https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я задохнулся, когда сообразил, что он готовит себе могилу. Он попросил меня помочь и, передав мне лопатку, тут же повалился на груду выкопанной земли; это физическое занятие совсем истощило его - он очень ослаб. Я стал копать.
Весь день я готовил ему могилу. Конечно, плакал и говорил о своей любви к нему. Он слушал меня не то, чтобы равнодушно, но уж слишком спокойно. Молчал. А в глазах у него появилось тогда особенное упрямое выражение - какое, знаете, бывает у обиженного человека, если не хочет он сразу высказать свою обиду, но сохранить ее намерен надолго.
И вот на следующий день - солнечный, августовский день под вечер было еще жарко - подойдя к опушке, я увидел Павла Кузьмича, лежащего без движения на спине, с широко открытыми, не мигающими глазами. И первая моя мысль была, что он уже умер.
Но он заговорил. Когда я подошел, он, не поворачивая головы ко мне, вдруг сказал:
- Зачем ты мучаешь меня? Зачем ты ходишь сюда?
Что же я мог ответить ему? Я стоял над ним и молчал. А он лежал и не шевелился.
- Как же все это глупо, - сказал он, наконец. - Чудовищно глупо. В обе стороны от тебя миллионы лет, год за годом, век за веком миллионы людей превращаются в гниющее мясо, в навоз, в ничто. Какая нужда человеку в лишних десяти годах? Возникнуть неизвестно откуда, глотнуть воздуху, успеть подумать о чем-то, прокричать что-то и уйти навсегда. Чудовищно, отвратительно, невыносимо глупо. Зачем я не умер ребенком?
Он, наконец, посмотрел на меня.
- Мальчик, - сказал он - он так вдруг назвал меня. Мальчик. Если б ты мог понять. Если б ты мог понять, какой унизительный это обман - жизнь. Как нужно презирать ее, как ненавидеть. Что я говорил тебе? Будто нужно сделать ее лучше? Вздор, вздор! Нет на свете ничего, что может сделать ее лучше. Единственное, что нужно человеку - это проклясть ее. Ах, с какой радостью я проклял бы ее хоть на год раньше! Теперь-то что смыслу в проклятиях? А, впрочем, и что мне до того, что нет смысла?
Устало он провел ладонью по лицу и с трудом приподнялся. Долго сидел молча, покачиваясь едва-едва. Потом полез к себе за пазуху и достал оттуда какую-то бумагу. Минуту, не отрываясь, разглядывал ее.
- Вот, - сказал он то ли мне, то ли сам с собою. - Жене написал, хотел передать. Боже, как это глупо. "Боже"... усмехнулся он оброненному слову. - Вот ведь штука. Кажется, я почти готов поверить в него - чтобы только было кого ненавидеть.
Он еще раз пробежал по письму глазами.
- Как это глупо, - повторил он. - Оставить после себя письмо. После всей жизни - письмо. Это уж над самим собой посмеяться.
Он порвал бумагу пополам, еще пополам.
- Что она может понять? Разве можно это понять? Ведь что главное обидно в этом обмане - начинаешь понимать его в самую последнюю минуту. Если бы вернуть теперь хоть десять лет. Хоть год! Как бы я мог прожить его - как ни один человек. Ни на миг, ни на мгновение я бы не забыл об этой минуте, и тогда она стала бы самой счастливой. И тогда - о, разве можно было бы представить себе награду большую, чем небытие?!
Он закрыл глаза и еще минуту покачивался слегка. Я смотрел на него сверху вниз, и сердце мое действительно рвалось от горя. Конечно, я ничего не мог понять в его словах, но я ясно чувствовал, сколько в них муки.
Он на минуту вдруг совершенно замер. Потом открыл глаза и посмотрел мне в лицо - так посмотрел, что сквозь все мое отчаяние мне сделалось не по себе.
