https://wodolei.ru/catalog/mebel/dlya-vannoj-pod-stiralnuyu-mashinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Идем домой, Иоахим, — предложил доктор, направляясь в сторону кладбищенских ворот.
Возле школы их обогнала большая элегантная машина и вдруг затормозила. Из нее вышла молодая стройная женщина в новенькой дорогой шубе. Иоахима поразила ее красота — чудесные черные волосы, белое лицо с острыми дугами бровей, яркие, немного припухшие маленькие губы и глаза — удивительные, огромные очи с выражением мягкой задумчивости, какие бывают у телят или яловых коров.
Она не глянула на Иоахима, как будто его тут вообще не было; она смотрела только на доктора и тихо сказала:
— Я знаю, что сегодня годовщина смерти вашей жены, доктор. Пожалуйста, не грустите. Умоляю вас, не будьте всегда таким грустным…
Она дотронулась своей маленькой ладонью до щеки доктора и, снова как бы не видя Иоахима, села в машину и уехала.
— Кто это? — спросил Иоахим.
— Ветеринарный врач из Трумеек. Ее зовут Брыгида. Люди ее называют прекрасной Брыгидой.
— Она действительно очень красивая, — сказал Иоахим. — Да, — признал доктор.
Но думал он не о Брыгиде, а о Юстыне, потому что с появлением Брыгиды и прикосновением ее ладони ему показалось, что он снова почувствовал ноздрями запах шалфея, мяты и полыни.
В окне на втором этаже школы замаячило чье-то лицо. Белое круглое пятно, которое вдруг прилипло к стеклу, и, расплющив на нем нос, стало похожим на карнавальную маску. «Ах, это пани Луиза, старая учительница», — понял Иоахим.
В лесу за деревней старый Эрвин Крыщак сказал своей невестке, кладя ладонь на ее колено:
— Если будешь доброй ко мне, куплю тебе в Бартах красивую блузку". А она улыбнулась ему, потому что новую красивую блузку ей очень хотелось получить.
О разбойничьей повести, несчастьях художника и о женщине, прекрасной, как аэропорт
Художник Богумил Порваш — человек очень восприимчивый к музыке — с большим одобрением отзывался об искусстве игры на скрипке, которым обладал Иоахим Неглович. Всякие искусства, в том числе виртуозная игра, по мнению Порваша, — магическая сила, способная покорять человеческие умы и сердца. Скрипку Порваш ценил больше, чем фортепьяно, флейту или гобой, не только за ее звук и тон, но и из-за специфической формы. Скрипка (хотя и в меньшей степени, чем виолончель и контрабас) из-за своих углублений и выпуклостей напоминала ему чудесно расцветшую женщину. Сходство это становилось тем сильнее, когда он думал, что как женщине, так и скрипке для того, чтобы добиться сладкого тона, необходимы плавные движения смычка.
Совсем иначе относился к этому вопросу писатель Непомуцен Мария Любиньски. В его понятии минула уже эпоха, когда искусства имели над людьми магическую силу. На головы поэтов никто теперь не возлагает венки из лавровых листьев, у наилучших теноров не выпрягают коней из экипажей, в театры ходит организованный зритель, а залы на встречах с великими писателями заполняют школьниками. Светят пустотами мягкие кресла крупнейших филармоний, на вернисажах бывают преимущественно коллеги художника или его злейшие враги. Конечно, на концертах какого-нибудь певца, говорят, ломают стулья, но случается это исключительно за границей. Пришли времена художников-организаторов, артистов-производственников, неустанно анализирующих колебания рынка, изучающих интересы потребителей и следующих закону спроса и предложения. Другими словами, творчество превратилось в художественное производство со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Обязывала погоня за модой, применение новых технологий, порождалась необходимость закупки за границей все новых лицензий и мыслей, которые после соответствующей переработки можно было продавать на собственном рынке или даже экспортировать в страны «третьего мира». В этом производстве (как, впрочем, и во всяком другом) царило железное правило неуклонного роста производительности труда и снижения себестоимости продукции. Современный писатель не имеет возможности так, как когда-то Флобер, писать в течение целого дня только одну фразу, в течение десяти лет создавать одну книжку. Человек, который хотел жить на доходы от литературы на каком-то уровне, должен был диктовать свое произведение четырем машинисткам: сначала как повесть, потом как ее кино — и телевариант, потом как пьесу для театра. Тот, кто намеревался оставаться писателем и попросту забавляться литературными занятиями, должен был иметь хорошо оплачиваемую государственную службу или работать в редакции какого-нибудь журнала. Рядом с профессиональным писательством (этим, в четыре руки) развивалось писательство воскресное, праздничное, каникулярное, урывками или, как его называли, «наскоками». Он, Непомуцен Мария Любиньски, не умещался ни в одном из этих родов. Он не выезжал за границу и не привозил оттуда чужих замыслов, которые бы творчески