Оригинальные цвета, достойный сайт 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Моя музыка – музыка протеста. Моя музыка – музыка насилия»! Жена Кана – японка. Гибель дочери вызвала у нее нервное потрясение, и сейчас она в психиатрической больнице. Она панически боится, боится настолько, что у нее это превратилось в манию, что Кан захочет вернуться в Корею, отправка туда должна вот-вот начаться. «Асако погибла, и ты, конечно, поедешь туда. Но я не допущу этого». В письме правительству Северной Кореи она описала преступления Кана во время корейской войны и всегда носит это письмо с собой. И теперь Кан сможет участвовать в строительстве новой Кореи, только если жена откажется от своей мысли или если он ее убьет. «Я ее убью. Для меня вопрос только в том – жестоко это или не жестоко. Я был на войне и понял, что на свете не существует ни справедливости, ни зла, добро и зло – одно и то же. Но человек не должен совершать жестокости по отношению к другому. Я встал на пути экспресса потому, что он убил Асако, совершил жестокость». Кан всхлипнул.
Увидев у меня в номере наркотик и шприц, Кан Мён Чхи выбросил все это в окно. Я не жалел. Я и сам чувствовал, что энергия ненависти заменит мне наркотик. И я подумал, что если у меня хватило мужества преодолеть начальный синдром запрета, то можно не тревожиться. Это стоицизм, которым должны заплатить люди, готовящие себя к возмездию. Я вспоминаю последние слова Кан Мён Чхи перед тем, как он вышел из номера:
– Ради отмщения ты имеешь право пойти на все!
Кан ушел под утро. Я высунулся из окна и увидел, как далеко внизу, на мостовой, Кан Мён Чхи аккуратно подбирает осколки шприца. Видимо, он опасался, чтобы какой-нибудь ребенок не поранил себе ногу. Чуть не со слезами на глазах я смотрел, как человек, преградивший путь экспрессу, стоит, нагнувшись, в тумане и собирает осколки. «Я пошлю ему мой рисунок», – решил я и лег в постель. Кан ушел, и в комнате точно изменилось время года. Страстная пылкость Кана, его резкий голос, его полное жизни тело – все исчезло. Я не мог не признать, что Кан превратился в совсем другого человека. И я, и Кан покинули деревню, чтобы сражаться. Мы далеко ушли от того злосчастного дня. Я заснул.
Я видел сон. Мне снилась золотая женщина. Она лежала со мной в постели и старалась расшевелить меня, но я был бессилен. Она смеялась надо мной. Я смотрел на обнаженную женщину, и она мне казалась комичной – это смягчало чувство страха. Я рассказывал ей о постыдной пытке, из-за которой я стал импотентом. Золотая женщина плакала. А я провалился в еще более глубокий сон…
Я проснулся поздно. И со странным чувством вспомнил свой сон о золотой женщине. Мои признания отодвинули куда-то далеко-далеко испытанный мной позор. Я видел себя молодым офицером, разрабатывающим план атаки. Я сделаю все, чтобы они получили по заслугам, думал я. Я стану на любых условиях сотрудничать с Тоёхико Савада. Я не постыжусь дать необходимые показания о пережитом позоре. Я отомщу не только им, но и тем, кто им сочувствует, всему университету, всем, всем. Я поведу подрывную работу, которую бессильны были осуществить сотни правых организаций. Я подрублю их под корень. Объект моей ненависти рос и ширился. Монизм моей ненависти сделал мой мир предельно простым. Я стал другим человеком.
Мы с Икуко Савада вернулись в Токио.
Глава 5
– «Здесь проходит линия фронта». – Утопая, точно в море, в мягком кресле, Икуко, насмешливо взглянув на меня и Тоёхико Савада, с комичной серьезностью прочла заглавие книги английского писателя.
– Линия фронта? – с раздражением сказал политик, вскочив с тахты и забегав из угла в угол по номеру, устланному дорогим ковром. – Нет, здесь не линия фронта, а камера судьи, где должна восторжествовать справедливость. Линия фронта?! Даже если известно, что ты победишь, в бою охватывает страх. Это неизбежно. А вот камера судьи рождена гневом и чувством превосходства перед преступником, то есть именно тем, что испытываем мы.
Из большого окна многоэтажного отеля я смотрел на центр вечернего зимнего Токио. Это освобождало меня от горьких глаз Икуко. Слова Тоёхико Савада напомнили мне собачий вой на крутой дорожке, ведущей к университетской клинике. Я смотрел вниз на токийские улицы из окна обогреваемого кондиционером уютного номера на последнем этаже огромного отеля, а мне казалось, что где-то там, подо мной, лает множество собак и их лай водоворотом взмывает в темное бескрайнее небо. И вместе с ним в номер влетает тревога. Мне хотелось пинком выбросить ее вон. Но чувство странного одиночества мешало это сделать.
