https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/China/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сие невиданное доселе чудо нарекли Карповой давилкой, таких давилок смастерили уже четыре, каждую поведут двое: Русиян и Тимофей, Парамон и Богдан, Боян Крамола и Петкан, Кузман и Дамян. Четыре, на большее не было ни сил, ни людей, да и многие почитали их пустым баловством. Трудно, очень трудно каждому дому иметь такое, сетовали лицемерно, а про себя смеялись: держало, ствол, шит.
Смех переходил в судорогу, судорога в страх. Крысы шли густыми ордами, занимали пространство уже в верховьях Давидицы. Избегали прогалин, крылись по низинкам, где вызревало дикое просо. До решительного удара не показывались, собирались грянуть разом. И тут я догадался. Птицы перестали клевать зерна бесполезного доселе растения, и оно, даже под инеем, не выкинуло семени для весеннего возобновления.
На грани конца жизнь последних свидетелей призрачного действа стала кошмаром, а сами они живыми тенями. И с ними я.
Пока крысы собирались в гущине дикого проса, легион за легионом, для первого, второго и третьего удара, семена начали осыпаться от малейшего трепета. Словно бы в поисках влаги забивались в оголенные крысиные глаза, и те закрывались пеленой, слепли от болезненного колотья.
Наблюдая из своей крепостной бойницы, я уверовал, что растения, как и птичьи стаи, объединились с людьми – за жизнь. И еще я знал: крысам даже слезой не избыть липкого семени и боли слепоты. В своей немощи они сшибались, визгливо призывая богов на помощь, грызли друг друга. Накидывались на любое прикосновение, оскалив зубы. Серое месиво рвало само себя тысячью своих челюстей. Потерпев урон от невиданного доселе врага, бесполезной травы высотой в локоть, часть легионов все-таки одолела простор с диким просом. Ослепшие, с глазами, затянутыми пленкой, растянулись полчища, хлынув из чернолесья и со стороны Песьего Распятия на село, окруженное заслонами сушняка и легко воспламеняемых сосенок да можжевельника.
Навстречу им бежали люди с головнями. Пламенем полыхнуло дикое просо. Синевато-румяные челюсти жара набросились на слепнущих крыс, и те, не прекращая взаимной грызни, отхлынули к прогалинам и Давидице. Оголтелые, продирались сквозь горящий сушняк, отыскивали в нем проходы, пытались добраться до людей, заскочить в село.
И вдруг на ослепшие почти легионы со скрипом устремились Карповы давилки. Так же внезапно между крысами и давилками вынырнул из дыма Исайло, живая сторона лица искажена злобой, другая оставалась неподвижной – окаменелая собственность смерти, кусок с ее трапезы, сквозь которую проходит столетиями все сущее, с первого червяка до последнего нашего предка. Если я и сейчас не ошибаюсь, он пытался возглавить легионы и вести их на дома и людей. А может, я заблуждался. Видевшие его полагали, что он пытается преградить крысам дорогу своим полуживым телом. Если это был Адофонис, князь или царь бесчисленных челюстей, то крысиные орды с сатанинской злобой в черных сердцах своих провозгласили его презренным изменником: нашего рода, но будь ты проклят, тебе не выбраться из людского обличья! Крысы настигли его и зацепились за мертвую ногу, начали карабкаться к живому телу. Никто даже не пытался ему помочь – было невозможно. Женщины, Долгая Руса, Гора и старуха Угра, держали Рахилу, чтоб она в безумии не стала добычей крыс, явившихся из ниоткуда в новой попытке завоевать землю, кусок за куском, люто ненавидя все на этой земле – человека, растения, зверя. Исайло опамятовался, но слишком поздно. Здоровой рукой сдирал крыс с себя, со своей кровоточащей плоти, умирал остававшейся в живых частью. Упал, обессиленный, наземь и покатился, подобно давилке Карповой. Лежал ничком, зажатый челюстями и ощетиненными хребтами, шевелясь все слабей и слабей. Крысы рвали ему шейные жилы, залезали внутрь, и через миг от него остались лишь безымянные кости да оголенный череп. Дым с полыхающего дикого проса накрыл скелет. И крыс возле него. Вместе с дымом подходили новые зубастые отряды, вслепую спешили под Карповы давилки, чтобы превратиться в бесформенное месиво костей и мяса.
Справа и слева от движущихся стволов бежали с головнями мужчины и женщины, били ослепшее зверье по хребтинам, поливали кипящим подсолнечным маслом. Женщина, не знали еще, что это Богданова Смилька, выбилась из ряда и угодила в темный верезжащий вихрь, закрутилась с головешками среди осатанелых бестий, вскрикнула от первого укуса. Под ветхой рубахой зазияла рана, над коленом или чуть повыше. Повернула назад, к тем, кто старался помочь ей смутным советом. Слишком поздно. На нее, одна через другую, кидались крысы, зловещие ратусы, как называл их Лот в дни моей забытой молодости. В долю мгновения покрыли ее шевелящейся, щетинистой и зубастой броней, подбирались к груди и горлу, она задыхалась от боли и от сознания гибели.
Вот и она скелет, как Исайло, а раньше, в первом нашествии, двое рыбаков на болоте и сакс Людвиг из кратисского рудника, священник Устиян Златоуст, послушник его Андроник Ромей и еще многие из Кукулина и окрестных сел.
К двум жертвам прибавилась третья: полусонный старец из старейшин, в молитвах помяну его как Мирона, промедлил на той стороне погоста – по лицу морщин на двоих, молитвенно сложил руки и поднял глаза к пустому небу без знамений и птичьих стай, да не успел помолиться. Был Мироном, стал грудой костей. Не жалея за одного чужого тысячу своих, а то и более, может три или пять, серая волна прокатилась по старцу и, минуя огненные заслоны, выплеснулась на село, на давилки Карпа. Под самой крепостью предводимые кривоногим Петканом и Долгой Русой люди катили впереди себя бочки, тоже давилки. Только плохо они защищали без острых клиньев. А давилка Кузмана и Дамяна подоспела на подмогу слишком поздно. Когда она подкатилась, Петкан был уже увешан черными гроздьями. Попытался обмануть судьбу, помчался к Давидице. С трудом перейдя реку, оказался в огне, который ширился и вперемешку с дымом и вонью горелого мяса поднимался к небу. Петкан в огне освободился от смертоносных гроздьев. Однако вспыхнула его накидка из линялой медвежьей шкуры. Парамон ринулся ему на помощь и споткнулся, упал лицом в живых и дохлых крыс. Нога его угодила в ствол движущейся давилки. И в это мгновение, в этот краткий отрезок страха, Тимофей, правнук мой и Благунов, без моей и без его крови, выпустил держало давилки. Подскочив к изувеченному Парамону, вырвал его из челюстей, оттащил за огонь.
Сквозь напластования дыма я следил за огневыми волнами, за каждой догорающей подымалась новая, ширилась, наступала на людей. Огонь мягкими лапами ухватил Рахилу – она вырвалась от женщин, Велики и Горы, и вмиг стала головешкой, не успев добраться до опаленных костей своего родителя, если и вправду Исайло был ей родителем.
Ни родителя нет, ни чада – в пепел обратились Исайло и Рахила. Были, были у них свои чаяния и свои тайны, свои откровения в жизни и своя судьба. На границе их жизни и смерти осталась дымная тень мраколюбия и мутных надежд. Теперь лишь земля могла им стать утешением. Отошли. То, что осталось от них, уже не они, и там, куда они попадут, если попадут, их не будут одолевать ни искушения, ни злоба, ни жестокость крови, ни жаждание плоти. Ни страх перед неизвестностью. Ни обман. Ни скорбь, ни боль, ни мечта. Были непонятными, Исайло и Рахила, Адофонис и Ратусия, и за собой не оставили песни. Стены церкви белы (они были и не были иконописцами, были и не были людским отродьем, были и не были крысами). Запечатаны седьмой печатью безмолвия: бежали от меня мертвого, были живыми, теперь не принимают меня живого, стали мертвыми. Отошли. Не запечалятся над поражением крысиным, не порадуются человечьей победе. Подойдет осень, пластами уляжется на их кости листва, оплачут их женщины и оплачут вороны, будет плакать вода по ним и по старику Мирону, но Петкану и по Богдановой Смильке и, может, еще по кому-то. Горько оплачут их Долгая Руса, Гора, Божана, Гена, Наумка, Большая Петра и Звезда. И мужчины тоже – Тимофей, Парамон, Русиян, Богдан, Карп Любанский, Боян Крамола, Кузман и Дамян. Оплачет, испаряясь, болото и небеса без дождя. Отошли. Коснись меня, господи, бесплотной рукой, научи, что есть человек, а что крыса. Не будь ты, не было бы и меня, нет тебя, я живой мертвец с бранью вместо молитвы на устах. Среди крысиных скелетов заведут свой пляс ветры и призраки.

