https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/uglovie/90na90/s-nizkim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Псы покинули их, запертая скотина, одичав, дырявила себя рогами. Не знала, как защититься. Мычание, налетая на преграды, возвращалось, чтобы их укрыть и придушить боль, и еще было оно каким-никаким протестом против гибели и молитвой за упокоенных Йоновых – Борянку и мужа ее Андона, здоровых и молодых до сего проклятого дня.
Укусы снимали с глаз чары клубчатой молнии. Возвращали людей в жизнь, дабы оглоданными предать смерти. Только имени ни у кого не было. Взметенные вихрем страха, желтые и окровавленные, русоволосые или русобородые, катались с визгом в пыли. Являли громождение узлов: человек и зверь, борода и лапы, овес колючий и женское горло, боль и огонь. Из пенистого и кровавого крутева выплетался серебряный след вытекших глаз, пиявиц, присосавшихся к свету, а избавления не возвещалось, и вскипал разум: отныне у земли новый будет хозяин, не человек, – когтистый, волосатый, зубастый, и мольбищем его станет череп, и домом – груда костей, и зори и цветения отойдут к нему, и воды, и облака, и тихие закаты осенние над каштанами и над скалами с горными куропатками. И завтрашняя девственность снега.
Падет, без сомнения, падет дождь на пепел. А в жилах не будет влаги в отзью священнодейству.

4. И чары и крест и

Страх. Вверху темное солнце, внизу темные люди и белые тени.
Ни сном, ни явью не назовешь – хвост увяз в отошедшем мгновении, а щупальца, ногти, зубы пребывают в следующем, по имени «сейчас» и без ясного «завтра».
Скорбь глядеть побелевшими глазами и открывать, что свет – всего лишь сгущение тьмы. Этот день, и если бы только этот, для меня такой, будто я заключен в гробницу, а целый мир превратился в склеп. А не так. Над землей я и тоскую по гробу, по плите, что прикроет мне кости, извещая, кем был я, кем мог быть когда-то, пять, шесть, восемь десятилетий или целое столетье назад, далекий от этого дня и черных его страхов. Не знаю, может статься, я тень праха, над чьей позабыто-стью натянута нить сознания, две нити, а на них очи бессмертия. Эти очи – мое наказание, проклятые и злые, а может, злы они от проклятья, определившего их в свидетели жути, навалившейся на горемычное становище Кукулино. Вздрагиваю. Выдираюсь из высохшей скорлупы. Все обман, рычу про себя, и делаюсь откликом своего рыка. Обман, обман, обман возвращает мне глубина моей боли и обманывает меня, закапывает в паутину новых обманов. Обманы переплетаются в узел, во множество узлов, увязавших жилы моей хилой плоти и нити сознания. Я и вправду вампир устрашенный, затаивший Ужас пред другими вампирами, не теми, что обитают в сельских сказаниях и изгоняются луком, крестом и низкой высушенных петушьих головок над дверью, а совсем иными, воистину погибельными и кошмарными. И впрямь…
…И впрямь, нахлынули ураганом, лавиной, потопом. Еще страшнее. Крысиные лазутчики загрызли рыбарей – отца и сына, да пьяного бродягу со свирелью за поясом, да кое-кого из людей и скотины. Главная сила ждала. И дождалась, проклятая. Ибо только проклятие могло стать ей благословением.
Не могу сейчас изъяснить, что-то мне застилает взор, но вдали, за болотиной, я увидел их властелина. Он стоял на своей распрямленной тени – ни человек, ни крыса, нечто смутное, наподобие сгущенного чада, словно призрак огромной гусеницы, без лица и многоголовый: извивается, то полый, то в облике огромной пасти, извергающей брань и повеления – голосом пекла. И знал я, что воевода сей, злобный и темный, имеет имя, и не иное какое, а – Адофонис, вокруг него никли и засыхали деревья моей юности, испарялась озерная вода и на дно уходили рыбьи пузыри, лопались пиявки и умирал тростниковый корень.
Мне хотелось, раз уж я и впрямь прозорлив, разглядеть его лик, око, морщинку мельчайшую, чтоб продраться сквозь нее в глубь его умысла и намеренья – таит ли он что-то в себе и подсчитывает ли мертвецов, которых оставляет за собой и вокруг себя. Он был без брони, поколыхивался прозрачный. Но черное пятно его сердца отбивало время, миг за мигом, не слишком быстро и не слишком медленно, дабы поверилось, что близкий конец – часть боли и тяготы людей из грядущего, не этих, еще живых, возле крепости. Обличьем он походил на человека, только по стану его, мутноватому и неуловимому, отворялись как бы малые челюсти с тысячами зубов, острых и несломливых, способных глодать сплетения жил, корень и камень. Из крысиного воеводы испустился дым, метнулся, завихряясь, вернулся ожившей тенью и сотворил из себя крысу со страшным веприным горбом, на коем восседала нагая женщина. Бедра ее подрагивали, предвещая сладострастие, чреватое безумием и проклятьем. И вдруг, будто оборвался кошмарный сон, прозрачность крысы и женщины сгустилась в корявый пень, затянутый грибной слизью. А потом ничего, даже пня не стало. Только голая, потрескавшаяся земля без побегов и корней, без муравьиных лабиринтов, без дыханья крота или барсука.
Небеса охнули и провисли мехами под тяжестью горя. Лопнули, выцеживая из себя зной. Тотчас из трещин земных, неведомо с какого или которого дна, после придушенных громыханий, с рассветом (или с сумерками, не важно когда, и время можно вывернуть, как кожух) прихлынули тени. Они ширились, собирались наплывом, разрывались и склеивались снова и двигались шелестящей шкурой, не сосчитать зубов, хвостов и – на каждую пядь по горбу. Мор. Погибель. Пред таким завоевателем никому будущего не ухранить. По земле, давно не тронутой ветром, проходила ожившая мгла с красными и зелеными искрами, двигалась крысиная рать. Чем ее остановишь – чарами или крестом?
Колдовка из местных, кривошеяя Яглика, выбравшись из своих кожухов, направилась на гумно поворожить над клоком волос троекратной вдовицы. Запалила волосы в роге для волшбы, доставленном из-за моря, заголосила. Распевала пискляво и размахивала руками с неуклюжестью взлетающей цапли. Лицо бледное, сильные округлые скулы под большими глазами – видать, когда-то была красавицей. Впустую, хоть на себе волосы запали. Темное месиво, волокнистое, серое и пузырчатое, прошло сквозь нее, оставив один скелет с куском потрохов под ребрами. Появился человек с крестом, сухой и высокий, – Ангел. Шаг неверный. И молитвы его, и глаза – две ямы без жизни – выказывали безумца. «Вы были наши целители, – молвил он, – души наши освободили от скверны, истребили идолопоклонников и скотину паршивую и с ними прочую нечисть, а теперь возвращайтесь в свой мрак, оставайтесь в межах своей черной скинии Скиния (греч. шатер) – в Библии походный храм иудеев, в котором хранили ковчег Завета.

