https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-s-umyvalnikom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Да, был он грешным и грешным остался. До сих пор горит в его жилах огонь, который разожгла в нем много лет назад старшая сестра, Эстера. В дозревающих хлебах она читала ему, шестнадцатилетнему мальчику, пророчества Иезекиля о той женщине, рожденной матерью хеттеянкой от отца аморрея, которая блудодействовала на каждом шагу, при начале всех дорог устроила себе возвышения, позорила свою красоту, раскидывая ноги для всякого мимо проходящего. Расставив колени, Эстера велела ему гладить себя по подбрюшью, поросшему волосами, гладила его торчащий член, пока они чуть не потеряли сознание от запаха хлебов, наслаждения и солнца, которое лилось с неба. Этот огонь все еще горел во всем его теле, потому что иначе разве ходил бы он, старец, время от времени с курицей под мышкой к дому Поровой, которая отворяла перед ним свое отвратительное нутро, а он, вместо того, чтобы сплюнуть и уйти, еще рад был туда заглянуть. Прокрадывался к Поровой и старый Крыщак. Занимался прелюбодеяниями и доктор. Вокруг говорили, что он должен сначала унизить женщину, прежде чем в нее войдет. Но все-таки все они постоянно стремились спасти свои души; падали, но и поднимались после падения, спотыкались, но и выпрямлялись после этого, помня, что они — как пилигримы, которые находятся на пути к смерти.
— И был там сосуд, полный уксуса, — говорил пастор Давид Кнотхе. — И сейчас же один из них взял губку, напитал ее уксусом и, укрепив на тростинке, поднес к губам Его, и дал Ему пить. Так было с Иисусом, и так будет с нами. Тогда, в час нашей смерти, кто станет при нашем одре, когда закричим: «Пить!»? Сказано, что когда умирал наш Бог, наступила темнота и разорвалась завеса в храме. Кто из вас может сказать, что он не живет во мраке и душа его не разорвана? Чем же есть мрак, если не матерью страха, который сопутствует вам от колыбели до самой смерти. Разве не родитесь вы в боли и тревоге, а потом не живете в постоянном страхе и в тревоге о собственном здоровье, о здоровье своих близких? Пока не приходит кончина, полная боли и тревоги. Бойтесь того, что было вчера, и того, что есть сегодня, и того, что может принести завтра. Бойтесь, когда спите, и едите, и размножаетесь, и избегаете размножения. Насмешкой, издевательством, шуткой, красотой или развлечением, мыслью возвышенной и мыслью исследовательской вы беспомощно пытаетесь познать мир, но чем больше узнаете о нем, тем большая тревога охватывает вас, и вы начинаете бояться уже сами себя. Чего же вы еще не боитесь? Одиночества и недостатка одиночества. Любви и отсутствия любви. Тревожит вас пища, которую вы берете в рот, и вода, которую пьете. Но больше всего вы боитесь того, что скрывается во мраке вашей души; того, что вы стали, как разодранная завеса в храме.
Пастору казалось, что от его слов смягчаются человеческие сердца и позволяют лепить себя, как глину, что исчезает в людях черствость и ненависть, уходит страх и боль, а на их месте появляется тоска о неведомом и великом, о просветлении. И может быть, так оно и было в самом деле в ту короткую минуту, когда люди видели в воображении сосуды с кровью, несомые в храм, чтобы получить искупление. Но потом их сразу же захватили земные заботы. И даже доктор Ян Крыстьян Неглович подумал, что не хотел бы так глубоко заглянуть в свою душу, как желал того пастор Давид Кнотхе. Потому что если бы человеку было дано заглянуть вглубь себя, как в заколдованное зеркало, что он мог бы увидеть?
О таких, кто блудодействует своими изобретениями
В доме доктора Негловича пастор Давид Кнотхе съел постный, как и подобало в день смерти Иисуса Христоса, обед. Пастору было тридцать восемь лет, у него был дом, жена и трое подрастающих детей, он имел здоровое и открытое суждение о вещах и о мире, читал многих философов. Любил доктор разговаривать с пастором, потому что слова и мысли скрещивались между ними, как острые шпаги, иначе, чем в разговоре со священником Мизерерой, который никогда не шел дальше изучения неоплатонистов. Доктор не раз уговаривал писателя Любиньского, чтобы он пришел на обед, когда у него будет пастор, или же на богослужение у Шульца, но Любиньски, воспитанный в культе романской философии, видел в протестантизме угрозу средиземноморской культуре. "Уверяю вас, — твердил Непомуцен Мария Любиньски, — что для Мартина Лютеране существовала ни греческая мифология, ни мифология римская. Он был ближе к «Эдде старшей» и «Эдде младшей». В конце обеда доктор Неглович спросил Давида Кнотхе:
— Помните ли вы, что написал Ницше? Что он поверил бы в Бога, если бы тот умел танцевать. Вы не считаете, что Бог слишком угрюмый? Улыбнулся Давид Кнотхе и отпарировал:
— Ницше написал еще: «Когда я увидел своего Сатану, он был серьезен, угрюм, глубок, был это дух тяжести, из-за него погибнет все».
