Брал сантехнику тут, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Я тоже однажды ехал. Ноябрь. Слякоть. Сумерки. Пейзажи, по обе стороны дороги, сами знаете, после немцев какие. Ну, стоим, курим в тамбуре. И тут какой-то тип смотрит на туман и дождь и говорит: «Правильно немцы эту страну „шайзеланд“ называли». Я тут не сдержался. "Если тебе жена со мной или с кем другим рога наставила, так не кричи о своем позоре. Если слабак, то такую землю не хули. А если ты сию минуту не сделаешь, как говорят твои любимые нацисты «Halt den Maul», то я сейчас открою дверь и тебя на полном ходу под откос вышвырну…" Он почему-то заткнулся. Юркнул в свое купе.
Мое лицо, по-видимому, даже при одном воспоминании сделалось страшным, потому что Высоцкий смотрел на меня слишком пристально. А я вдруг устыдился и воспоминания, и того, как я тогда разволновался.
Поезд колотило на стыках. Высоцкий отвел глаза, тоже взволнованный.
— А почему вы здесь возчиком? — спросил я. — У вас ведь какое-то образование есть. Судя по речи и по манерам.
— Ну, если все Ольшаны знают по сплетням и все равно вам расскажут, то лучше узнайте от меня.
— Верно. Сплетни в таких местечках до страшною суда доживут.
— Образование, ясно, так себе. Четыре класса польской гимназии. Вышибли за участие в патриотическом кружке. А потом — война.
— Так подучились бы на каких-нибудь бухгалтерских или агрономических курсах.
— Нет. Все-таки и тот и другой — фигуры на селе. А я этими сложностями по уши сыт. Троюродного брата поляки повесили перед самым сентябрем.
— За что?
— А господь его знает. Я с ним почти незнаком был. Будто бы убил провокатора, а те повернули дело так, что убийство уголовное. Ну и ясно, может, кто и защищал, а широкая общественность — нет… Второй, двоюродный, расстрелян немцами за подполье прямо на улице. Кто говорит в Кладно, кто говорит, что вывезли в Белосток. Так что видите, нашему брату куда ни кинься… Лучше уж я здесь. Спрос, как говорится, невелик, ответственности никакой. Тихо — и гори оно все ясным огнем.
ГЛАВА XIII. Совещание двух холостяков, одного вдовца и одного женатого
Утром я позвонил в Кладно Максиму Смыцкому, одному из лучших, если не лучшему, знатоку города и истории его и окрестностей. И, к счастью, застал дома.
— Слушай, Максим, ты историю с Ольшанским замком слыхал?
— Друже, ты меня за ребенка считаешь. Скоро посадишь за парту и заставишь учить…
— Что?
— Ну, «сам сабе катлету смажыў i запэцкаўся ў сажу» или «У Мани верный был баран, собаки он верней. Куда бы Маня ни пошла — баран бежит за ней».
— Угм. Ты еще вспомни «Anna und Marta baden». Замок в Ольшанах разрушать хотели…
— Кто?.. Ах, сек твою век!.. Кто?!
— Этого сказать не могу… Слово дал. Обещали не растаскивать. Так вот ты, как «охрана памятников культуры», помни об этом и при случае постращай. Доску новую повесьте.
— Ах, черт! Еще легенда такая красивая связана с ним. Холера ясна.
— Возможно, она имеет под собой какую-то почву.
— Какую?
— А ты про бунт Валюжинича слыхал? И про послание бискупа Кладненского?
— В лесу родилась елочка.
Он был очень похож на Марьяна. Юмор у всех нас почти одинаковый: юмор эпохи и ее манера шутить. И все же он был не то, не то… Хотя и энциклопедия на двух ногах.
И тут мне тюкнуло в голову:
— Максим, что ты знаешь о расстрелянных в последний день немцами в Кладно?
— Есть такой памятник. Вернее, стела. Только здесь их будто бы половину расстреляли. Часть дальше, под Белостоком. И неизвестно, кого где. Расстрелянные были поляки и белорусы. Во всяком случае, и здесь и там адекватные и двуязычные стелы.
