Скидки сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Здесь случайные спутники обменивались дружескими словами и некоторое время даже шли рядом. Потом расходились в разные стороны, а возникшая дружба никого ни к чему не обязывала. Да, это был приятный бал, или, вернее, маскарад, потому что люди разных национальностей, в разных одеждах стекались к воротам Вены. Здесь можно было встретить испанца в сомбреро, с мандолиной в руках, и турка в чалме, с ятаганом за поясом, и шотландца в пестрой короткой юбочке, не говоря уже о хорватах, мадьярах, чехах, итальянцах, населяющих Австрию. Повстречались Фридерику и его земляки – мазовецкий еврей в длинном лапсердаке и шляхтич в кунтуше, верхом на гнедой кобыле. Целое семейство цыган, шумя и звеня, пробиралось к городу, неся с собой все свои пожитки, от палаток до гвоздей – предметов походной кузницы.
И все это шло непрерывным потоком, разговаривая на разных наречиях, толкаясь, смеясь и играя на разных инструментах. В одном месте собирается народ – там пляшут фанданго; в другом – девушка в белых чулках, красной юбке и в странном головном уборе, точно в волосы натыкано вокруг много серебряных ложек, отплясывает тарантеллу. Носовой звук мандолины сливается с пением турецкого тари, мадьяры играют на скрипках. А навстречу несется вальс– музыкальный образ самой Вены, и разноязыкая, пестрая толпа принимает это весело, как родственный привет.
Это было то, что видел Шопен, те места, которые показывала ему Леопольдина Благетка: центр города, Пратер, или красивые окрестности, которые также считались достопримечательностью Вены. На улицах, где живет беднота, Фридерик не бывал, да и сама Леопольдина никогда их не посещала. Блестящая артистка, она лишь понаслышке знала, что в городе существуют целые кварталы, где в покривившихся домиках обитают голодные, плохо одетые люди. Но в простоте душевной Леопольдина думала, что и эти бедняки половину своей жизни проводят в песнях и танцах, и если не играют на фортепиано или скрипке, то уж, во всяком случае, пользуются инструментами, более доступными их карману: дудят в дудки, бьют по тамбурину или играют на волынке, прогоняя свою тоску.
Может быть, она и не ошибалась. В этом городе танцы и песни возникали стихийно. В Варшаве, которая считалась и была очень музыкальным городом, нельзя было в течение целого года услыхать столько музыки, сколько здесь, в Вене, за один месяц.
Быть в городе, на улицах которого еще в прошлом году показывался Шуберт, а два года тому назад – Бетховен, проходить ежедневно мимо дома, где Моцарт писал «Волшебную флейту», заходить в трактир «Золотого льва», где, по преданию, Моцарт в последний раз обедал со своим приятелем-недругом Сальери, – для всего этого стоило приехать в Вену, даже не имея собственных дел! О Моцарте, Бетховене и Шуберте напоминал каждый уголок. Но более всего– венская музыка. Она была пронизана мелодиями «Свадьбы Фигаро», зовами Пятой симфонии, ритмами шубертовских вальсов. И новейшая музыка питалась этими же источниками.
В Польше редко, исполняли Моцарта, Бетховена знали отдельные музыканты, а о Шуберте совсем не было слышно. Моцарта и Бетховена Фридерик знал благодаря Живному, о Шуберте же имел слабое представление и только от венских музыкантов услыхал о нелегкой жизни этих классиков.
О Шуберте рассказывал Лахнер, молодой дирижер венской оперы. Он пригласил Шопена к себе и много играл ему. О своем друге он говорил романтически увлеченно, но с оттенком печали. По его словам, Шуберт страстно любил природу. Он обошел пешком чуть ли не всю Австрию, хорошо знал Венгрию и сам неоднократно видел шарманщика, с которым отождествлял себя. А вот и та Липа, которая прошелестела ему одну из его лучших песен. Здесь, прямо под открытым небом, молодежь танцевала вальсы Шуберта.
А зимой друзья собирались в довольно большой комнате, стены которой были увешаны рисунками. Это были не совсем обычные рисунки. И Лахнер, бывший участник «шубертиад», показывал Фридерику альбом художника Швиндта: вот рыболов с серебряной форелью на удочке, вот мельник, собирающий цветы, а это лесной царь и его дочери.
Однако не следует думать, что «шубертиады» – это какие-то официальные сборища, чествования… Ничего подобного! Это название скорее полуироническое. Собрания были немногочисленные, всего лишь десяток преданных друзей. И сам Шуберт был совсем не знаменитым композитором, а просто бедным малым…
– Неужели? – удивился Фридерик.
– У него была другая слава. Есть люди, имена которых известны, а дела – нет. Здесь же было наоборот. Мелодии Шуберта звучат всюду, вы сами могли в этом убедиться. Но далеко не все знают, кто создал эти мелодии. Их просто поют, слушают, и это доставляет удовольствие…
– Однако и к нам, в Польшу, кое-что проникло. Профессор нашего университета был здесь, в Вене, и записал несколько песен.
