с ним людям было бы жить — и на тебе, рак.
— Это беда, — сказал я. — Великая беда! Но что поделаешь, если на долю нашего поколения столько выпало.
Она вдруг решительно поднялась.
— Ну, нечего засиживаться. — Поколебалась немного — и оставила «Немеш кадар». — Приторный.
— Ты ведь любишь полусладкие.
— Наши люблю. А может, мне просто в эти дни все приторно? Слушай, Антось, а что это мы в первый наш вечер пили, не помнишь?
— Помню. Ты была в голубом платье. И бусы янтарные на шее. И губы не накрашенные. А пили мы тогда «Хванчкару».
— Пожалуй, нигде ее теперь нет. А хорошо было бы… по последнему бокалу… Так, как тогда — по первому. Ведь это же последний, Антоша… Последний. И ничего тут не поделаешь. И вот стол твой с чистой бумагой, и этот подсвечник, и лампа. И всего этого я, наверное, уже не увижу, потому что не знаю, найду ли силы заглядывать к тебе.
Слышать это было невыносимо, и потому я, чтобы отдалить неминуемую последнюю минуту, тихо сказал:
— Почему не достанешь? Вчера в магазине была «Хванчкара». Чудеса какие-то. Видимо, что-то большое в лесу сдохло… Большой какой-то зверь подох… Разве что разобрали? Давай сбегаю.
— Сбегай, — сказала она глухо. — Окончим тем, с чего начали. Только не задерживайся там долго. Мне страшно будет тут… одной.
Когда я уже надевал пальто, она спросила:
— Деньги у тебя хоть есть? А то возьми…
— Есть.
Я быстро бежал в магазин и проклинал себя всеми возможными словами.
…Когда я возвратился, она стояла у окна и смотрела в темноту. Обернулась ко мне и вытерла глаза.
— Я, глупая, погнала тебя, не спросив, хочешь ли этого ты.
— Не хотел бы — не пошел.
— Тогда налей.
Мы сидели и перебрасывались малозначительными словами, но у меня было такое состояние, словно я на собственных похоронах или на похоронах чего-то дьявольски важного. Никогда в жизни мне еще не было так тяжело и скорбно.
Когда мы уже одевались в прихожей, она вдруг припала к моей груди.
— О-ох, Антон… Что я наделала! Почему с самого начала не сказала правды? Зачем обманула?
— Слушай, — не выдержал я, — оставайся. Навсегда. Я не могу больше.
Глаза у нее была влажные, невыплаканные.
— Нет, — сказала она, — не имею права. Да и зачем? Назад не вернешь. Но я все же, может, когда-нибудь зайду к тебе погреться. И только.
В эту минуту я снова любил ее, может, больше, чем прежде. Мое сердце мучительно тянулось к ней. Но я понял: и в самом деле — все. Она так решила.
…Мокрый снег лепил в наши лица, когда мы вышли на бульвар. Она поймала такси, но долго стояла возле него и смотрела мне в глаза.
— Ну, прощай, — наконец сказала она, словно от себя оторвала что-то. — Раньше в таких случаях надо было перекрестить. А теперь…
Она прижалась к моим губам холодными мокрыми губами и, когда они потеплели, с трудом оторвалась.
— Прощай. Бог с тобой. Прости.
Хлопнула дверца такси. Последний раз взметнулась за стеклом рука в белой перчатке. Потом машина рванулась с места, окатив мои ноги мокрым бурым снегом.
…Все во мне плакало, и не столько от любви, сколько от утраты. Неизвестно почему я зашел в кафе «Космос», выпил там у стойки бокал коньяка, потом пошел шататься по улицам, нащупал в кармане измятый конверт с письмом к отцу и опустил его в ящик, долго сидел на мокрой скамейке и бесцельно смотрел на радужные пятна фонарей в черных обледенелых ветвях. Затем снова выпил у стойки. На этот раз вина.
…Пуще смерти было возвращаться в пустую квартиру, еще пахнущую ею. И потому я, сам не зная как, нажал звонок на двери Хилинского.
Он открыл мне, окинул взглядом и, по-видимому, малость испугался.
— Заходи, — сказал он. — Чего-нибудь выпьешь? Ну, конечно, выпьешь. Снимай пальто. Я сейчас.
Как Марьяна выживали из квартиры иконы, так полковника (а может, он и не полковник был, а в самом деле Абель в отставке, черт его знает и черт его завяжет человечьи языки) выживали из квартиры книги. Лишь два небольших простенка были свободны от них. Перед одним стоял на столике эпидиаскоп (Хилинский увлекался снимками на слайды, добывал каким-то чудом немецкую пленку «Орвоколор», и этот простенок использовал, чтоб демонстрировать самому себе снятое). Сейчас у столика с эпидиаскопом лежали пластмассовые рамки, ножницы, змеями извивались пленки. Все прямо на полу, на ковре.