– Судья, по-моему, один ты, отец. Он же выглядит просто напуганным, – Икуко показала в мою сторону, – ни о каком чувстве превосходства и речи нет. Посмотри, как он подавлен, он совсем пал духом. Этот несчастный, подозреваемый в шпионаже…
Я решил игнорировать слова Икуко Савада и продолжал стоять к ней спиной.
– Он, разумеется, не судья. Он обвинитель! – сказал Тоёхико Савада голосом человека, выступающего с трибуны. Этот политик старался держаться величественно даже со своей собственной дочерью. – Он будет обвинять, я – судить. Не прошло и двух месяцев, а у нас уже общий фронт. Чего же ему бояться?
Дверь приоткрылась, и в щель чуть втиснулось плечо скользкого, как угорь, секретаря.
– Время начинать пресс-конференцию. Представлено пять газет, десять радио– и телевизионных компаний и несколько еженедельников, – доложил он. За его спиной на мгновение возник и начал разрастаться гул голосов и грохот передвигаемой по полу аппаратуры.
– Начнем через пять минут, – сказал Тоёхико Савада по-прежнему с недовольным видом и поглядел на часы.
Дверь закрылась, и снова стало тихо. Нас обволакивало, навевая сон, тихое гудение кондиционера. Я казался себе яйцом в инкубаторе. Тоёхико Савада, раздувая ноздри и с силой втягивая искусственно прогретый и влажный воздух, беспрерывно поглядывал на часы. Политик сам, без всякой причины, отложил начало пресс-конференции на пять минут, а они текли невыносимо медленно. Он любил такими мелкими и бессмысленными поступками показывать свою власть над людьми – такова была его политика. Его сердце было подобно пустыне, только выжгло его не солнце, а распаленное себялюбие, высокомерие и самомнение, и тонкая струйка воды, которую этот мрачный политик благодаря странной причуде по каплям вливал в рот истомившегося путника, лишь на миг приносила тому облегчение. Но, когда дело шло о «его политике», он готов был сносить любые неудовольствия. Я открыл это за те два месяца, которые провел с ним после Кобе.
– Отца нисколько не интересует торжество справедливости. Единственное, чего он добивается – запустить на планету прессы ракету скандала. Скандала у «левых».
– Разве скандал не является общим достоянием? Его, мне кажется, не может монополизировать консервативная партия – она смело разделит его с «левыми», – сказал Тоёхико Савада и рассмеялся, довольный своим афоризмом. – Прекрасно, я использую эти слова в статье, обратив их к журналистам.
– Отец, ты не боишься, что тебя замарает грязь скандала? Почему ты с таким самодовольством говоришь? Будь я на месте обвинителя, я бы, не дожидаясь этих пяти минут, благо двери еще закрыты, распрощалась бы с судьей. Через пять минут будет поздно.
Прежде чем ответить дочери, прежде чем я смог ответить его дочери, Тоёхико Савада уставился на меня своими выцветшими глазами.
– Нет, обвинитель не распрощается с судьей, – сказал я.
– Хм.
Икуко Савада недовольно хмыкнула и, взяв с низкого столика портсигар и зажигалку отца, закурила и, щуря глаза от дыма, прилегла на тахту. Кольца дыма поплыли по гранатовому шелку штор и такой же гранатовой обивке мебели.
Мы с Тоёхико Савада молча смотрели на курящую девушку. Иногда мы с ним, как сообщники или, если привнести в наши отношения нюанс чувств, как супруги, совершали одни и те же поступки в одно и то же время. Но в тот момент, перед первой атакой, движения, возникшие в моем и Тоёхико Савада душевном мире, были, видимо, совсем не одинаковы. Потому что Тоёхико смотрел на дочь, а я – на возлюбленную.
Икуко Савада уже окончательно выбралась из той пропасти, в которую чуть было не упала из-за этого аборта. Ее тело, некогда чистое, девичье, стало чувственно животным. Теперь, когда мы шли с ней по улице, любопытные взгляды молодых людей были неотрывно прикованы к ней. Раньше такого не бывало. Я не знал о том, что пришлись ей перенести, но ее насмешливость, простодушие, ничем не прикрытая откровенность, беспричинная слезливость – все это, я думаю, было вызвано тем, что над ней до сих пор еще висела тень воспоминаний об унизительной операции. Точно шар, мчащийся со все возрастающей скоростью по наклонной плоскости, я за эти два месяца вкатился в ее жизнь, не испытывая к Икуко Савада никакого чувства, стал ее возлюбленным.
Глядя на напряженный профиль Икуко Савада, курившей лежа, с закрытыми глазами, я вспоминал одну ночь, как не мог тогда заснуть, нюхая пальцы, сохранившие запах Икуко Савада и думая о своей жалкой любви; как мучился от страха, что она заметила мое бессилие. Я понял, что своими грубыми пальцами разрушил надежду Икуко Савада избавиться от пережитого ужаса.