перерабатывал, не работал «в четыре руки», не имел государственной должности и одновременно писал не наскоками, а систематически, каждодневно, стараясь реализовать исключительно собственные замыслы. Себестоимость, таким образом, у него была высокая, а производительность труда низкая, поэтому раз за разом он должен был хлопотать о разного рода творческих стипендиях. Как мог, он оберегал свою независимость, но это бы ему не удалось, если бы не его жена, пани Басенька, которая умела шить и считалась в округе очень хорошей портнихой. Сохранил ли он полностью свою независимость? Он не мог бы с определенностью ответить на этот вопрос, поскольку пани Басенька покровительствовала его творчеству, надеясь, что он когда-нибудь напишет разбойничью повесть. С ранней молодости пани Басенька любила только такие книжки, которые создавали у нее впечатление, что она идет через огромный лес, где на каждом шагу, как разбойники, поджидают человека страшные мысли и картины." Разбойник с большой дороги лишает его одежд, сотканных из заблуждений, глупых предрассудков и ошибочных представлений о мире. Читатель, по мнению Басеньки, должен постоянно трястись в тревоге, отвращении, возмущении и возбуждении, а в писателе видеть не бородатого и почтенного пророка, а грозного разбойника с мотыгой, занесенной над его головой. Почему она любила именно такие книжки — Бог знает, ведь она не грешила слишком большим умом или образованностью, которые требовали бы такого разрушения общественных представлений и идеалов. Может быть, пани Басенька попросту любила в книжках пикантные историйки и неприличные сценки, но этого ведь так прямо она не могла сказать мужу. Итак, Любиньски был писателем свободным, хотя в определенном смысле порабощенным надеждой жены" считающей его художником архаичным в мире творцов-менеджеров и творцов воскресных.
Богумил Порваш оставался художником еще более архаичным, чем Любиньски, творцом чуть ли не доисторическим. Он рисовал исключительно тростники у озера, и, что хуже, хотел жить на доходы от этого творчества. Кроме таинственного барона Абендтойера в Париже, он, похоже, не имел никакого покровителя и поэтому — скажем честно — много раз попадал в нужду настолько страшную, что от голодной смерти его иногда спасал только ужин у Любиньского или Негловича или же какая-нибудь пани, которую время от времени ему удавалось откуда-нибудь привезти.
Велика была вера Порваша в искусство, способное подчинять и порабощать человеческие сердца и умы, овладевать воображением. Ведомый этой верой, в один прекрасный день он погрузил в свой заслуженный «ранчровер» четыре липовые колоды (что тут скрывать — украденные в лесу). Взял в машину и несколько картин, изображающих тростники у озера. Так оснащенный, он выехал в столицу, к своему коллеге по учебе, некоему Антони Курке, который из липовых колод вырезал опечаленных Христосов и продавал их в магазины народного творчества. Порваш надеялся, что за эти четыре липовые колоды Антони Курка поможет ему продать картины с тростниками у озера, а на вырученную сумму ему удастся купить не только холст для новых картин и краски, но и останется еще какая-то сумма денег на дальнейшую творческую жизнь.
Антони Курка принял его сердечно, поблагодарил за липовые колоды и гостеприимно указал на железную кровать в углу мастерской на последнем этаже небоскреба. Он проинформировал Порваша, что перестал вырезать опечаленных Христосов, а занялся персонажами из Ветхого Завета, потому что, как утверждали исследования общественного мнения, проведенные разными паненками, продавщицами из магазинов народного творчества и сувениром — люди, неизвестно почему, потеряли интерес к Новому Завету и предпочитали покупать Моисея с книгами, Даниила, Иова с китом. Курка неплохо преуспевал, кроме мастерской в небоскребе, у него была в другом месте трехкомнатная квартира, прехорошенькая жена и двое детей. Квартира его была обставлена антикварной мебелью, оценивавшейся в несколько миллионов злотых. Понятно, Антони Курка и не думал приглашать Порваша в свою квартиру, чтобы представить ему жену и деток, так как считал Порваша чем-то вроде мужлана и динозавра в искусстве, обреченного на вымирание. В благодарность за липовые колоды он расщедрился только на то, чтобы купить пол-литра чистой водки, две копченые ставриды и несколько булочек и вдобавок на время пребывания Порваша в столице одолжил ему второй ключ от своей мастерской. Попивая с Порвашем водку, он советовал ему как человек доброжелательный:
— Ты должен стать народным художником. Никто в столице о тебе уже не помнит, а впрочем, можно раззвонить, что ты умер с голоду. В своей деревне займешься резьбой — лучше всего разных дьяволов, на них сейчас мода. Люди сейчас хотят пить молоко прямо из-под коровы, произведения искусства покупать не в магазинах, а непосредственно у художника из народа.
