купить пенал для ванной комнаты в интернет магазине недорого 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я дошел до самого конца очень длинной улицы. Назовем ее авеню. Ибо в конце концов мне пришлось признать, что я неудачник.
Последний год складывался для меня паршиво, а временами и совсем скверно. Положа руку на сердце, могу признаться, что впервые в жизни я обнаружил в себе склонность к самоубийству. Способность к убийству уже давно жила во мне. И эта склонность к самоубийству стала худшим из моих открытий. Убийство хотя бы таит в себе элемент возбуждения. Я вовсе не говорю, что возбуждение это приятно: напряжение, которое растет в твоем теле, подобно болезни, и порой меня переполняло ощущение ненависти, сдавленной в груди, и готового взорваться мозга, и все же есть некое мужество в том, чтобы сдерживать собственную ярость, это трудно, не менее трудно, чем втаскивать стокилограммовый сейф на вершину холма. Возбуждение возникает, как мне кажется, от обладания подобной силой. К тому же убийство сулит и огромное облегчение. Оно всегда содержит в себе сексуальные мотивы.
Но в самоубийстве нет почти ничего сексуального. Это всего лишь пустынная равнина под бледным светом сновидения, и кто-то окликает тебя тихим голосом на ветру. В иные вечера и ночи я ощущал в себе свинцовую тяжесть беды, мне слышалась тихая камерная музыка, замирающая и пропадающая вовсе. (Убийство – это симфонический оркестр, звучащий в вашем мозгу, а самоубийство – лишь жалкий квартет.) Я дожил почти до сорока четырех, но только теперь понял, почему некоторые из моих друзей и очень многие женщины, которых я, казалось, хорошо знал, признавались, что боятся засыпать в одиночестве.
Последний год я провел, расставаясь с женой. Мы прожили с ней очень интимно и по большей части очень несчастливо восемь лет, и на протяжении последних пяти я безуспешно пытался вывести с ее территории свои войска, полки моих надежд, изнуряющей зависимости, обычного мужского желания и обязательств. То была безнадежная война, и я хотел убраться восвояси, пересчитать потери и поискать любви в какой-нибудь иной стране, но моя Дебора была Великой сучкой, настоящей львицей и в качестве куска сырого мяса не признавала ничего, кроме безоговорочной капитуляции. Ибо когда добыча ускользает, Великой сучке приходится пересчитывать и собственные потери. В идеале она испытывает потребность уничтожить любого самца, достаточно смелого, чтобы познать ее. Если ему удастся спастись, Великая сучка выпадает из роли (как выразились бы психоаналитики, все эти несостоявшиеся театральные режиссеры) и ей просто необходимо разорвать любовника на куски или распять его на мачте. И Дебора запустила в меня свои когти, она загарпунила меня восемь лет назад, и от тех когтей рождались все новые и новые. Живя с ней, я испытывал склонность к убийству; пытаясь расстаться – к самоубийству. Сразу же начиналась некая психическая бомбардировка, разрушавшая мою волю к жизни, я открывал в себе новую частицу таинственного любовного атома – желание выпрыгнуть из окна. Я стоял на балконе на одиннадцатом этаже, беседуя с приятелем, к которому пришел на вечеринку с коктейлями, мы смотрели вниз, мы не говорили о Дебора – а о чем еще мы не говорили на протяжении этого долгого года? – и я гадал, как уже не раз случалось со мной, о чем думает мой старый приятель, с таким смаком со мной выпивающий, этот привлекательный сорокашестилетний жеребец, сохраняющий стройность благодаря игре в сквош в нью-йоркском клубе и с искоркой в глазах, не угасающей благодаря очередным успехам в торговле недвижимостью (и, конечно, женщинам, с которыми он порой обедал – он это любил), я гадал, был ли его интерес ко мне столь же искренен, как тембр его голоса, такого завораживающе искреннего, – или же он вставляет моей благословенной Деборе разиков пять в год, пять раз в год на протяжении всех этих восьми лет, сорок достославных случек, отзывающихся бессознательным ужасом у меня в позвоночнике (нечто столь жаркое, что им едва удается сдержать себя и ограничиться пятью разами в год, – только деликатность, только сознание того, что занимайся он этим почаще, и разразится скандал, грянет буря), так вот я стоял рядом с ним, не зная, допущен ли старый приятель к карнальным наслаждениям или же он истинный друг, или и то и другое сразу, – в конце концов, имелась же парочка чужих жен, с которыми я проделывал тот же номер и с той же частотой, – и сладка же была награда: полапать дамочку, истязающую и ненавидящую собственного супруга и преисполненную нежности к случайному мужику, огулявшему ее под кустом, – и мне было памятно то искреннее сочувствие, которое пронизывало меня, когда я потом беседовал с их мужьями. Так что все было возможно – или этот молодчик, стоявший рядом со мной, испытывал явную и грустную симпатию к старому другу, которому не повезло в браке, или он сам был одной из причин этого невезенья, или