, мы же вас воспрославим, первенца новорожденного вашим именем наречем».
И молитель, изнутри подпекаемый пламенем своей, и только своей веры, умолк. В Кукулино вступали орды, племя, пред коим могила осыпалась в могилу. Одолевали силой и натиском, и неведомо было, пустошь остается за ними или – из моей бойницы не углядеть – оживает камень, обрастая зубами и шерстью. И все другое рядом с камнем: дернина и пень, даже тени, до того недвижимые.
Кошки, грузные и хладноокие, иные с морских прибрежий, ленивые ловцы ящерок и мышей, устремились к Городу, к городу татей и богомольцев, славян, иудеев, латинян, что торговал с ромейскими городами и самой Рашкой Ромейские города – византийские, Рашка – в средневековье юго-западная часть нынешней Сербии.

, а еще пьянствовал, блудодействовал, маялся или пел, испарялся от мерзостей и молитв, сытый и голодный, бездельный и работящий, с укрытыми златницами и злодеяниями; он и во сне не видел, что ждет его, когда Кукулино станет могильником, катапультой, которая заметнет беду прямо в его содомскую душу, и разойдется она по всем царствам и покроет их язвами неисцелимыми, и не спасет от них ни снадобье девятитравное, ни прах.
звездного камня, ни черепашья кровь. Ни магия далеких земель, населенных полудиким людом, ни крест из дерева от гроба Господня, из тех краев, где растут смоквы и библейская мандрагора. Ни щит, ни меч. Ничего, ничего, ничего.
«Огнем, – надоумил кто-то. – Отобьемся огнем». Это сипел Парамон. И родитель его Петкан – трехлетний ребенок помочился ему на кровавую пятку, чтоб крысиный укус не оставил отравы, и он ожил. Их крики были слышны за горами. Отец и сын, два голоса в одном взреве, обещали избавление и надежду, что победа останется за человеком. Но голоса людей до старейшин не доходили. Малоумие старцев заставило меня дважды выблевать себя, всего – от костей до гроба. Старичье вопрошало, кто пропитывает монахов. И отвечало само себе: мы, преподобные отцы, вас пропитываем, наши нивы. «Позвать их, пусть распятием разгонят сброд», – бормотал Серафим одноухий. И тотчас вопросил, а кто же поит вампиров. «Кровь наших снох да сыновей, благородный старейшина», – напомнили ему. «Позвать их, – вскричал он, – не то завтра, без нас, они вдругорядь вчинятся мертвецами под плитами!» Умно покачивали головами, на самом же деле – полоумели, гнили, чернели. Крысы, очутившиеся в каморке с заложенной дубовой дверью, попрятались в тень, бессильные выбраться отсюда и пристать к ордам, к великой оргии. Слишком были стары, чтоб вскарабкаться по глинобитной стене и пролезть в трещинку под крышей.
Тех, что рождались, Деспотом более не нарекали. Ни одна женщина не хотела кормить вампира.