- Так зачем же ты пришел? - спросил он, как бы вспоминая. - Ты, наверное, пришел прощаться со мной. Конечно, зачем же еще? Ведь к утру я наверняка сдохну. Ты пришел прощаться. Ты ведь будешь жить долго, умно и счастливо, правда? Ты ведь тоже Паша? Паша. Ты завтра сбросишь меня в яму, закидаешь землей. Ты, может быть, поставишь надо мной крестик? Трогательный такой деревянный крестик. Поплачешь, может быть, и пойдешь домой ужинать. А? - и вдруг он засмеялся - долгим непрерывным смехом, как смеялся когда-то.
Мне стало страшно.
- Ну, что же ты стоишь тогда? - сказал он. - Иди сюда. Давай уж обнимемся, мальчик. Давай обнимемся на прощание, - и он раскрыл объятия.
Я встал на колени и обнял его. И заплакал ему в плечо. И забыл тогда про все его странности, и помнил только, как хорошо мне было с ним, как разговаривали мы днями напролет, как смеялись вместе. И не знал, что сказать ему.
Я не ощутил даже, как руки его поднялись по моей спине, как очутились у шеи. И ничего решительно не понял, когда они сошлись на ней. И когда все крепче, крепче стали сжимать ее, подумал, что это понарошку - какой-то просто горький жест прощания.
И только уже тогда, когда, разорвав мои объятия, Павел Кузьмич сперва отодвинул меня от себя, потом склонил назад, так что стало больно в коленях, потом прижал к земле, а сам оказался сверху и рук не отпускал; только когда увидел я его лицо и захлебнулся первым удушьем, я понял - нет, не то: не понял, а распознал, учуял, не в силах еще ни понять, ни поверить, что такое возможно, но чуя, чуя - особенным каким-то, с рождения, должно быть, спящим в человеке чувством - чувством, от которого люди постарше, наверное, седеют - что надо мной убийца - мой убийца.
- Вот так, - прошептал Павел Кузьмич. - Вот теперь уж если б и было что-нибудь там, так для меня только ад и вечная геенна огненная. Небытие-то, пожалуй, и лучше.
Хорошенькое дело, как вам кажется - из принципа задушить ребенка. Что значит - убежденный был человек.
Паша нервно засмеялся и зачем-то взял ее за руку. Вера Андреевна вздрогнула.
- Ну, и уж конечно очень просто увел бы он меня в столь любезное его сердцу небытие, - продолжил Паша, глядя ей в глаза. - Потому что никакой даже мысли о сопротивлении у меня не было; и не беседовали бы мы теперь с вами так славно, если бы не удивительнейший случай, опустивший левую ладонь мою на некий прямоугольный металлический предмет в траве. И если бы еще то самое врожденное чувство, помимо всякой воли с моей стороны, не сжало бы этот предмет моей ладонью и не ударило бы, сколько хватило сил, точно в висок Павла Кузьмича. Тогда я сразу почувствовал, как руки его ослабли, быстро вырвался от них, задышал и вскочил на ноги. Павел Кузьмич, как кукла, повалился на бок.
Я стоял над ним, жадно дыша, не в силах еще поверить в случившееся, забыв и плакать и что-нибудь предпринять. Невероятно медленно доходило до сознания моего, что меня хотели убить. Я все силился и никак не мог представить себе, что вот теперь уже я мог бы быть мертв. Мертв! Как это возможно понять? Это невозможно понять, чтобы вот так вдруг, в одну минуту мертв. Вдруг сообразил я, какое чудо спасло меня, и взглянул на предмет, который держал в руке. Это был бритвенный прибор Павла Кузьмича - медная прямоугольная коробочка. Я бросил его в траву и, пошатываясь, пошел прочь. Я прошел, должно быть, пару километров по лесу, совершенно не позаботясь о направлении. Потом споткнулся, упал и долго лежал лицом вниз. Я почувствовал себя вдруг страшно усталым. Стучалась кровь в голове, и не было сил даже пошевелиться. Вдруг в какую-то секунду мне померещилось, будто Павел Кузьмич подкрадывается ко мне сзади. Дико закричав, я перевернулся на спину, одновременно метнувшись в сторону. Но не было никого. Больше я не ложился уже. Сидя в траве, я начал плакать. Плакал очень долго.