— Текст помнишь?
— Помню, но лучше, для верности, посмотрю по картотеке.
Минутная пауза.
— Есть, слушай, — и дальше текст:
Tu spoczywaja zwloki
22 bojownikow Ruchu
Oporu, zamordowanych
przez hitlerowcow
w dniu 17.VII.1944 r.
И далее перечень фамилий:
A.Oblocki z Krakowa.
Р.Romski…
Еще фамилии, и потом, как последнее подтверждение:
J.Stankiewicz z Olszan.
W.Wysocki z Kladna
oraz 17 osob nieznanych.
Czesc ich pamieci.
И ниже по-белорусски:
Тут спачываюцъ астанкi
22 байцоў Руху Супрацiўлення,
замардаваных гiтлераўцамi
у дзень 17.VII.1944 г.
. . . . . . . . . . . . . . .
А.Аблоцкi. з Кракава.
П.Ромскi…
. . . . . . . . . . . . . . .
I.Станкевiч з Альшан.
В.Высоцкi з Кладна
А таксама
семнаццаць чалавек невядомых.
Вечная слава памяцi герояў.
— Спасибо, Максим. До встречи. — Я повесил трубку.
Почему мне пришло в голову спросить об этом? В истории этой все было загадкой, и потому приходилось присматриваться ко всем. Что означал человек под окнами? Случай в музее? Усыпление собак? Убийство (да, я подсознательно знал, что это было убийство, и даже желал этого, в противном случае это была бы слишком глупая смерть)? Записка, написанная моей рукой? Странные и диковатые люди в Ольшанке (а я умудрился проверить: никто из них уже два месяца не был в нашем с Марьяном городе). Наконец, вся эта история со старой легендой и ее странная связь с современностью, и странный поворот старой сказки. Да и вообще, куда мог подеться такой человек, как Валюжинич? Хотя… Мог же Кучум после последнего разгрома погнать коня, и следы его, как говорит великий историк, «утерялись во тьме истории». И история эта — моя история, а не та — крайне паскудная, очень во многом страшная.
Мне очень не хотелось идти к Хилинскому, но надо было. Может, узнал что-нибудь от Щуки? И мне ли, подозреваемому, было избегать закона? Но я тянул и тянул. Вышел к «Святому Герарду», купил сигарет; на этот раз «Шипка» была, а «БТ» только один блок. И за это спасибо доброму человеку, что приберег.
— И надолго, товарищ Космич?
— Да нет, дня на два, а там снова…
— Всё ищете? — спрашивает он.
— Ищу.
— Бывает, что и находите?
— Бывает, что и нахожу. Чаще всего нахожу… Тут лбом и задом надо стену прошибать. — Я оттягиваю визит к Адаму как могу. — Дурное дело нехитрое.
— Угм. Тогда в этом городе три четверти таких, «нехитрых».
Я все же иду на Голгофу. И когда Адам открывает мне дверь, меня словно ударяют в лоб чекухой или балдой. Той, что по обуху топора бьют, когда он завязнет в пне.
…Сидят за столом и попивают чаек полковник Щука и Ростик Грибок. Меня от этой идиллии передернуло. И одновременно снова возник страх. Правильнее, он жил все время. Страх. Страх перед той запиской. Перед собственным почерком. Откровенно говоря, ни до того, ни после я, в самых трудных обстоятельствах, не боялся. Но одно дело убить на войне, в уличной драке с уличным дерьмом, в состоянии аффекта. И совсем иное, когда между тобой и другом встают деньги, когда человек за эти вонючие бумажки, за наследство убивает единственного друга. Так подло выманив его из дома.
Лишь тогда, когда люди — все — поймут это, только тогда придет справедливость. До этого ее напрасно ждать.
— Что это у вас гулко и шумно, как в бане?
— Гулко, — неожиданно сказал Грибок, — как в бане или в 9-й клинике в зале для посетителей.
