https://wodolei.ru/catalog/vanni/roca-haiti-170x80-25059-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А потом кто-нибудь будет есть консервы, закусывать ими водку. И никто не вспомнит о том, как сейнеры вели через Арктику моряки-перегонщики и один из них умер в Беринговом море на подходе к Петропавловску. А сын умершего погиб на Балтике совсем молодым. Молодым умирать страшнее… А дизель все сбавляет обороты…
Вольнов крикнул мотористу:
– Помогай!
Он хотел завернуть механика в кошму. Он знал, что тело скоро совсем окоченеет, и тогда его будет не выправить.
Моторист был молод и боялся покойника.
Сейнер раскачивался неровными, неожиданными кренами, а механик был очень грузен. Вольнов не мог справиться один, а звать кого-нибудь еще он не хотел. Ему чудилось, что Григорий Арсеньевич не хочет сейчас многих людей вокруг себя.
Они закатали тело в кошму, и Вольнов обвязал его кабелем от переносной лампы. Концы кабеля он закрепил в стальных рамах на борту. Не было никакого смысла вытаскивать механика наверх: куда его положишь? Да и шторм все крепчал. Попробуй вытащи мертвое тело по узкому трапу на сорокаградусных резких кренах…
Вольнов поднялся в рубку и приказал старпому послать в машину подвахтенного моториста, а сам сделал запись в вахтенном журнале, точно указал время, координаты. Но так и не смог сформулировать причин. Потом запустил рацию, чтобы доложить флагману перегона. И пока грелись лампы передатчика, достал папиросу и закурил, в который раз поймав себя на том, что опять сует спичку под дно спичечного коробка. Вчерашние заботы. Они остаются с нами и сегодня, если мы разрешаем себе привыкать к чему-либо. Только к смерти, наверное, нельзя привыкнуть. Рядом с ней все кажется чепухой и мелочью.
Вольнов попросил вызвать к рации непосредственно флагманского капитана. Флаградист заартачился и потребовал объяснения причин: «Сотый на мостике, что от него надо?…»
– Теряю ход, двигатель сбавляет обороты! – доложил Вольнов сквозь зубы.
– «Тридцать девятый» тоже сбавляет обороты…
– У меня случай смерти на судне…
Тогда к рации вызвали флагманского капитана.
Вольнов доложил о смерти механика и о том, что дизель теряет обороты, а на ста шестидесяти они отстают и мешают движению следующих сзади судов.
Флагман приказал выходить из кильватера и по возможности держаться носом на волну и на ветер.
– Ты крепкий капитан, Вольнов, – орал флагман. – Ты должен справиться. Осталось продержаться часов двенадцать. Но прогноз – дальнейшее усиление ветра… И ты должен знать об этом… Сейчас я запрошу капитанов буксиров. Кто-нибудь останется с тобой и будет держаться под ветром. Он возьмет за ноздрю, если совсем потеряешь ход, или снимет людей в крайнем случае… Как сейчас люди?
– Нормально. Можно закрывать связь?
– Да. Мне нечего больше сказать тебе. Вольнов все не снимал наушники. Он забыл
про них. Наверное, он никогда не отдавал себе отчета в том, как привязался к толстому старику, у которого всегда расстегивалась пуговица на поясе. Григорий Арсеньевич нарушил его план спокойной жизни в Питере и напомнил о многом тяжелом в прошлом, о том времени, когда в морях зажигались зеленые огни предупредительных буев над затонувшими в войну судами. А если бы он не встретил старика, никогда не было бы и встречи с Агнией.
В наушниках переругивались капитаны буксиров. Это были буксиры финской постройки, их было пять штук в караване. Капитаны буксиров отказывались оставаться в океане с «Двадцать третьим». Они все равно ничем не смогут ему помочь. У них вода накатом идет через кормы, никто не сможет подать и закрепить буксирный трос, людей только потерять можно – смоет…
Вольнов выключил рацию.
Он вспомнил, как последний раз встретился с механиком в Ленинграде. Пришел домой и увидел старика, сидящего на краешке стула возле стола. Они обнялись, и старик сказал: «Глеб, ты мне можешь помочь, только ты один… Я последние полгода на отстойных судах работаю… А мне бы в море еще разок сходить. У тебя в агентстве по перегону судов знакомых полно… Устроишь? – Здесь он встал и торжественно заявил: – Понимаешь, Глеб Иванович, я ведь честный человек… Я честный старый человек, Глеб. И сейчас должен сказать всю правду: я уже не очень хороший работник… И руки, и здоровье, и память… Но я буду очень стараться, чтобы не подвести тебя. И я еще могу кое-чему и научить ребят. Знаешь, лучше всех учит тот, кто сам учился самоучкой…»
Мимо один за другим проходили суда. Караван пропадал за мутным от водяной пыли штормовым горизонтом, проваливался за круглый бок земли.
И только один сейнер оставался рядом, под ветром. Он раскачивался так, что временами видно было его красное, засуриченное брюхо. Это был «Седьмой». Все на нем было задраено, и ничего живого нельзя было увидеть на палубе. Только флаг «рцы» у реи: Яков Левин о чем-то хотел поговорить.