Когда я успокоился, уже темнело. Ничего не хотелось - ни вспоминать, ни думать, ни вставать, ни возвращаться домой. Как мог бы я теперь дома не рассказать всего, я не знал. Как рассказать, тоже не знал. Мне казалось, что, когда я приду домой, то первым же словом, первым же взглядом выдам себя. Хотя и трудно сейчас решить, почему я этого боялся.
Но оказалось, что дома в тот вечер никому вообще не было дела до меня. Рожала мама. Отец и брат сидели на ступеньках крыльца, курили и меня посадили рядом. Я сидел молча, ощущая себя вернувшимся домой как бы после долгого путешествия; совершенно не в силах будучи сориентироваться в происходящем тут. Я ясно чувствовал, что, если скажу или сделаю теперь что-нибудь, так обязательно невпопад и не то, что нужно. Я положил голову на плечо отца и вдруг уснул.
Вот, собственно и все, - улыбнулся Паша.
- А что же Павел Кузьмич? - спросила Вера Андреевна тихо.
- Павел Кузьмич умер. Через пару дней я сходил на опушку в последний раз. Он лежал на том же месте. Я подбирался к нему, конечно, с большими предосторожностями, но он был мертв. Я не смог решить, умер он сам или от моего удара. Я с помощью винтовки сбросил его в могилу, побросал туда же все его вещи и закопал. Больше я ни разу в жизни не ходил туда. К счастью, новые заботы дома, новая сестренка моя первое время помогли мне отвлечься. Какое-то время еще меня мучили кошмары с Павлом Кузьмичем в главной роли, потом перестали. Такой вот был у меня в детстве отчаянный случай.
- Ужасно! - вырвалось у Веры Андреевны. - Что же это был за человек?!
- Павел Кузьмич-то? А вы сами уже ответили, Вера, - пожал он плечами. - Убежденный человек. Убежденный и сильный.
- Ну, зачем вы так говорите, Паша? Причем здесь убеждения? Ведь это представить себе невозможно, чтобы... О, Господи!
- Так и об этом мы уже говорили, Вера. А разве возможно представить себе состояние человека - атеиста, в особенности, убежденного безбожника - на самом пороге смерти?.. Вот что я вам скажу. Ведь можно рассуждать о морали, о жестокости, об ужасном и прекрасном, о добре и зле, когда позади у вас тысячелетняя история человечества. Марк Аврелий, Иисус Христос, Толстой, Достоевский. Когда впереди у вас жизнь, планы, мечты, радости. Ну, а когда перед человеком оказываются вдруг только несколько часов отчаяния, бессилия, боли, несколько часов ожидания той минуты, перед которой все бессмысленно, после которой ничего больше нет и ничего не было. О, тогда, тогда, поверьте, у него должны вдруг оказаться совсем иные понятия и представления. Знаете, Вера... Я, конечно, много думал об этой истории; хотя немногим рассказывал. И, представьте себе, чем взрослее я становился, тем меньше я был способен и осуждать и ненавидеть Павла Кузьмича. И в конце-концов...
- Хорошо, - перебила его Вера Андреевна. - Вы так мило рассуждаете. Но скажите мне, после всего, что вы передумали, вы смогли бы в ожидании этой вашей минуты задушить ребенка.
- Я не смог бы. Но это ни о чем не говорит на самом деле.
- Хорошо, подождите. Тех, которые смогли бы - много их найдется на свете, как вы полагаете?
- Нет, я полагаю, совсем немного. Каждый седьмой-восьмой, едва ли больше.
- Ну, что вы такое говорите, - покачала головой Вера Андреевна.
