https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тогда я не знал еще, что последний раз в жизни вижу складную фигуру лже-Джери Луиса. С высоко поднятой головой, расправив плечи, ловко, как молодое животное, он, будто не обращая никакого внимания на Икуко Савада, скакал вниз и исчез в желтом мраке. Он так равнодушно расстался со мной…
По телефону я дал телеграмму Кан Мён Чхи. Но и после того, как я дал телеграмму, экспресс еще не подали, и я смотрел на грязные рельсы, по которым он должен был подкатить. Чуть поколебавшись (я помню, мне тогда казалось, что я совершаю нечто грязное и постыдное. Может быть, мне пришли на память записки одного немецкого юноши, я как-то читал их, он признавался, что ему доставляло удовольствие звонить из автомата незнакомым людям и просить, чтобы его поносили непристойными словами), я снова снял трубку и набрал номер. Я слушал гудки, один за другим пять гудков, и только я подумал, что, если после седьмого гудка мне не ответят, повешу трубку, послышался металлический щелчок, а потом уже совсем не металлический, а призывный, чувственный голос, низкий и неторопливый: «Алло, алло! Слушаю! Алло, алло». Я уже совсем было собрался заговорить, но на другом конце провода в трубку тяжело задышали и послышался голос Асако Исихара, адресованный не мне: «Щекотно. Да не двигайся же». А потом снова в трубку: «Алло, алло, слушаю».
Я бросил трубку. Лицо у меня горело. Потом я неожиданно рассмеялся. Но все-таки я заставил себя признать, что мои пылающие щеки и уши, как у ребенка в жару, и плохое настроение вызваны ревностью, которая обожгла мне нутро. И, когда поезд уже мчался по эстакаде, разрывая сердце Токио хриплым гудком, в моем сердце не осталось даже пепла смеха. В нем была лишь зола утраты чего-то бесконечно дорогого, вспыхивавшая еще горячим огнем зола тоски. И ни следа того подъема, который поселился в нем благодаря разрыву с Тоёхико Савада.
Токио стремительно убегал от меня. Последним символом Токио, который я увидел, символом, демонстрирующим сущность жизни людей Токио, была огромная рекламная тумба; на ней рекламировалась новая губная помада, розовая и коричневая. Но сейчас, когда было уже темно, а реклама плохо освещена, огромные губы выглядели темно-серыми створками, грустно сомкнутыми и безжизненными. Вот уж поистине минорная реклама…
«Токио. Теперь он для меня будет крепостью, в которой обитают чудовища, посылающие мне привет сомкнутыми темно-серыми губами. И эти губы – стены крепости. Токио для меня прочно заперт, и со мной он не заговорит, – думал я. Вульгарные женщины в нейлоновых комнатах, жалкие полуголые мужчины, сидящие, изнывая от жары, у распахнутых окон в своих нищих домишках вдоль железнодорожной линии. Они снова заставляли меня испытать чувство неполноценности, уже пережитое мной, когда я, приехав в Токио со своим провинциальным выговором, услышал их речь. Действительно, в Токио особый язык. Язык, на котором говорят только в крепости. Мой проклятый выговор! Я даже не мог определить, в чем он, а они тут же реагировали на него, точно этот мой выговор острой иглой колол их нежную кожу. Я был для них варваром, обитающим за стенами крепости, человеком, говорящим на непонятном языке и не имеющим ничего общего с Токио. Дни, много дней я думал, что проник в Токио, проник в само его нутро, но это оказалось обычной детской фантазией. Лучше вообще не употреблять слово „Токио“. Я отвергнут, я изгнан из города-крепости, в котором обитают чужие мне люди. Точнее же говоря, я изгнан из среды благополучных людей. И еще этот смехотворный бунт, который я учинил».
С чувством опустошенности я вспоминал глупый подъем, который охватил меня в поезде, в конце прошлого года, когда я подъезжал к Токио. Я думал тогда, что хочу овладеть Токио. Но у меня ничего не вышло. Наш союз не принес мне радости…
Я встал, чтобы опустить на окне штору и поскорее освободиться от Токио. В окне отразилось темное, потное, ничем не привлекательное лицо юноши, подавленного, разбитого, усталого, нездорового. Не в силах вынести это отвратительное зрелище, я отвел глаза и опустил штору. Я лег спать в скверном настроении и спал без снов, все время просыпаясь. Мне стало попятно, почему усталый ребенок так сладко спит в поезде, на жестком диване. И так же ясен мне стал символический смысл бегства из Токио честолюбивого юноши, рожденного в провинции.
Утро. Запах моря, его перебивает запах копоти. Потом вдруг опять запах свежести, и поезд подходит к станции сразу же за портом. «Нечего отчаиваться. Нечего отчаиваться. Во всяком случае, я теперь не работаю на этого грязного политика». Когда я увидел, что Кан Мён Чхи, почему-то сникший, как глубокий старик, сидит на скамейке и, глядя на меня, приветливо кивает головой, я забыл думать о себе, о том, как всю ночь боялся, что Кан Мён Чхи заметит мою подавленность, и чуть ли не бегом бросился к нему с криком:
– Послушай, Кан, что у тебя случилось? Ты болен?