У штурвала стоял Корпускул. Он больше не блевал, он хорошо держал судно вразрез волне. Штормовой, холодный и свежий ветер прочистил ему мозги. Корпускулу не было жаль механика. Наверное, ему мешала жалеть радость. Он чувствовал сейчас себя победителем всего на свете, этот бледнолицый и тонкошеий паренек. Он уже не помнил, как капитан волок его по трапу в рубку к штурвалу.
На мачте «Седьмого» замигал огонек: точка, тире, точка… точка, тире, точка…
«Седьмой» продолжал вызывать на связь.
И опять шумы и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш дальних джазов.
– Я «Седьмой», как слышите меня? Почему не отвечаете? Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять… пять, четыре, три, два, один… Прием…
– Я на связи, «Седьмой»… Я слышу тебя, Левин…
– Плохо вас слышу… Плохо… Дайте настройку…
– «Седьмой», «Седьмой», вас понял… Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять… Прием.
– Хорошо. Хорошо слышу вас… Что, у тебя умер старик, Глеб?
– Да, Яков.
– Что с дизелем?
– Черт его знает что… Сбавляет обороты.
– Осталось часов пятнадцать, если пойдем таким ходом…
– Как у тебя с буксирным устройством? Если что, я подам проводник на спасательном круге. Держись все время под ветром.
– Только бы не крепчал больше ветер.
– Арсеньич предупреждал меня в Провидении о дизеле, но флагмех дал добро на выход.
– Дойдем. Дойдем, Глеб. И все будет хорошо. Когда рядом случается смерть, вдруг меняются все масштабы.
– Да… Он даже не успел ничего сказать.
– Флагман предлагает желающим оставаться на Камчатке. Гниет икра на рыбокомбинатах побережья. Надо ее срочно вывозить. Слышал об этом?
– Нет.
– Ты только не раскисай, Вольнов. И не суй спички в коробок. Я про обгорелые говорю.
– Это Агния тебе говорила про спички?
– Да. Она, наверное, это говорит всем.
– Я получил от нее письмо в Провидении. Мне больше незачем торопиться в Архангельск, Яков.
– Все очень глупо получается. Все несолидно. Как у мальчишек.
– Рано или поздно она позовет меня. И я поеду. Тебе неприятно слышать это.
– Мы подадим тебе манильский трос, если дизель накроется совсем.
– Хорошо. А мы отклепаем пока якорь от цепи. Хорошо, что у нас якоря не в клюзах, а на палубе.
– Мы похороним старика так, чтобы от могилы было море видать. И будем приходить к нему водку пить.
– Он совсем не пил последнее время. И всегда острил: «Я могу теперь только наклейки на бутылках прочитывать…»
– Он любил острить, твой толстяк.
– Последнее время он только и думал о дизеле. Уже совсем не верил себе и все время чего-то боялся… Ну что ж, до связи!
– До связи!
– 12 -
В Ленинграде была поздняя осень, шли дожди, ветер с Финского залива поднимал воду в Неве, в каналах.
Мария Федоровна простудилась немножко, грипповала. Но все равно выходила на улицу и читала газеты на стенках домов. Газеты на улице казались ей более интересными.
Она тосковала по сыну. Он все не возвращался, ее Глеб. И мать уже иногда сердилась на Николу Морского.
В конце октября она получила от сына письмо. Глеб писал, что перегон прошел нормально, они еще раз решили задачку из учебника четвертого класса и чин чином прибыли из пункта А в пункт Б. Он задержится на Камчатке. Здесь может пропасть много кетовой икры, и ее нужно срочно вывезти. И они будут этим заниматься. Он доволен своей судьбой. И особенно тем, что не стал философом. Сегодняшний век требует в первую очередь поступков. Только через них можно познать мир.
Мария Федоровна заплакала. Она обижалась на сына. Она так ждала, что он вернется и будет жить с ней рядом два года… И разве не могли вывезти икру без него?
1959-1960 гг.

КТО СМОТРИТ НА ОБЛАКА

Главы из книги
ТАМАРА
– 1 -
Тамара Яременко, пятнадцати лет, полурусская-полуукраинка, родившаяся в Киеве и потерявшая мать во время бомбардировки Нежина, добралась до Ленинграда к тетке по отцу.
Тамара была девочка высокого роста и выглядела старше своих лет. Тетку Анну Николаевну она никогда раньше не видела, и отношения у них сложились тяжелые. Анна Николаевна хотела спасти от гибели десятилетнюю дочь Катю, ради нее шла на любые жертвы, а Тамара, свалившаяся на голову в самое страшное время, вынуждала к заботам о себе.
Но Тамаре некуда было ехать. Да и Ленинград был окружен.
По мере того как голод увеличивался, морозы усиливались, безнадежность в душе Тамары росла. И, как это ни странно, главной успокаивающей мыслью была у Тамары мысль о том, что ей не надо ходить в школу и что она может забыть о своем высоком росте, из-за чего мальчишки раньше смеялись над ней. Она понимала, что слабеет и что может умереть скоро, но не пугалась этого, потому что не успела повзрослеть от несчастий. И когда во время воздушных тревог она читала Кате «Хижину дяди Тома», то плакала с ней вместе.