— А ты что, и там бывал? — спросил я.
— Побывал. Но там лежать — это прости меня господи…
И в самом деле, зачем ему туда, такому Грибищу? Глупое предположение.
— Я всюду побывал, — сказал Ростик.
— Ну, на северном полюсе не был, — сказал я.
— Хватит вам, — вдруг отрезал Щука. — Вы разве не видите, что он еле жив от волнений? Уж эта наша, местных дурней, глупая привычка острить едва ли не под топором.
— Правда, — признался я. — Временами страшно болит голова. Какие-то странные явления во сне.
— Переутомился ты, парень. Отдохни, поспи, поплавай, влюбись, — сказал Щука. — Бросил бы ты это дело. Выеденного яйца оно не стоит. Подумай, что тут к чему? Где плес, а где лес? Где постель, а где костел? А чтобы успокоился — скажу: почерк не твой, Антось. Экспертиза графологическая установила. Почти не отличишь, но не твой. Бумага — твоя.
У меня закружилась голова. В последнее время она так трещала, что я боялся, а вдруг это я в забытьи чего-то натворил. Поэтому на последние слова я не отреагировал.
— Кто к тебе ходил? — спросил Щука. — Кто знает почерк?
— Ну-у, отец, тетка… Вы… Ну, соседи… Марьян… Изредка коллеги по работе.
— Отпадают.
— Ну, на женщин не подумаешь, — вдруг сказал Хилинский, — да и была она одна. И теперь ее нет.
Я был благодарен ему, что он не дал мне назвать имя Зои. Последнее это дело мужику катить бочку на женщину, которая была с ним.
— Хорошо, — сказал Щука. — Твоя старая байка наверняка не связана со всеми этими событиями. Кстати, возьми книгу и — вот тут на кальку сделано несколько копий… Оригинал оставим у себя. А что у тебя нового?
Я кратко рассказал.
— Вот это уже любопытно, — сказал Щука. — И, главное, мы сами не знаем о расстрелянных, кто за что и как. Если что-то интересное узнаешь — говори вот с ним, — кивнул на Адама. — А сам своим делом занимайся.
Ага, так я и могу заняться только своим делом.
— А про того Высоцкого, что в тридцать девятом повесили, — продолжал Щука, — так я помню этот процесс. Один из наиболее шумных. Действительно, говорили — подкладка политическая. А больше ничего не знаем. Архив сгорел.
Я снова налил себе воды и выпил.
— Что это ты пьешь, как с похмелья? — спросил Хилинский.
— Что-то в последнее время жажда мучает. В голове какой-то туман странный… Ну, а насчет тех, расстрелянных? А насчет тех, что убили в Кладно?
— Говорю тебе, — сказал Щука, — архивы сгорели. Архив суда — сгорел. О Варшаве и говорить нечего. И кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— Считай, — вмешался Ростик, — 26 июня Витебск, 27 — Орша, 28 — Могилев, 3 июля — Минск, накануне — Вилейка. Видишь, как окружили, обложили. Твоих кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— А что ты такое сотворил, что в Ольшанке был скандал? — Хилинский вертел в руках одну из лент.
— Замок фотографировал, — мрачно сказал я. — Выдам потом пленку японцам.
— Прижмут тебе когда-нибудь твой длинный язык, — проворчал Грибок.
— Не прижмут, — сказал полковник. — Потому с ним и делимся. Потому и разговор с ним идет здесь, а не там… Несмотря на некоторых.
— Лента эта не палимпсест, — вдруг сказал Хилинский. — Выскабливали пергамент по какой-то иной причине.
— Что-то маскировали? — спросил Грибок.
— Кто знает? И думаю, что, может, клей, которым прикреплялась лента к предмету, — хмуро сказал Хилинский. — Только что это за предмет? Где его найти? — И добавил, глядя на то, как я снова пью воду: — Все же думай и ты, Антось. Вместо ребуса.
— Я тот ребус уже и без предмета разгадал. Полагаю, правильно.