После обеда доктор посадил в машину Йоахима, и они отвезли пастора Кнотхе на станцию в Бартах, чтобы он еще до темноты доехал до своего далекого дома. На обратной дороге доктор остановился возле магазина в Скиролавках, чтобы купить сигарет на праздники. Ожидая в машине отца, Иоахим увидел старую женщину, которая стояла перед доской объявлений недалеко от почты и громко плакала. Хлестал дождь со снегом, на скамейке возле магазина не было никого, поэтому старая женщина могла плакать в одиночестве без чьего-либо сочувствия. Иоахим видел, как тающий снег и дождь вместе со слезами светлыми полосками метят ее грязное сморщенное лицо. Заметил он седые прядки волос, выбившиеся из-под полинявшего платка. Увидел обтрепанную юбку, и что один чулок сполз у нее до самой щиколотки, и снег с дождем холодили ее посиневшую кожу. А так как Иоахим происходил от великанов, чувствительных к чужим обидам, он вылез из машины и, подойдя к старой женщине, спросил ее, отчего она плачет.
— Посмотрите на эту доску, пане Йоахиме, — сказала ему старая женщина, которая его, по-видимому, знала. — Солтыс написал фамилии людей, которым весной будут тракторами поля пахать Шульц, Крыщак и Галембка, ну, и он, солтыс. Те, у кого нет коня или трактора, должны рассчитывать на помощь других. В сельском объединении надо платить, а они помогают даром, как это говорят, по-соседски, за отработку. Когда-то я первой была в этом списке, потом вторая, третья или четвертая. А сейчас — последняя, и оттого плачу. Потому что когда у других уже взойдет овес или ячмень, они у меня только начнут пахать.
— Почему? — удивился Иоахим.
— Старая я, пане Йоахиме. Старая и одинокая! Сыновья и дочери давно от меня уехали. Остался мне только дом и три гектара земли, еще пенсия за мужа, который давно умер…
— Одиноким вдовам надо помогать прежде всего, — рассердился Иоахим. — Правильно, пане Йоахиме. Так должно быть. И так бывает, если вдова молодая, или не совсем старая, или у нее есть молодые дочки. Я всегда первая была в списке, — сказала она с гордостью, и ее маленькие красноватые глаза заблестели.
Иоахим почувствовал от нее какой-то чудной запах, видимо, денатурата.
— Да, пане Йоахиме. Всегда первой была в списке. Говорил мне Крыщак или там Шульц: «Сделают, что тебе надо, если дашь волосок от своей ласкотки». И давала я им, пане Йоахиме, потому что еще не нашлась такая вдова, которой бы волос в этом месте не хватило. А еще лучше, если бы у меня дочки уже волосатые были. И это справедливо, потому что тот, кто работает у вдовы, должен какую-то пользу иметь от своей работы. Но теперь у Миллеровой будут пахать и сеять, потому что у нее дочки взрослые. У лесных рабочих будут пахать, потому что у них жены молодые. А на такую старую, как я, так самое большее какой-нибудь бандит возле кладбища нападет, да и то неизвестно, может, это мне по пьянке показалось. На старую бабу, пане Йоахиме, даже старый козел не влезет. И зря, потому что старая лучше знает, как давать, и не беременеет. Я это делала, пане Йоахиме, лучше, чем Порова. И потому на первом месте всегда была, а теперь на последнем. И никто этого уже не изменит, даже сам Пан Бог.
Эти слова она сказала уже не Иоахиму, а доктору, который остановился за спиной своего сына и уже давно слушал ее жалобы. Доктор понимал, каким беспомощным чувствует себя Иоахим и как ужасает его правда, которую он узнал.
— Как-нибудь я вам это устрою, Ястшембска, — сказал Неглович и на листочке со списком фамилий, который висел на доске объявлений, дописал карандашом: «Псалом 105, стих 39». И расписался.
Дома Иоахим спросил отца:
— И они испугаются слов псалма?
— Не знаю, — честно ответил доктор. — Я только помню, что утром говорил пастор Давид Кнотхе. Человеком руководит страх. Дело только в том, что не все боятся одного и того же.
— А откуда ты так хорошо знаешь псалмы, отец?
— Как это, откуда знаю? — удивился отец. — Мы все-таки стали здешними.
Еще в тот самый день, поздно вечером, пришел к доктору солтыс Ионаш Вонтрух и показал новый список, в котором старая Ястшембска занимала четвертое место. «Много зла выпадает праведнику, но от этого спасает его Господь», — сообщил Ионаш Вонтрух, прощаясь с доктором.
Удивленный раскаянием солтыса, Иоахим попросил Гертруду, чтобы она одолжила ему Библию. Он нашел в ней тот стих, который звучал: «Оскверняли себя делами своими, блудодействовали изобретениями своими». Понял Иоахим, что, упоминая о блудодействе изобретениями, отец имел в виду тракторы и сеялки. Он понял и то, какую великую правду он услышал от пастора Давида Кнотхе. О страхе, который руководит человеком.