Тамара не поднималась в мыслях до судеб страны, своего народа, хотя давно привыкла говорить не «честное пионерское», а «честное комсомольское». Она как бы замерла, ожидая возвращения той жизни, которой она жила недавно в зеленом городе Киеве, над Днепром, среди тихого стрекота стручков акаций, с мамой и отцом.
Ранним утром четвертого января сорок второго года Тамара стояла в очереди к булочной на площади Труда.
«Небо уже фиолетовое, – думала она. – Скоро откроют дверь. Добавок, если он будет маленький, я съем. Прижму его языком к зубам и буду держать. Из него пойдет сок. В нем много сока, особенно в корке, хотя она и твердая. А о морозе лучше не думать. Если долго что-нибудь терпеть, уже ничего и не замечаешь. В таком небе мороз еще больше, чем на земле, и летчикам, наверное, еще хуже, чем нам. Если сейчас не откроют дверь, я закричу. Я совсем, совсем уже не могу. Почему, когда людям плохо, морозы совсем фиолетовые? Если есть Бог, он злой. Моему животу еще никогда не было так холодно. Господи, прости меня, пускай дверь откроют. И пусть они свешают хлеб с добавком, потому что я никогда не отковырну кусочек от целой пайки… А у старушки уже не идет пар изо рта. Зря она села на тумбу. Если я не пошевелюсь, то тоже умру. Ничего, ничего, откроют же они дверь когда-нибудь. Они нас обвешивают, крошки падают сквозь деревянную решетку, и под прилавком к вечеру набирается целая гора крошек: и продавщицы их едят, они обязательно их воруют. Но все их боятся, потому что они могут обвесить еще больше. Мороз такой синий-синий. Нет, нельзя плакать. Я приду домой, лягу, укроюсь с головой и тогда буду плакать. Сколько я не съела завтраков на переменках в школе, сколько не съела винегрета! Когда булка подсыхала и масло на ней желтело, я выбрасывала завтрак… Вот. Они открывают дверь. Куда лезет этот ремесленник? Ага, его отпихнули. Так ему и надо. Дяденьку запустили. И тетеньку из проходного двора. Меня – в следующий раз. А бабушка замерзла. И бидон на снегу стоит. И кто-нибудь вытащит у нее карточки, потому что нет ни патрулей, ни милиционера…»
Тамара стояла теперь возле самой булочной. Стекло в двери было выбито и заколочено досками. На шляпке каждого гвоздя нарос иней. Из булочной слышался глухой топот от переминания многих ног по простывшему полу. Слева от дверей стоял ремесленник – мальчишка лет пятнадцати, в рваном форменном ватнике, с замотанной полотенцем шеей, в натянутой на уши кепке. Он прислонился к стене, глаза его полузакрылись, как у спящей птицы, синее лицо не выражало ничего. Он несколько раз совался к дверям, но его отталкивали. И он стоял возле стены, не понимая, что надо занять очередь в конце, потому что приходят все новые люди и они не пустят его впереди себя, хотя он пришел раньше их.
Город медленно выползал из тьмы, но не просыпался, потому что и не спал. Город и днем и ночью хранил в себе оцепенелость. Простор площади волнился сугробами. Между сугробами извивалась очередь в булочную. С крыш курилась снежная пыль. И все это было беззвучно. Как будто город стоял на дне мертвого моря. Густо заиндевелые деревья, разрушенные здания, мосты, набережные, очередь в булочную – все это было затоплено студеным морем.
Ремесленник открыл глаза и сказал шепотом:
– Граждане, я вчера здесь, в булочной, карточки потерял, пустите, граждане, не вру, граждане, помираю.
Никто ему не ответил.
«Если карточки потерял, зачем тебе в булочную, – думала Тамара. – Нет, ты не двигайся, ничего у тебя не выйдет. Я тебе не верю. А может быть, я тебе верю, но лучше мне тебе не верить. Это так страшно – потерять карточки. Лучше пускай бомба упадет прямо в кровать. Только немцы мало бомбят зимой. И лучше бы наши не стреляли из зениток. Как только наши начинают стрельбу, так они и бросают бомбы».
Дверь отворилась, и кто-то сказал: – Следующие двадцать.
В булочной пар от дыхания витал над огоньками коптилок. Коптилки горели возле продавщиц. За спинами продавщиц на полках лежали буханки. Длинные ножи, одним концом прикрепленные к прилавку, поднимались над очередной буханкой, опускались на нее, зажимали и медленно проходили насквозь. И края разреза лоснились от нажима ножа. А вокруг было, как в храме, приглушенно. И все смотрели на хлеб, на нож, на весы, на руки продавщиц, на крошки, на кучки карточных талонов и на ножницы, которые быстрым зигзагом выхватывали из карточек талоны.
Тамара получила хлеб на один день, потому что на завтра не давали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я