он действительно был и тем и другим сразу, точно так же, как случалось выступать в подобной роли и мне самому, и, столкнувшись с недвусмысленной загадочностью всего этого, с вечной загадкой, что правда, а что нет в отношении интересующей тебя женщины, я чувствовал, что пропадаю. Со стыдом признаюсь, что за все восемь лет мне стали известны лишь пять измен Деборы, в которых она мне покаялась; собственно, даже не покаялась, а известила о каждой, о каждом слове, каждом движении, каждом шаге вниз по лестнице нашего брака: а кроме того, в тумане неопределенности пребывало от двухсот любовников до полного их отсутствия, потому что Дебора была великой мастерицей в диалектическом искусстве неопределенностей, где ложь влекла за собой истину, а истина порождала призрачную ложь: «Ты с ума сошел! – восклицала она, когда мои подозрения направлялись на какого-нибудь джентльмена или юнца. – Он совсем еще мальчик», или «Разве ты не видишь, что он мне просто отвратителен», – говорила она с безупречным лондонским произношением, пять лет католического воспитания в Англии изрядно повлияли на речь американской аристократки. И теперь, снова столкнувшись лицом к лицу с неопределенностью, подобно ученому, специализирующемуся в науке любви, приборы которого или жутко неточны, или чудовищно точны, я оказался вдвоем со старым приятелем и почувствовал вдруг приступ тошноты – все эти джины с тоником, паштеты, соусы и последние шесть глотков бурбона вырвались наружу и низверглись с балкона огнедышащим водопадом, буйным стадом, грохочущим отравленными копытами любви.
– О, Господи, – сказал приятель, мгновенно протрезвев.
– Черт с ним, – проворчал я.
– О, Господи, – повторил он, – шлепнулось на второй этаж.
Мы оба, разумеется, ожидали, что все свалится на голову привратнику, а вместо этого теперь следовало ожидать разъяренных жильцов снизу. Подумав о предстоящих хлопотах, я чуть не расхохотался – ну, как, например, пригласить сюда мойщиков?
– Полагаю, надо поставить их в известность, – сказал мой приятель.
– Предоставь дождю смыть то, что отказывается благословить луна, – произнес я тоном, ненавистным мне самому, с налетом коннектикутского благородства в голосе, который появился у меня после долгого проживания с Деборой и ее якобы английскими песенками и в результате слишком многих лекций, прочитанных на протяжении долгих бесполезных часов. – Собственно говоря, дружище, иди-ка ты отсюда. Мне хочется побыть одному.
Итак, я стоял на балконе и смотрел на луну. Она была круглой и висела очень низко. И тут все это случилось. Луна заговорила со мной. Я вовсе не хочу сказать, будто услышал голоса или что мы с Селеной вступили в воображаемую беседу, нет, на самом деле все было куда хуже. Какое-то мягкое, хотя и не столь уж невинное излучение вдруг вырвалось из лунных пещер смерти и, с быстротой молнии промчавшись по ночному небу, проникло в меня. И я вдруг понял луну. Хотите верьте, хотите нет. Единственный подлинный путь истины – это путь из глубин одного существа в сердце другого, а я в это мгновенье был огромным разверстым рвом, я стоял в одиночестве на балконе, глядя вниз на Саттон Плейс, духи съеденного и выпитого мною уже вырвались из желудка и кишечника, оставив меня без всякой защиты, в изоляции из свинца, асбеста и ваты, покрывающей мое «я», образовались трещины и прорехи, и я ощущал собственное бытие, более того, я чувствовал, как излучение проникает в меня, проплывая легкими облаками над разрушенными утесами моего «я», а заросли моих нервных окончаний уже очнулись, одурманенные собственным запахом, смердя, словно гнилой мертвый зуб. Полупьяный, полубольной, наполовину на балконе, наполовину уже нет – ибо я перекинул ногу через перила, словно мне было легче дышать, прицелившись пальцем ноги в луну, – я взглянул в собственное бытие, в заросли мягких прогнивших нервов, и прислушался. Вернее, я всмотрелся в мерцание смерти и надвигающегося безумия, поглядел на свою платиновую даму в ее серебристом сиянии, а она приникла к моим ушам и пропела: «Ступай ко мне, – манила она. – Иди ко мне! Иди», – и я почувствовал, как моя нога перебрасывается через перила, и вот я уже стою за барьером, и только пальцы, всего восемь пальцев, ибо два больших встали торчком и указывали, точно рога, на луну, только восемь пальцев удерживают меня от падения. Но все было и того хуже. Потому что я знал, что не упаду, а полечу. Я знал, что мое тело шлепнется наземь, ну и черт с ним, с этим мешком тряпья, костей и прочего, а сам я поднимусь, то есть та часть моего «я», которая мыслила, говорила и бросала мимолетные взоры на ландшафты своего бытия, восстанет, воспарит и преодолеет многие мили тьмы, отделяющие меня от луны, и я воссоединюсь с легионами былых времен и разделю с ними их могущество. «Иди, – сказала луна. – Прямо сейчас. Ах, как хорошо полететь!» И я отпустил одной рукой перила. Левой. Инстинкт подсказывал мне умереть.