— Склоняюсь к твоему мнению, Антось, что здесь что-то есть, — сказал Адам. — Вряд ли человек зашифровал бы что-то неважное. Но… не лезь ты слишком в дела Андрея и… Ростика. Твое дело история. И ты им подай иногда только то, что посчитаешь нужным… И они тебе нужное скажут… Что тебя касается. Помогут. Но и ты посильно поможешь.
И он с нажимом добавил:
— Если посчитают нужным заняться делом.
— Смерть моего Марьяна не считать — нужным?..
— Потому что говорить о своих делах с другими, — перебил меня Адам, — они не любят. А иногда просто не имеют права. И ты их не вини. Не лезь к ним, а они к тебе не полезут. Если что-то серьезное случится — разберутся сами.
Я был в холодной ярости. Не считать серьезным — такое?
— Не лезь ты в бутылку, — сказал Щука. — Если это было убийство — рано или поздно его раскопают.
— Кто это раскопает?
— Мы.
— Что ж, помогай бог, — сухо сказал я.
Хилинский вышел проводить меня. Стоя на этой занюханной площадке, беседовали.
— Слушай, что означает твое?

— Три, — сказал я.
— Гм. Ну хорошо. И вот это, расспроси, кто такой Бовбель, банды которого в войну и после войны гуляли возле Ольшан.
— Что, это важно?
— Щука считает.
— Тогда можно.
— Чепуха какая-то получается с этой полоской, — сказал он. — Кроме вот этого «слуцких ворот» и слова «жажда».
— Почему?
— Не знаю… Ну, а как там рыбка у вас ловится?
— Не знаю, — в тон ему ответил я.
— Спроси, если ловится, может, и я к тебе подъеду. А что еще делать пенсионеру?
— Знаешь, пенсионер, — сказал я, — катись ты к такой-то матери…
— Качусь, — улыбнулся он и закрыл дверь.
ГЛАВА XIV. О безумцах и мелочах, которые не стоят и выеденного яйца
И снова трясет машину по дороге Езно — Ольшаны.
Если это можно, конечно, назвать дорогой.
Но археологи не жалуются. И Шаблыка со Змогителем. И Высоцкий с Гончаренком. Одному лишь мне кажется, что на такой дороге только масло сбивать. И я даже не знаю, повезло мне или нет, когда из окна вагона увидел всю компанию на перроне (что-то выгружали) и в последнюю минуту, почти на ходу, спрыгнул.
Может, мне было бы легче переносить эту тряску, если бы не такая страшная жажда и такой тяжелый сон, которые мучают меня в последнее время.
Что-то со мной происходит неладное.
— Когда это, ребята, мы перестанем трястись по этим дорогам? Дороги и дороги, — не выдерживаю я.
— Ляжешь под сосенку — тогда и не будешь трястись, — мрачно «шутит» Змогитель.
— Иногда кажется, может, оно и лучше так-то, — вздыхает Гончаренок.
— Типично белорусский взгляд на вещи, — иронизирует Шаблыка. — «Что за жизнь?.. Утром вставай, вечером ложись, вставай — ложись, вставай — ложись. Вот если бы лег да не встал».
Все смеются, хотя и не очень весело. Такой ласковый и почему-то грустный майский вечер, что хочется верить одновременно в вечность и тленность бытия.
— И в самом деле так, — говорит настроенный на лирический лад Гончаренок. — Оттрубил каких-то лет шестьдесят — и хватит. И кому тогда дело, сколько твои кости пролежали в земле? Ведь правда, пани Сташка?
Ветер играет прядкой ее каштановых волос.
— Вздор несете, мужчины, — вдруг бросает она. — До всех костей живым людям есть дело. В противном случае, громко говоря, не были бы мы людьми. Есть такой у нас кустарный способ определять, ископаемая это кость, очень давняя, первобытная, или сравнительно новая. Дотронься языком. Если липнет — значит, ископаемая. Я впервые аспиранткой это услышала, на заседании сектора археологии. Ну и решила попробовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я