– Несколько песен! – воскликнул Лахнер. – Что ж! Спасибо и за это, хотя у Шуберта было несколько сот песен! А вообще – не кажется ли вам странным, что приходится переписывать клочок рукописи великого музыканта, вместо того чтобы покупать в магазине изданные ноты?
Проводив Фридерика, Лахнер сложил рукописи и рисунки и положил их в ящик стола, над которым висел портрет Шуберта.
«Конечно, – думал Лахнер, – этот юноша талантлив. Но, надо сказать, он баловень судьбы. Это видно. Не приходилось мерзнуть и довольствоваться ужином вместо обеда! А ты, мой бедный друг…»
Но лицо Шуберта на портрете не выражало горечи. Оно было, как и в жизни, приветливым и добродушным.
Леопольдина Благетка много раз видела Бетховена – он жил недалеко от ее дома. Каждое утро, в любую погоду, он выходил на прогулку, шел своей медленной походкой, заложив руки за спину, суровый, погруженный в свои мысли, чуждый всему окружающему. Таким он казался Леопольдине. Но Игнац Шупанциг, друг Бетховена, скрипач и первый участник бетховенских квартетов, уверял, что Бетховен вовсе не так замкнут. Он все видит, все замечает и даже все слышит, но только внутренним слухом. Бетховен кажется суровым, но в действительности нет человека добрее его. Шупанциг не раз предлагал Леопольдине пойти вместе к Бетховену, но она не решалась: ее сковывало величие короля музыки и пугала его полная глухота. Придется писать что-то в его разговорной тетради, ждать, что он ответит! И он будет разглядывать ее пытливым, страшным взглядом глухого. Она отказалась навестить Бетховена – и сильно пожалела об этом, узнав о его смерти!
В противоположность Бетховену, Шупанциг мрачно смотрел на жизнь. Он был уверен, что, даже «схватив судьбу за глотку», человек все равно остается побежденным, а не победителем. Жизнь Бетховена – самый разительный пример! Ни проблеска, ни одного не только счастливого, но даже спокойного дня! До самого конца он был одинок, и смерть его была мучительна! А то, что творения Бетховена остались жить, так это не его счастливая судьба, а других людей, оставшихся после него! Они наслаждаются его музыкой, для них он трудился и жил, а для него счастье так и не блеснуло!
– Простите, – осмелился возразить Фридерик, – но в чем же тогда счастье художника, как не в сознании, что он доставил радость своим потомкам?
Шупанциг затряс седой гривой.
– Откуда же возьмется это сознание, если человек одинок, разобщен со всем миром и находит сочувствие только у отдельных личностей? Пусть не нажил богатства, как ваши модные виртуозы, но взаимность, черт возьми, любовь тех, кому отдал всего себя, – вправе он рассчитывать на это еще при жизни? А сказать себе: – Это придет потом, когда меня не будет, – не велико утешение! Да и откуда он знал, что придет?
– Думаю, что знал, – ответил Шопен, – гений всегда знает!
– Гм! Я хорошо изучил этот мир… Иногда славу и создают… тому, кто не заслужил ее!
В присутствии Леопольдины Шупанциг смягчился. Приезд Шопена внес большое оживление в его жизнь. Давно он не разговаривал так охотно, даже с музыкантами. Но воспоминания о Бетховене постоянно задевали в нем какую-то натянутую струну.
– Конечно, жизнь хороша! – соглашался он ворчливо, – Посмотрите, как прекрасна природа! Но люди все портят!
– А искусство? – спросила Благетка. – Разве не люди создают его?
Этого было достаточно, чтобы вызвать возмущение Шупанцига.
– Одни его создают, а другие топчут в грязь. Скажите мне, отчего это творцы великого знают бедность, нужду и прочее, а те, кто ходит вокруг них, живут припеваючи? Вечный вопрос! Почему граф Галленберг и ему подобные чувствуют себя гораздо удобнее и легче, чем Бетховен, хотя все эти дельцы недостойны его мизинца? Несчастные композиторы! Издатель наживается на них, меценат управляет их судьбой, директор театра помыкает ими, так же как и артистами, хотя сам ни играть, ни сочинять не умеет, а музыкальный критик произносит суд над их музыкой, которую не понимает!
Леопольдина прикусила губу. Шупанциг не имел намерения уколоть ее намеком на отца, но в своем желании справедливости он порой и сам бывал не справедлив: так, он ненавидел превосходного музыканта Черни и даже рассердился на Шопена, который называл этюды Черни мелодичными и изящными…
Наконец он успокоился и уже другим тоном оказал Шопену:
– Рад, что узнал вас! Давно не слыхал такой игры на фортепиано! Да и сами композиции прекрасны!
– Говорят, звук слабый, – сказал Шопен.