8. Молитва на сон грядущим

Сны, когда находились им толкователи, по мнению одних, предсказывали будущее земли и воды, стало быть, и человека, по мнению других, были предостережением перед вспышкой коварной болезни. Становились жизнью кажущейся смерти, двигаясь по кромке подлинного таинства, которому предстоит с неизбежностью наступить. Но сны были и будут загадочными властителями уснувшего – пробуждаясь в неурочное время, человек не может понять, что из пережитого было сном, а что частью яви. Для старых, хоть никто и никогда моих лет не достигнет, не существует снов: познанное ими, высказанное или невысказанное, полагают они пережитым, хотя самое пережитое представляет собой перепутанный ворох теней и существ, в основном человекоподобных, собранных в ходе подлинных и измышленных десятилетий, сгустивших временные расстояния в пирамиду единой ночи и с единым свидетелем – тем, кому все это приснилось. Заглядевшись в пределы, где обитают люди его мечты, и не в тумане самообмана, а озаренный недостижимым блаженством, этот свидетель вовсе не думает, что заблуждается. Труд напрасный избавлять его сознание от обманов и глаза его направлять на путь истины. Для него, пребывающего в блаженном состоянии обманчивой бестелесности, семь худых коров непременно сжуют и заглотят семь тучных Имеется в виду библейский рассказ о снах фараона, истолкованных Иосифом (Бытие, гл. 41) *.