Наутро доктор отвез сына на станцию, где останавливался поезд со спальным вагоном. Целуя на прощание отца в щеку, Иоахим уже наверняка знал, что никогда не перестанет думать о доме на полуострове и не забудет, что он — из рода тех, кто даже не требует ничего от Клобуков.
О том, чего Юстына потребовала от Антека Пасемки
В день Воскресения Господнего, поздним пополуднем, в домик Юстыны Васильчук постучал Антек Пасемко. Она отворила ему двери, позволила сесть на скамейку, потому что он сказал, что хочет сообщить ей что-то очень важное.
— Ты, Юстына, не такая, как девчата и молодые женщины в нашей деревне, — сказал он и через минуту добавил:
— Не такая, как все женщины, которых я до сих пор знал. Никогда я тебя не видел с голыми плечами или в коротком платье. Грудь у тебя большая, но ты не носишь ее перед собой, как дочки Жарына, не оголяешь глубоким вырезом, чтобы приманивать мужской глаз. Не ходишь в молодняк с мужчинами, как Люцина Ярош, не воняешь, как Стасякова, а пахнешь мятой, шалфеем и полынью. Не высиживаешь на завалинке с расставленными коленями, чтобы каждый мог хоть немного заглянуть между ног. Когда ты идешь по деревне, ты не смотришь по сторонам, не присматриваешься к мужчинам, не улыбаешься соблазнительно, не оглядываешься. Ни разу я не видел тебя в брюках или в юбке, обтягивающей бедра и ягодицы, ты не пользуешься случаем, чтобы выставить в сторону мужчин свой зад, как это все время делает Зофья Видлонг. Ты мне кажешься женщиной чистой, хоть и был у тебя муж, и жила ты с ним, как жена с мужем. Я знаю об этом от самого Дымитра, которого я подвозил, когда работал шофером. Он мне рассказывал, что ночь за ночью он напрасно льет в тебя семя, а ты остаешься яловой и поэтому он все чаще тебя бьет.
— Это он был яловый, — ответила Юстына и уселась скромно на другой скамейке напротив Антека.
Она была в темной широкой юбке с серым фартуком. Плечи и голову ее покрывал черный платок. Услышав стук в дверь, она набросила на себя траурный платок, как это подобало вдове. Сейчас она скромно сложила ладони на подоле и с интересом слушала слова Антека, хотя глаза ее не выдавали интереса. Поступать так ей подсказывала хитрость. Но откуда это у нее бралось, она не знала.
— Да, это он был яловый, — кивнул головой Антек. — Поэтому мне так больно было слышать, что он тебя бьет, такую красивую и такую чистую. Он показался мне несправедливым, и я отмерил ему по справедливости. Это я столкнул его ночью в прорубь, он утонул и тебя освободил от себя.
— Не говори так, — сказала тихо Юстына. — Не бери вину на себя. Убили его мои молитвы и Матерь Пречистая.
Она машинально посмотрела в угол избы, где висела почерневшая икона, и, убедившись в том, что свечка под ней не горит, сейчас же встала со скамейки и зажгла свечу под образом. Потом снова уселась перед Антеком.
— Мне почти столько же лет, сколько тебе, Юстына, — снова начал Антек. — У меня хорошая профессия. Если бы ты захотела стать моей женой, Юстына, ты, такая красивая и чистая, такая добрая и такая невинная, я готов бы был вернуться на побережье и зарабатывать нам на жизнь день и ночь.
— Год я буду в трауре, — сказала Юстына. — Не шесть месяцев, как другие, а год. Приходи ко мне тогда, и услышишь ответ. Не знаю, скажу ли я тебе «да», и не знаю, скажу ли «нет». Но сначала ты должен достать мне Клобука, который будет выполнять мои желания.
Антек пожал плечами. Удивительными показались ему ее слова, у него было впечатление, что она им пренебрегает, относится к нему, как к малому ребенку. Он отдавал себе отчет, что, хоть они и были почти одного возраста, он из-за своего хрупкого сложения еще выглядел мальчишкой, а она была рослой и зрелой женщиной. Как убедить ее, что он не ребенок?
— Может быть, Юстына, ты обо мне плохо думаешь, потому что моя мать платит хромой Марыне на ребенка. Это правда, что, как это бывает с неженатыми мужчинами, я пошел с молодым Галембкой и Франком Шульцем к хромой Марыне, которую мы напоили… Но клянусь тебе, что у меня с ней ничего не было, она мне была противна. Ребенка ей сделал или молодой Галембка, или Франек Шульц, но она меня в этом обвинила. Моя мать другой веры, чем отец, и часто исповедуется у священника Мизереры. Она не хотела таскаться по судам и сама по своей воле начала платить на этого ребенка, хоть я и не признаю отцовства. Не думай, однако, обо мне плохо, что я к хромой Марыне пошел как мужчина, я ведь и есть мужчина.
— Дымитр тоже был мужчиной, — сказала она издевательски.
— Знаю, — с радостью подхватил он ее слова. — Боишься, что я снова ночь за ночью буду лить в тебя семя и ждать, когда же ты родишь ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103


А-П

П-Я