– Это потому, что привыкли к стукотне! Вздор! Звук полный, серебристый! Так и должно быть! Игра наших виртуозов напоминает мне попытки грешников попасть в рай. Но как ни стучись, все равно не попадешь. А вы, должно быть, праведник: только коснулись райских дверей – и они отворяются!
– Но Бетховен, кажется, не любил такой игры? – заметила Леопольдина.
– Вздор! И это вздор! Кто это вам сказал? Черни? Я мог бы и про него кое-что порассказать! Бетховен играл так, как требовало чувство: он слышал в природе и гром и шелест, умел и успокаивать и устрашать.
– А я слыхала, что он называл фортепиано «оплотом силы и мужества», конечно имея в виду его звук.
– Ага! Это вам передавал Черни! Но я знаю и другие слова Бетховена: – Сильный человек – не тот, кто всегда рычит! Доброта – это тоже сила!
Благетка не стала возражать.
– Я только хотел вам сказать, дорогой Фридерик, что вы как раз напомнили мне Бетховена – той мягкостью и певучестью, которую я заметил в вашей музыке. Вы романтик, но ведь романтизм не сегодня родился!
Все это было очень лестно. Смутившись, Фридерик спросил:
– Значит, вы полагаете, что Бетховен был первым романтиком в музыке?
– Нет, дитя мое, не стану забираться в очень далекие времена, но думаю, что первым романтиком в музыке был Иоганн-Себастьян Бах.
Моцарта в Вене помнили только старики. Но их рассказы, хоть и весьма подробные, были сбивчивы и противоречивы.
Они говорили о Моцарте как о непостижимом явлении, называли не просто по имени, а с прибавлением: «великий», «незабвенный», «волшебный». Но как только начинали описывать его жизнь и характер, Фридерик видел перед собой маленького человечка, не слишком аккуратного в быту, не особенно умного и склонного к разгулу. Выходило так, что гений Моцарта был чем-то отделимым от его человеческой сущности. Вдохновение настигало его внезапно и полновластно, и тогда он становился богом. А в обычное время был такой же, как и все, ничуть не лучше.
Рассказывали и о том, как Моцарту трудно жилось, особенно с тех пор, как он расстался со своим покровителем, архиепископом зальцбургским. Фридерик удивлялся стойкости и гордости художника, который пожелал быть свободным, зная, что его ждет нужда. Но тут современники Моцарта начинали доказывать, что лишения не были для него чувствительны: вряд ли он глубоко страдал, так как отличался удивительным легкомыслием и беспечностью.
Эти слухи о Моцарте в свое время распространял Сальери.
Но Шупанциг, который был уже достаточно взрослым, когда познакомился с Моцартом, говорил другое. По его словам, Моцарт был очень образованным человеком и большим тружеником. Шупанциг видел, как он работал над «Волшебной флейтой». Уже смертельно больной, Моцарт не давал себе отдыха. Несомненно, он был просвещенный музыкант. А если судить по музыке, то всеобъемлющий. Что же касается бессознательного творчества, то это могут говорить люди, совершенно чуждые искусству. А кто хоть немного причастен к нему, тот знает, каких трудов и напряжения стоит каждый шаг.
Леопольдина так же, как и Шупанциг, решительно отвергла легенду о «двух Моцартах». Она замечала, что сплетникам даже доставляет удовольствие принизить Моцарта и повторять измышления его врага. Но она сказала Шопену:
– Не удивительно, что он легко переносил лишения: с ним была его Констанция!
– Кто?
– Да ведь жену Моцарта звали Констанция!
– Неужели?
– Что ж особенного? Не в имени дело! Но это была трогательная история. Моцарт сначала любил ее старшую сестру, Алоизию, знаменитую певицу. Но она не сумела оценить его!
– А Констанция? – Боже, как давно он не произносил вслух это имя.
– Она была почти ребенком. Но знала и чувствовала, кто такой Моцарт. Разумеется, он откликнулся на ее любовь. И они были очень счастливы.
Леопольдина не могла понять, отчего после этого разговора Шопен стал отдаляться от нее. Он был по-прежнему внимателен, но что-то неуловимо перервалось в их дружбе, исчезла сердечность, появился оттенок официальности. Леопольдина остро почувствовала перемену. Не в ее натуре было долго огорчаться, но она опечалилась…
А его мучило раскаяние, он укорял себя за измену идеалу. Опять он стал плохо спать по ночам, как в Варшаве, ему наскучили новый город и новые знакомые. И все почему? Потому, что он узнал, как звали подругу Моцарта!
Но та, в Варшаве, была совсем не такая! Она скорее походила на высокомерную Алоизию, чем на ее скромную сестру! Она умеет лишь наносить раны, но не врачевать их. Она скажет: «Как это вам в голову пришло?»
Иногда он осторожно наводил Целиньского на разговор о Гладковской.
– Она слишком красива, чтобы любить, – говорил Целиньский. – Это идеальная вдохновительница.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я