- А что тут особенного, Верочка? Ведь вы спросили: тех, кто смогли бы. Так что речь не о том, что на месте Павла Кузьмича каждый седьмой непременно бросился бы меня душить, а речь о том, что на месте Павла Кузьмича у каждого седьмого не было бы в принципе никаких логических препятствий к этому.
- "В принципе". Странное вы что-то говорите, Паша, пожала плечами Вера Андреевна. - Но тогда, - сказала она, если ожидание смерти так, по-вашему, способно изуродовать сознание человека - тогда, скажите мне, какая в принципе разница - несколько часов отделяют вас от нее или несколько десятилетий? Если все равно потом придет минута, после которой, как вы выражаетесь, ничего не было.
Паша вдруг развел руками и рассмеялся.
- Вера, - сказал он, - вы все же необыкновенная девушка. Так ведь в этом-то все и дело, умница вы моя! - и он смеялся.
- В чем? - спросила она как бы с опаской.
- В том, что Павел - Кузьмич - был - прав.
Глава 10. НЕПРИЯТНОСТИ
На освещенной лужайке перед домом гостей уже не было; праздник вернулся на террасу. Неподалеку от крыльца на траве сидели цыгане. В траве стояло несколько бутылок вина, поднос с мясом, тарелки с хлебом и овощами. Пожилая полная цыганка перебирала струны гитары - как будто и не играла даже, но все же угадывался за разрозненными звуками одинокий мотив.
Когда они проходили мимо, весь табор смотрел на них.
- Ай, красавица какая, - привычно произнесла одна из женщин. - И парень у тебя молодой, красивый. Подойди, дай ручку, погадаю на счастье.
- После, - ответил Паша за Веру Андреевну.
Он поднялся на крыльцо и открыл дверь, но Вера Андреевна осталась стоять внизу.
- Вы идите, - сказала она. - А я еще погуляю немного.
- Что-нибудь не так? - спросил он.
Из открытой двери выплескивались на улицу пьяные голоса.
- Вы, идите, идите, - повторила она, голос у нее дрогнул. - Все нормально. Мне нужно одной... Я недолго.
Она повернулась и пошла по траве наискось от дома - прочь и от террасы и от цыган. Она слышала, как дверь на крыльце закрылась, и по лицу ее потекли слезы.
Она не ответила бы точно, отчего она плакала. Тут смешались и усталость, и Пашина история, и какое-то нервное напряжение от всего этого вечера в незнакомой компании. Было и что-то еще невысказанное, какое-то труднообъяснимое чувство, из слов к которому ближе всего было - одиночество.
Она пошла прямиком к белой ажурной беседке, расположенной среди деревьев в дальнем углу усадьбы. Вошла в нее и села так, что кроны скрывали ее от лунного света. И только собралась было расплакаться по-настоящему, как вдруг услышала голоса - тут же, за своей спиной, за деревянной стенкой беседки. Быстро оглядевшись, она сообразила, что беседка, куда вошла она, состоит из двух полукружий, разделенных деревянной перегородкой. И кто-то разговаривал там, во второй половине, невидящий ее и невидимый ею. Уже со следующей фразой она, замерев, узнала один из голосов. И голос это был чрезвычайно злой.
- Ты почему не пришел вчера, - говорил он. - Тебе Харитон передал, что я зову тебя. Передал или нет?
- Да я же говорил тебе, Степан. У меня вчера... - начал было кто-то второй за стенкой.
- Мне наплевать, кто там был у тебя вчера - хоть папа римский. Я когда-нибудь звал тебя просто так - чайку погонять? Звал? Если я зову тебя, ты должен бросить все остальное, и кто бы ни был у тебя, бежать ко мне. Бежать! Неужели это не ясно? Самое важное дело у тебя в эту минуту - как можно быстрее добежать до меня. Иначе никаких других дел в следующий раз может уже и не оказаться.
- Степан. Не лезь в бутылку, я тебя прошу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я