Что за инстинкт и откуда он взялся? Моя правая рука напряглась в захвате, я рванулся и прижался к перилам, почти впечатавшись в них грудью и повернувшись спиной к улице и к небесам. Сейчас я смог бы увидеть свою даму лишь сильно выкрутив шею.
– Прыгай, – снова сказала луна, но мгновенье уже миновало.
Теперь, стоило мне отпустить перила, и я просто упал бы вниз. Никакой полет бы не состоялся.
– Тебе рано умирать, – проговорила бодрствующая часть моего мозга. – Ты еще не закончил свою работу.
– Да, – сказала луна, – ты не закончил свою работу, но ты прожил свою жизнь, и теперь она мертва и ты мертв в ней.
– Ну, не так уж и мертв, – прокричал я самому себе, шагнул обратно через перила и рухнул в кресло.
Я чувствовал себя совершенно разбитым, таким разбитым, как никогда прежде, уверяю вас. Даже в глубочайшей лихорадке или продираясь сквозь позывы мерзкой тошноты, душа может подсказать тебе: «Погляди, трусишка, что вытворяет с нами проклятая болезнь», и, услыхав ее голос, ты задрожишь и затрясешься от ужаса, и все это не более чем обычный кошмар. Но болезнь, съежившаяся сейчас в кресле, была сродни умиранию. Я чувствовал, как все доброе, что было во мне, оставляет меня, покидает, быть может, навеки, поднимаясь туда, к луне, – мой ум, отвага, мои намерения и надежды, – и в мешке моего тела не остается ничего, кроме болезни и дерьма. А луна все глядела на меня, но сияние ее было уже зловещим. Не знаю, поймете ли вы меня, если я скажу: в тот миг я почувствовал, что во мне зародилась эта болезнь и что, если мне суждено умереть лет через двадцать или через сорок от разрастающейся опухоли, результата восстания клеток моего тела, то началось все это тогда на балконе, когда мои клетки совершили первый гибельный скачок. Никогда я еще не ощущал себя столь разбитым – проникновение луны было всеобъемлющим. Чудовищное удушение собственных возможностей – словно я разочаровал свою даму и теперь был вынужден глотать холодных червей ее неудовольствия. Во мне, казалось, не осталось уже ни капли благородства.
Я встал с кресла и вернулся в гостиную, которая напомнила мне подводную часть бассейна. Пар окутывал меня, свет виделся ультрафиолетовым. Я был, верно, не совсем в себе, потому что все источники света расплывались передо мной, каждая лампочка казалась отдельной персоной, и я, помнится, подумал: ну, конечно, именно таким все и виделось в конце его дней Ван Гогу.
– Ты неважно выглядишь, – сказал хозяин.
– Ничего, приятель, чувствую я себя куда хуже, чем выгляжу. Плесни-ка мне капельку крови.
Вкус бурбона был похож на вкус растительного масла, стелющийся дымок обволакивал мое нутро. Я ощущал сияние луны, мерцающей в окне, и страх вернулся ко мне, как окрик полицейского.
– Славная ночка для племени, – сказал я.
– Какого племени? – спросил хозяин. Было ясно, что он жаждет поскорее избавиться от меня.
– Для человеческого племени. Ха-ха-ха!
– Послушай, Стив…
– Ухожу.
Я протянул ему бокал, словно вручая лучезарное яблоко, и вышел, прикрыв дверь так осторожно, что замок не защелкнулся. Я обернулся, чтобы захлопнуть ее, и вдруг почувствовал некую силу, навалившуюся на меня, физически столь же ощутимую, как магнитное поле. «Уходи отсюда», – произнес голос в моем мозгу. Лифт не включился. Я нажимал и нажимал кнопку, а из шахты не доносилось ни звука. Я весь взмок. «Если ты не уберешься отсюда за тридцать секунд, – сказал тот же голос, – твоя болезнь совершит еще один скачок в своем развитии. Метастазы сотканы из таких вот мгновений». И я стал спускаться по лестнице. Мне предстояло пройти десять этажей, по два лестничных марша на каждом, двадцать маршей бетонных ступеней, бетонных зеленых стен, кроваво-железных трубчатых перил, и я летел вниз, преследуемый страхом, я потерял ощущение того, что живу и пребываю на земле, это больше походило на то, что я умер, сам того не заметив, может, так оно и бывает в первый час смерти, когда умираешь в собственной постели, – вы бредете через бесконечно повторяющиеся помещения, полагая, будто вы еще живы.
Дверь в парадную была заперта. Ну, конечно. Я забарабанил по ней кулаками и колотил до изнеможения – у меня уже почти не осталось сомнений в том, что я умер, – потом снял с ноги башмак и забарабанил им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я