. И нет смысла думать иначе – прожорливость библейских коров сном считали одни грамотеи. Да и сам я в порушенной крепости не являюсь ли пленником снов и сказаний, перемешавших прошлое и настоящее?
Гора, что высится над Кукулином с севера, подрагивает, монолит вытягивается в острозубую морду. Принимаюсь убеждать себя – из столетней затаенности пробуждается исполинская крыса. Рушатся деревья и каменные утесы, тяжелые лапы оставляют за собой кратеры, зверь с разверстою пастью подползает к крепости, подрывает когтями ее фундамент. Камень трещит, валятся на меня тяжкие обломы, залавливают, однако сознание мое остается неодолимым, возносится, дабы стать свидетелем чуда – превращения трупа в труп. Радуюсь своему концу, высоко надо мной, далеко от крепости, глаза мои следят за этим кошмаром. Прощай, Борчило, шепчу. Счастливая получилась смерть: нет меня, нет Кукулина, часть по части все становится прахом пред всеобъемлющим ратусом моего сна.
А стоял я перед бойницей и дивился своему сну, то ли сегодняшнему, то ли столетней давности, моему ли, проросшему ли во мне или слышанному от кого-то в какой-то из дней пролетевшего столетья. Сны, не заботясь о своем источнике, прочерчивают извилистый ход неизбежного устремления в бездну. Увлекут тебя – перестанешь с открытыми глазами встречать рождение солнца. Не будет их – твои глаза закроются для ранних зорь и для румяных закатов. Сны – часть твоя, но избегай их, когда наполнятся мраком и страхом, не так ли, Лот? Прегради дорогу мраку и страху, как сделали кукулинцы, дав крысам бой: погосты расширились, могилы заступили в нивы, дымится ладан, не хватает ни слез, ни голоса для настоящего погребения, нет плакальщиц. Сплошное безмолвие. Вместо прощальной песни крови, расстающейся с обуглившимися и обглоданными костями.
Их схоронили. Петканов гроб венком украшать не стали, не такое время, чтоб лицемерить, водрузили только кувшин с вином, а надстарейшина Благун, пока Велика набрасывала на крест Богдановой Смильки новую рубаху, молился за всех, от умерших из первых Смилькиных лет до погибших в этом сражении с крысами, и сам себе растолковывал сны живых и покойных. Даже озарился изнутри, под кожей, магией, доброй или недоброй. А я сам в себе перечитывал строки великого Лота. И многобожцы и христиане, соприкасаясь в продолжение столетий с разными культами, поощренные снами, преклонялись перед всяческим волшебством. И святые тоже, Петр в Иопnuu или Павел в Люстре, чудеса творили – оживляли мертвых, снимали порчу со слепых и увечных. Со временем чудотворения, сии благородные сны, облекались в мантию мрака, становились магией многоликого зла. К постели недужного вельможи подводили невинных отроков, дабы горло их, взрезанное ножом, приняло в себя его хворь, а то бросали на костер женщин, обвиняемых в ведовстве, – да сгорит вместе с ними душа предводительницы их, некой Мойры Мойры – в древнегреческой мифологии три дочери Зевса и Фемиды, богини судьбы (в древнеримской – парки).

. Случалось, убивали заглазно, сотворяли человечье подобие из воска: брошенный в огонь, воск топился, стало быть, сгорала и жертва, осужденная на смерть чародеями. А еще совершали помазание идола, маслом или кровью девственниц. Заодно с совой жаба и крыса делались знаком магии, голубь же был знамением снов…
Я часто себя спрашивал в крепости, какой сон привидится уцелевшим в сражении с легионами святого Адофониса, мне же хотелось сна чистого и невинного: белых коней, скачущих по волнующемуся житу под обильными облаками, цветных вихрей и благочестивых песен перепелок.
Я пытаюсь выкопать из своей потьмы молитву для сна и на сон грядущим, из алхимического единения человеческого во мне со мраком, одолеваемым милосердным светом, исходящим от Кукулина и обитающих в нем. Сладостные сны недоступны мне. Попытайся я их иметь, прикоснуться к ним духом и плотью, я бы не был Борчилой, томящимся в нескольких шагах от своего пустого гроба, где на плите Растимиров мастер выдолбил в виде креста слова:



и, как ни читай эту надпись, выходит всегда одно и то же: и стал вампиром, Борчило, раб божий, скорбью движима кровь по застывшим жилам, помилуй, боже всеблагий, смерть, мати черная, не берет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я