5…И огонь

Старейшины не спрашивали, как войти в сообщество с монахами и вампирами. Припомнилось одному, что то ли среди монахов, то ли среди вампиров есть у него родня, дядя по отцу – Макарий, или Монахий, или Манасий – имя он позабыл, и, может, не по отцу вовсе, а по матери, игумен. Теперь вот, в полночь, сидит он на груше-дереве и прикидывает на пальцах, как им помочь. Тут самый старый, Серафим, признался – надумал жениться, достаток есть, вот только колченогую не возьмет, он и сам хромой да без уха; а снилась ему такая грудастая, что соху грудями впору волочить по камню.
На селе про старцев никто и не вспоминал. Бегали стремглав с топорами, рубили можжевельник и вязы, поджигали ежевичник и несжатые хлеба, целые запряжки бросали в пламя. Некоторые обгорали, зато помирали с выгодой – подсобрав тепла на вечный подземный холод. Меж тем верхний край кукулинский не устоял. По кочкам и по кустам живым потоком хлынули крысы, потеснили сельчан. Ударили неуемной силой на защитный огненный пояс. Кукулинцы сгустились в пламени. Самый сильный из всех, Тимофей, зубастый парень, внук не знаю какого моего внука, верховодил – головней поджигал вороха хвороста и сухие бревна. Пошатнулись крепостные стены, от чада потемнел день. Но заслоны из запаленных дерев, пней, дверей, зыбок, столов, бочек, двуколок, хомутов, сох, седел не удерживали напора крыс. Чумоносители бросались в огонь с писком, звериным и человечьим, принимали пламень на свои горбы, свертывались в клубок, обожженные и ощеренные, горели и обугливались, а по ним проходила вторая косматая волна и тоже кидалась на огненную окову, дабы обеспечить рати, идущей следом, проход к сердцу Кукулина и дальше, к Городу, к жилищам около Города, к морю, до самого Киттима Киттим – библейское название о. Кипра.

, до неведомых земель.
Где-то, в другом селе, ударили колокола. Сперва малый – голосом молодой борзой, причуявшей лисью норку, ему ржаво отозвался колокол побольше, вслед за ними самый больший, старый и строгий, не будоражащий, но смиряющий смуту. Звон мешался, возносился ввысь, ширился, напоминал о забытых праздниках и библейских мучениках. И в горах и на равнине почитались эти колокола. Верили, что в полой бронзе живут голоса прадедов, тех, что переселились сюда из Склавинии и покорялись сперва Перуну, а затем покорствовали Христу. Некогда живший Лот, Magister artium liberalium В средние века звание Magister artium liberalium (M.A.L.) носил учитель так называемых свободных наук, впоследствии звание присваивалось как ученая степень на философском факультете.

, частенько говаривал, что, как только им крест не в помогу, они делают заворот назад, к своим стареньким племенным богам. Меж тем колокола перестали молить. Теперь они лаяли по-собачьи. У двух больших звук на низах прерывался, а маленький с писком зарывался в самые небеса. Упорствовал. И треснул, смиряясь. Остался лишь хриплый лай двух других, а может, смутная воющая молитва за упокой душ и живых и мертвых, за упокой малого пса с языком заглохшим в бронзовой голодной утробе.
А крысы набегали со всех сторон. Словно их притягивал адский дым и колеблющиеся завитки огня. Словно в пекле освобождались от подступавшего мужского семени и женской истомы. Не было у них ни семени, ни истомы, распложались и днем и ночью, с подвизгом заскакивали друг на друга, убывало семя, и набухали сосцы – яровитые, как никогда, воздвигали царство свое.
Вокруг Кукулина – прислеживаю краешком глаза – трепещет зной, не отступая, но и не сливаясь с огнем. Живет себе село собственное житие, что не имеет ни начала, ни конца, ни середины, как кольцо, как звено цепи, затянувшийся писк с кончиком хвоста в челюстях, – вывернется, подобно змее, из кожи и снова в кольцо, сцепившись с омертвелым звеном. Вон оно, змеей свернутое кольцо, без голоса и дыхания, словно круг замкнулся кончиной мира, – земля и жизнь в объятиях смерти. Э-э-э, возносятся крики, у-у-у, отзываются небеса, о-о-о, стонет камень или судьбина под камнем. Растревоженные голоса – отходная жизни, вопль плоти, прощальный крик нерожденных. И снова, призрачно и пискляво, а-а-а – голос, где мешаются ужас и удивление, и-и-и – грозная и жутковатая свадебная песнь, умиранье привенчалось к мертвой надежде, что есть у жизни мерная поступь, что не оборвется она концом негаданным и внезапным. Э-а-у, и-о-э, о-у-а, бьют неясные вскрики в стены проклятой крепости, сотрясают ее, крушат. Но она не обрушится – мне отказано в быстрой смерти, в мертвой воле, в упокоении. А-э-у, у-и-о, гласные без смысла, мертвый язык неживых людей, исторгнутая молитва будущих мертвецов. Откликаются горы, возвращает голоса болото, бьется в корчах село. Отяжелевшие небеса опираются на столбы из чада, по ним к внеземному пеклу карабкается человечья мука и падает обратно в этот ад, что рядом со мной, на земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я