– Нет, не болен. От меня ушла жена. Я теперь конченый человек. Я опозорен.
Кан сказал это, поднимаясь, но все еще глядя вниз. Я смотрел на него. В нем уже не осталось ничего общего с Каном на моем портрете.
– Ушла жена? Но ведь ты сам говорил, чтобы вернуться в Корею, тебе не остается ничего другого, как убить жену, – сказал я, и вдруг меня обожгло страшное подозрение. – Ты убил ее?
– Ушла. Убит я! – сказал Кан.
– Конечно, это, должно быть, очень горько. Хотя, если не жениться, то и жена не уйдет, – сказал я, как философствующий юноша в довоенной школе.
За моей спиной весело и чуть пренебрежительно рассмеялись девушки, ожидавшие утреннюю электричку. Кан Мён Чхи, очнувшись, со злостью заорал на них по-корейски. Провожая взглядом напуганных и бросившихся прочь девушек, он плюнул им вслед и сказал хриплым, все еще раздраженным голосом:
– Пошли к морю? Или подождем, пока вода согреется, чтобы не перехватывало дыхание? Правда, море в это лето нехорошее. Но все равно, больше идти некуда.
Хромированные стрелки часов на вокзальной площади показывали шесть – первый час начала летнего утра.
Мы пошли в сторону порта, медленно, шаг в шаг с неторопливо двигавшимися безработными, которые гуляли по кругу на вокзальной площади, греясь на солнце. Тогда, зимой, мы шли гораздо стремительнее, мы шли энергично. Мы шли даже быстрее, чем рабочие с верфи…
– То, что ты сейчас кричал по-корейски, это ругательство?
Я решил не заводить разговора о жене Кан Мён Чхи, понимая, как ему, должно быть, тяжело говорить об этом.
– Ошибаешься. Совершенно ошибаешься, – грустно сказал Кан Мён Чхи. – Прекрасные девушки. Чистая Япония. Ваш смех, ваш веселый смех подобен июльской розе – вот что я им сказал. Это мои стихи.
– Чего ты мелешь?
– Ладно. Но я, правда, написал много стихотворений, правда. После того как ушла жена, я много стихов написал, – сказал Кан Мён Чхи. – Все о сбежавшей жене. Благодаря стихам я и понял наконец, почему она ушла. И теперь горе никогда не обернется для меня радостью.
Мы подошли к зданию отеля. Мы договорились с Икуко Савада, что я сниму номер здесь. Хотя я понимал, чтобы заплатить за него, мне придется вытряхнуть все деньги, лежавшие в кармане пиджака. Эти деньги были последним, что меня связывало с домом Савада. Теперь у меня уже не будет другого выхода, придется искать работу. Я попросил Кан Мён Чхи подождать меня на автомобильной стоянке у отеля, а сам пошел снять номер. Похоже, это последняя в моей жизни комната, которую я снимаю в отеле. Во всяком случае, в ближайшие годы…
– Господин Савада выдвинут кандидатом на выборах губернатора. Поздравляю вас, – сказал, сияя, помощник администратора.
– Не с чем пока поздравлять.
– Ну что вы, я решил вас заранее поздравить, – сказал помощник администратора, ничуть не смутившись. У него было безоблачное выражение лица. – Поздравляю вас.
Я вышел из отеля и бегом вернулся на автомобильную стоянку, где меня ждал, понурившись, Кан Мён Чхи. В руках он мял кусочек кожи и скручивал его в крохотную змейку.
– Теперь на море? – сказал я, тряхнув его за плечо, совсем вялое и бессильное.
– Ты хочешь спросить, почему она ушла? – задумчиво сказал он.
– Ну, хочу, – сказал я.
– Знаешь, я совсем потерял уверенность в себе, – сказал Кан.
– Расскажи. Я тоже хочу рассказать о себе. У меня такое чувство, что это я потерял уверенность в себе.
– Я хотел уехать в Северную Корею, я тебе говорил, – начал Кан, и на лице его появилось растерянное выражение, как у ребенка, готового расплакаться оттого, что у него чешется между лопаток, а он не может достать рукой. – А жена опасалась, что я оставлю ее в Японии, а сам уеду. Она снова стала писать корейскому правительству о моих преступлениях там. Ее больше всего раздражало, прямо бесило, что меня звали ехать в Северную Корею, мне отовсюду шли брошюры, призывающие не делать этого, и проспекты с подробным изложением процедуры регистрации. Меня стала одолевать тревога, что я действительно сделаю что-нибудь ужасное с женой, а сам уеду. И каждый раз, когда я слышал «Северная Корея», в висках стучала эта беспокойная мысль. Наконец я решил раз и навсегда отказаться от поездки и даже начал хлопотать о японском гражданстве, понимаешь, о том, чтобы фактически перестать быть корейцем! Я сказал об этом жене, и она плакала и смеялась от радости, но, когда через три дня после этого я случайно забежал вечером домой – мне пришлось заехать за инструментом, – жены не было. Вот и все.