«Вот-вот, ты вспоминаешь все, вплоть до запаха пальцев, но это ведь просто уловка, – говорил я себе. – Ты боишься встречи с журналистами, толпящимися там, за дверью. Вспомни нашу близость. Скабрезные мысли помогут тебе освободиться от страха перед ними, спрятаться в ее плоти. Настоящий влюбленный такого никогда не сделает!» Отвращение к себе привело меня в дрожь. Я почувствовал, что не стою Икуко Савада, и испугался, что сейчас она откроет глаза и прочтет мои мысли. В пальцах Икуко сигарета таяла, пепел становился все длиннее, она должна была вот-вот открыть глаза.
– Пять минут прошло, начнем, – сказал Тоёхико Савада.
Дверь перед ним широко распахнулась, и он, точно разъяренный бык, наклонив могучую голову и глянув на меня налитыми кровью глазами, широко шагая, вышел к толпившимся в салоне журналистам. Я пошел вслед за ним, оставив в номере окутанную молчанием, безразличием и табачным дымом Икуко Савада. Кто-то за моей спиной резко захлопнул дверь. Сверкали яркие софиты, и я вдруг представил себя в пампасах Америки в жаркий летний день. Точно руками оглаживающий лицо горячий ветер, раскаленно-сухой воздух драл горло, нес тучи песка, не позволявшие поднять веки. А глаза засевших в густой траве-креслах индейцев-журналистов были лишены доброжелательности, да и простого интереса к человеку – они горели одним лишь любопытством. Беспрерывное щелканье затворов фотоаппаратов, точно журчание сыплющегося песка, заволокло барабанные перепонки. «Да, в этих пампасах журналистики мне будет жарко», – подумал я.
Тоёхико Савада уселся на мягкий диван. По обеим сторонам от него на самом краешке примостились несколько журналистов, приведя в боевую готовность себя и свои микрофоны. Не зная, где мне нужно сесть, я остался стоять, обливаясь потом.
– Брошюру вы, наверно, уже прочли? – начал неожиданно громко низким голосом Тоёхико Савада. – Но сначала мне хотелось бы сделать заявление. Мы можем хоть сейчас привлечь к уголовной ответственности этих хулиганов из «левых» студентов за недозволенные действия. Но мы этого не сделаем. Мы предпочитаем судить их судом прессы. Мы не собираемся предъявлять этим хулиганам обвинение и передавать их в руки полиции. Мы твердо обещаем это и просим вас зафиксировать наши слова. В чем наша цель? Показать, что представляет собой гуманизм «левых». Вытащить на яркое солнце и показать, что внутри политического движения так называемых «левых» студентов, которое на поверхности выглядит совершенно чистым, разлит яд подозрительности, царят недоверие к людям, эгоизм, жестокость, самосуд, алогичность, вандализм и духовная деградация. Мы хотим показать их истинное лицо.
– Вы категорически не будете настаивать на их аресте?
– Нет, категорически. Их арест нам совершенно не нужен.
– А вы не опасаетесь, что они уже уничтожили улики?
– Мы располагаем возможностью показать, как они уничтожают улики, как они избегают ответственности за преступления, как они изворачиваются, как они дают ложные показания.
– Должна ли этим заняться непосредственно парламентская Комиссия по вопросам образования?
– Да, именно Комиссия по вопросам образования и займется этим. Их вызовут в качестве свидетелей, чем непосредственные действия Комиссии и ограничатся. И у «левых» не будет основания обвинять нас в том, что мы прибегаем к насильственным мерам, используя власть. Вы это имеете в виду?
– Да, и еще, что подобным великодушием вы возбудите и потрясете общественное мнение. Вам это не кажется?
– Нам нет необходимости потрясать общественное мнение. Мы хотим воззвать к обычным человеческим чувствам. Для нас это проблема гуманизма. Однако в качестве свидетеля придется выступить прежде всего ректору университета. В общем, мы не дадим вам соскучиться.
– Вы – прямой потомок одного из гэиро, известного своим неприятием науки. Вы и сами люто ненавидите ректора Токийского университета. Мы не сомневаемся, вы устроите шикарное представление.
– Именно в этом и состоит ваша цель?
Тоёхико Савада, чтобы припугнуть корреспондента, впился в него тяжелым взглядом. Вместо ответа он покачал головой и, давая попять, что потерял к корреспонденту интерес, медленно отвернулся. В следующее мгновение Тоёхико Савада смотрел на меня. Я бессмысленно топтался на месте, не зная, что мне делать, пока на помощь не пришел Тоёхико Савада. Он сделал едва заметный жест, и мне вдруг пододвинули стул. Я смутился, но мне ничего не оставалось, как сесть. Все глаза, все объективы киноаппаратов, жужжавших как мухи, сконцентрировались на мне. Они точно заливали меня вязким клеем, и у меня было ощущение, будто я прочно прилип к стулу и малейшее движение сопряжено с преодолением невероятных трудностей. Временами мне казалось, что я сижу обнаженный, выставив всего себя напоказ.
– Этот молодой человек не собирается привлекать к ответственности своих обидчиков, – сказал Тоёхико Савада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я