На втором простенке, над тахтой, висел портрет в овальной раме, писанный в манере старых мастеров. Даже лаком покрытый. Портрет был прорван у нижнего закругления рамы: рваная рана была кем-то грубовато зашита и по-любительски закрашена. На портрете — женщина в черном с красным платье. И сама смуглая, южного типа.
Всякий раз, когда я заходил к Хилинскому, меня удивлял этот портрет. Никогда еще мне не доводилось видеть такое значительное женское лицо. И такое красивое одновременно. Глаз не оторвать. И полуоткрытый рот, и гордый нос, и лоб, и вся эта нежно-горделивая, совершенная стать. О, господи мой боже!
Хилинский прикатил столик на колесах, перегрузил с него на другой, круглый, стеклянный, начатую бутылку виньяка, лимон, спрессованный в колбасу грузинский инжир.
— Ну, чтоб сгинула беда.
Выпили.
— Да что с тобой наконец, парень? Ректора к трем чертям послал? А?
— Нет. А стоило бы.
— Калеку избил? В дочку архиерея влюбился?
— Какая же у архиерея дочка?
— Ну что еще? Троцкого на лекции случайно процитировал?
Я молчал.
— Ага. Случайно зашел в однотипную с твоей квартиру, молока попил и думая, что дома, провел время с чужой женой, как со своей. Света не хотел включать. А все — однотипное.
— Да, — сказал я.
И тут он понял, что я не шучу. А я, сам не зная почему, рассказал ему всю эту мою историю. Конечно, без имен. Конечно, изменив все, что надо было изменить.
— Досадно, — сказал он. — Но что поделаешь? В дальнейшем, прежде чем кидаться башкой в омут, узнай обо всем. Страстность эта наша глупая, белорусская, губит нас. А ты, если уж так случилось, предложил ей пойти с тобой?
Я рассказал, как все было.
— Возврата нет, Адам Петрович. Мучает, изводит она себя за обман. Но что делать?
— Молчать надо, хлопец, — после паузы промолвил он. — Возможно, там еще и склеится, если молчать, если никто никому ничего. А ты — что же, отстрадай свое. С бедой переспать надо. И не одну ночь. Тогда она тебе обязательно изменит с кем-нибудь другим. Только тогда станет легче.
Я не узнавал его. Обычно так и сыпались из него присказки, часто фривольные, а тут передо мной сидел человек, углубленный в мое горе, даже, я сказал бы, суровый человек.
Вид у меня был, наверное, безутешный, потому что Адам сморщился почти жалобно, вздохнул и налил еще по рюмке.
— Давай за нее. Все же благородства в ее душе, наверное, больше. Вот за это.
Он наблюдал за мной.
— Да не убивайся ты так. Возьми вот, покури трубку. Хотя у вас кишка тонка. Все на сигаретках. Импортных.
У меня перехватило дыхание.
— Ну перестань ты. Перестань! Это еще, Антон, не горе.
И, видимо, что-то решив, вздохнул.
— А, чтоб тебя! Ну, ладно. Искренность за искренность. Видишь портрет?
— Вижу.
— И никогда не спросил, кто это. Деликатный. Да я, может, тогда и сам тебе не ответил бы. А теперь скажу. Уж очень ты плох. Убиваешься сверх всякой меры. А меры человеческому несчастью не знаешь.
Выпил.
— Моя жена. По профессии была актриса.
Его сухое лицо словно обтянулось кожей на скулах и обвисло книзу. И сразу обрезались глаза под тяжело нависшими веками.
— Как считаешь, кто она по национальности?
— Не разбираюсь я, Адам Петрович, в южных типах. Белоруса за версту отличу, а тут судить боюсь.
— А все же…
— Грузинка? Армянка? Таджичка?
— Да нет.
— Молдаванка? Еврейка?
— Еще хуже, — горько сказал он. — Цыганка…
Затянулся.
— Вот в этом и была ее главная вина. А по вине и кара. И еще хорошо, если первый попавшийся по дороге яр. Короче были страдания. А я в то время был очень далеко… Не имел возможности вывезти, помочь… Не мог, не имел права даже возопить, что вот вы самого дорогого мне человека, сволочи, в лагерях, в оспе этой на всей земле, замучили. И сын потерялся где-то… Имею лишь тень весточки: отбирали детей нордического типа. А он беленький, в меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я