Мы подошли почти к самому морю, и вдруг Кан стал кричать, точно обращаясь к обитателям глубин:
– О-о, какое несчастье! Я впервые узнал, что сам могу плакать навзрыд и причитать, как старая кореянка. Какое это несчастье!
– Ты искал ее? Она ведь была не в себе, может, забрела куда-нибудь и теперь просто не знает, как вернуться?
– Искал. И сейчас ищу. Может, она и вправду рехнулась. Но если она ненормальная, значит, все чистые люди на этом свете ненормальные. Понимаешь, она любила меня, она была чистая.
Кан Мён Чхи вынул из глубокого кармана голубой рубахи сложенные вчетверо почтовые открытки и протянул их мне. Они были густо и неровно исписаны фиолетовыми чернилами, будто по открытке расползлись причудливые насекомые. Я стал читать.
«Я решила от тебя уйти (это даже не то слово – „решила“, просто меня вынуждают к этому чувства) в ту ночь, когда ты сказал, что хочешь уехать на родину. Мне было с тобой плохо, мне было с тобой плохо всегда. Об этом сейчас не время рассказывать, но ничего не поделаешь, все равно я бессильна вселить в тебя ад, в котором пребывала все это время. Все же я постараюсь объяснить. Я не люблю корейцев, и, когда ты сказал мне, что хочешь уехать в Корею, я противилась и тому, чтобы ты это делал сам, и тому, чтобы взял меня с собой. Но потом ты сказал, что хочешь переменить гражданство. Я возмутилась не этому, а тому, что ты хочешь стать другим человеком, чем был прежде. Ты все говорил, что люди отличаются желанием не быть самими собой (сейчас ты не повторяешь этих слов), что люди утратили честь. Человек без чести? Это же полное ничтожество. Мне кажется, нет ни плохих, ни хороших людей. Просто люди или могут быть самими собой, или нет. Ты перестал быть самим собой. И я решила уйти.
Я пишу на почте, на открытках, так как другой бумаги нет. Я обозначила их А, В, С – в таком порядке и читай.
Я не считаю себя Норой. Но я решилась. Целую».
В глазах Кана появились слезы, они отражали море и были синими. Он был похож на марсианина, как их изображают на пестрых обложках американских фантастических романов. Я тоже чуть было не расплакался, и это были бы слезы о себе, каким я был прежде. «Я не тот человек, каким я был прежде. Именно я потерял честь и превратился в ничтожество. Но я не могу сбежать от самого себя. Единственно, на что я был способен – покончить с собой, бросившись в море. Я возгордился, бросив свое „нет“ Тоёхико Савада, но ведь я сделал это только потому, что чуть-чуть приблизился к себе, каким я был прежде. Я был сломлен и подавлен. Не оттого ли, что мне стало абсолютно ясно: где-то очень далеко, в бездонной яме, я потерял себя? Сказав „нет“ Тоёхико Савада, я вырвал из себя ложь, но сколько еще этой лжи осталось во мне – не сосчитать. Да, я действительно не тот, каким был прежде».
– Слушай, ты должен разыскать ее. Иначе ты просто пропадешь, – сказал я. Фактически я это говорил себе: «Ты должен найти себя, прежнего, иначе ты пропадешь. И ты должен стать добрее».
– Но до этого я должен вернуть свою честь. Но до этого я должен найти себя, каким я был прежде. А пока мне нечего регистрироваться для поездки в Северную Корею. Если я уеду туда, она покончит с собой. Какое это несчастье, – сказал Кан, всхлипывая. – Но это правда, что я потерял себя прежнего, я должен найти себя.
– То же я мог бы сказать о себе.
Кан Мён Чхи посмотрел на меня полными слез глазами. Море его глаз отражало бедного изможденного утопленника.
– Да, действительно. Куда девалось твое чувство собственного достоинства? У тебя выбили почву из-под ног. И ты похудел, ужасно похудел. Я видел тебя в той передаче, ты был таким упитанным.
– Чтобы человеку, совершившему преступление, стать прежним, нужно искупить свою вину. Таким искуплением может быть покаяние, правда? – сказал я, испытывая облегчение от своих слов.
– Преступник в душе является самим собой, именно совершая преступление, и даже когда его казнят, он все равно умирает как преступник. Здесь не может быть середины. Я очень хорошо знаю, что такое преступление, – сказал Кан тоже с облегчением.
– Но все же?
– Но все же? – удивленно повторил Кан.
Я опомнился. И сразу испугался своего порыва, чуть было не признался Кану, что я убийца.
– Поплыли? Мы становимся сентиментальными.
– Да, поплыли, – сказал Кан, освобождаясь от приступа чувствительности. – Можно без плавок?
– Интересно, она здесь или в Токио? Или в Осаке? Или, может быть, уехала куда-нибудь далеко?
– Сейчас лето, легко устроиться работать на любой пляж. Я все-таки надеюсь, что дурным делом она не занялась.
Мы все плыли и плыли вдаль, как люди, не собирающиеся возвращаться на берег. Солнце стояло у нас над головами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я