Мудро и правильно говорил Антони Курка, который был творцом современным, исследующим требования рынка и различные тайные течения, пронизывающие общество. К сожалению, Богумил Порваш не хотел вырезать дьяволов — только рисовать тростники у озера. И после нескольких рюмок он набрался смелости настолько, что запаковал одну из своих картин и пошел с ней в художественный салон.
Картину Порваша внимательно осмотрела высокая и хорошо сложенная женщина лет около тридцати пяти, крашеная блондинка, старательно причесанная и элегантно одетая. Порвашу она показалась необычайно изысканной, особенно одурманил его запах ее духов, на удивление сладкий и возбуждающий. На ухоженных пальцах с покрашенными серебристым лаком ногтями переливались бриллианты в золотых кольцах, на шее у нее тоже была подвеска из чистого золота старой работы. Порвашу она показалась настоящей дамой, а поскольку он никогда не имел дело с такой особой, то он почувствовал себя оробевшим до такой степени, что его пробрала дрожь не только внутри, но и снаружи. Хоть художник Порваш бывал даже в Лондоне и в Париже, но и там никогда ему не случалось раздеть женщину более престижной профессии, чем уборщица в отеле или мулатка, поющая в каком-то подозрительном кабачке, но и у той были волосатые ягодицы, что исключало ее, по мнению Порваша, из круга настоящих дам.
Художник не ошибался. Действительно, пани Альдона, товаровед в художественном салоне, была настоящей дамой. Она была родом из старой шляхетской семьи, десять лет назад окончила факультет истории искусств. Дважды выходила замуж и дважды разводилась, а так как ее супругами были люди состоятельные и изысканные, то, кроме пятнадцатилетней дочери от первого брака, она имела сейчас богато обставленную собственную квартиру, широкие знакомства в кругу состоятельных людей, а также интеллектуалов и людей искусства. Каждый год она бывала с кем-либо из них то в Турции, то в Югославии и даже в Испании. Знала она и много иностранцев, которые приезжали в Польшу, чтобы тут рекомендовать к производству свои образцы обуви или детских пальтишек. Иногда они советовались с пани Альдоной о своих делах, потому что она знала три языка и умела хранить тайны. Как частное лицо, пани Альдона интересовалась только старыми ювелирными изделиями, оценивала их, а самые любопытные из них покупала. Картинами она занималась нехотя, именно так сначала она отнеслась и к произведению Порваша.
Ее, однако, поразило, что Порваш рисует удивительно старомодным способом, как будто наука о тайнах живописи была ему чужда. Даже с перспективой у Порваша словно бы были трудности, его картинам не хватало глубины, а тростники лезли один на другой без какого-то лада, плана, композиции. Колористически они не казались интересными и даже поражали какой-то монотонностью, и в то же время было в них что-то, заставляющее задуматься, потому что каждая тростинка как бы напоминала человеческую фигуру; эти тростники были чем-то вроде толпы, посеченной вихрем и сбившейся над серой поверхностью, которая должна была изображать замерзшее и покрытое льдом озеро — или вообще Ничто.
— Не помню, чтобы я видела ваши картины в какой-нибудь из современных галерей, — сказала пани Альдона.
— Я не выставляюсь в Польше, — ответил дрожащим голосом Порваш. — Свои картины я продаю в основном в Париже. Покупает их барон Абендтойер. Улыбнулась пани Альдона, и Порваш увидел, какой красивой формы ее губы. — Я хорошо знаю пана Абендтойера, — холодно произнесла пани Альдона. — У него магазинчик, в котором продаются поддельные «леви-страусы». Он торгует всем, что ему привозят из нашей страны, это могут быть даже охотничьи колбаски.
— Он продал четырнадцать моих картин, — шепнул Богумил Порваш. — В этом году он приедет специально за моими картинами. Я их сделал много, но мне не хватает грунтовки. Я должен продать несколько картин, чтобы выручить немного денег на холст и краски.
Он говорил искренне, потому что сразу понял, что имеет дело с женщиной, которая не даст себя обмануть.
— Мы покупаем или берем на комиссию только картины старых мастеров или тех из современных, которые пользуются большим спросом, — сообщила пани Альдона, возвращая Порвашу его картину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103


А-П

П-Я