https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/prjamougolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

середина салона неохотно уплотнялась, звучали возмущенные усевшиеся и устоявшиеся голоса. Она поискала глазами мужа («не приведи Бог, если остался там\…»), увидела его голову, стеклянно блестящую от дождя, залысину на левом виске, – сердце затеплилось готовой расплакаться нежностью – отголоском первобытного чувства: «и он у костра, в пещере, рядом со мной!…». Сашу кидало из стороны в сторону, ворочало щепкой, но уже в спасительном далеке от дверей – в которых бурлили, вспухая и откатываясь назад, мокрые плечи и головы.
«Двигайтесь!… – задушенно закричал кто-то – изнемогая от напряжения, сорвался на сип: – Пройдите вперед!… Пройдите!…» – «К-куда?! – взвился, пресекаясь от злобы, бесполый фальцет. – Куда лезете?!!» Кто-то однообразно, надорванно постанывал у нее за спиной: «Ы-ых… ых… ых… ах…» – «Н-ну!…» – взревели в дверях – тараном вдавилась в толпу нетерпеливая могучая сила. Шариком от пинг-понга, лопнувшим под ногой, затрещала пластмасса. «Н-ну вздохнули!… О-о-от так!…» Кто-то лез, разрывая в клочья толпу; ужалило ядом освеженного перегара; далекий старческий голос монотонно причитал у дверей, захлебываясь в шуме дождя: «Сыночки, сыночки, сыночки…» На ступенях возились – брезентовым мокрым мешком на полу. Водитель пробовал дверь, под панелью над створками что-то завывало и всхлипывало. На подножке, конвульсивно подрагивая, висела пухлая черная гроздь; двигатель взвыл, как будто вгрызлась в пустую бочку пила, автобус затрясся – посыпались одна за другой в толпу виноградины… Передняя дверь, слышно было, закрылась. «Закройте заднюю дверь», – устало сказал репродуктор; как будто услышав его, из набежавшей толпы – словно нажали кнопку – на подножку бросились люди… «Освободите заднюю дверь!!!» – заревел, вызверяясь, водитель. Растопыренная на тонком запястье пятерня ласточкой влетела в проем – помучилась несколько секунд поисками опоры, коротко впилась, ломая ногти, в решетчатый микрофон – сорвалась и с криком улетела в шахтную черноту… Двери схлопнулись, как створки гигантской раковины. «Оплачивайте проезд», – хмуро сказал водитель. Она почему-то вспомнила, как раньше еще говорили: «Покупайте абонементные книжечки…» Книжечки – какое чудесное, ласковое, навсегда ушедшее слово. «… твою мать», – прошептал кто-то стоявший по левую руку. «Да не толкайтесь же вы!…» – задрожал интеллигентный голос. «В такси надо ездить! в такси! – плеснуло ненавистью ядовито-розовое пальто. – В такси! в такси! в такси!…» Автобус зарычал, проседая в глубокую выбоину; пальто еще пробивалось истончившимся голосом сквозь нарастающий гул – потом сдалось и умолкло…
Перед Ленинградкой Сто семьдесят третий остановился, ожидая правого поворота. Стало тихо, только подрагивала в сдавленной тишине спотыкающаяся аритмия двигателя: «У-у-урр-тах-тах-тах, у-урр-тах-тах-тах, у-урр, у-урр, у-уррр…» Невыносимая мука ожидания вдруг стиснула ее сердце: показалось, что, если автобус сейчас не тронется, произойдет что-то страшное – она не просто умрет, даже это казалось не страшным, а что-то взорвется внутри, и грудь, голова, живот – всё в красные клочья… Сто семьдесят третий, натужно урча, пополз на шоссе, заваливаясь на левые колеса. Кто-то серый и мокрый справа от нее, в грязно-пятнистом драпе и грязной вязаной шапочке петушком (мелькнула мысль: «Боже, ведь это – мужчина…», – и от этого «мужчина» – в чисто плотском смысле «мужчина» – ей стало противно до тошноты), повалился спиной на нее – на ее руку с тортом, свесившуюся с перегородки… Она отшатнулась, прижав коробку к груди, тесня кого-то стоявшего сзади, – этот кто-то коротко (чувствовалось, из последних сил сдерживая вскипевшее раздражение, даже бешенство, жажду ударить, быть может убить) толкнул ее так, что она повалилась на поручень животом, – и, видимо разрядившись, что-то сердито и виновато забурчал у нее за спиной. Грязный драп выправился в последний момент, ухватился за ламповый плафон дрожащими костлявыми пальцами – из под засаленного обшлага вылезло шишковатое, с редким и длинным зеленоватым волосом, обезображенное одиноким прыщом запястье… Она отвела глаза и мельком взглянула на тех, кто сидел к ней лицом – на последнем в ряду сиденье, за перегородкой. В черное зеркало окна не отрываясь смотрела малиново-румяная баба в лопающемся на арбузной груди голубом итальянском плаще (о таких она всегда думала: «баба») – наверное, продавщица или завсекцией, лет сорока («да нет, какие сорок!… – вдруг обреченно изумилась она; последние несколько лет она искренне завышала возраст встречавшихся ей незнакомых женщин – никак не могла привыкнуть к летящему своему, смотрела на них глазами своей далекой – десятилетней давности – молодости… – Какие сорок?! Ей тридцать лет… и чудесный плащ… Боже, какая корова!»). И с неожиданно вспыхнувшей – от чувства воспитанной с детства, казалось, инстинктивной уже справедливости – ненавистью и даже мстительностью к себе быстро подумала: «Да она на… – подсознательно испугавшись, хотела сказать: „три“, – уступая, поправилась: „пять“, – и безжалостно, ледяным внутренним голосом отчеканила: – …лет на восемь моложе тебя!…» Чувство справедливости угасло – залитым костром: баба сидела наглая, с вишенными глазами навыкате, с вывороченными карминовыми, до ушей намазанными губами, сытая – и в то же время какая-то ненасытная: сыта – и сожрет еще: торт, огромное мороженое (когда-то за сорок восемь копеек), коробку «сникерсов»; только что от одного мужика (грубо – кольнуло стыдом – подумалось (промелькнуло): «из-под», – но, конечно, даже внутри себя так не сказала) – и с жадностью схватит другого… «Что я говорю, – ужаснулась она, – Боже мой, что я говорю… какая я дура!…» Рядом с… женщиной, – виновато исправилась она, – сидел мужчина в сильных очках: худощавый, прямой, со светлыми, гладко зачесанными, седеющими волосами, просто и чисто одетый – в старомодном (видно было – еще из застойных времен) сером плаще, – похожий на… почему-то подумалось – логарифмическую линейку, на которой их еще в школе учили считать; сейчас на линейках уже никто не считает, даже школьники и старики – впрочем, Саша рассказывал о пожилом инженере из его лаборатории, Эдуарде Евгеньевиче, который калькуляторов не признавал и всегда (когда институт еще жил и была работа) доставал из нагрудного кармана маленькую раздвижную дощечку и начинал гонять по ней стеклянную рамочку с визирным волоском – никто на машинке не мог угнаться… Она почувствовала к этому немолодому, скромно сидевшему перед ней человеку такую жалость и симпатию (и Эдуард Евгеньевич, по Сашиным рассказам, был очень хороший и несчастливый человек), что у нее защипало в глазах… но она стояла на расстоянии вытянутой руки от него и потому смотреть на него – в упор – было ей неудобно, – а жаль: она бы могла, успокаиваясь, смотреть на это немного грустное, доброжелательное лицо всю дорогу – таких лиц в наше время не встретишь, на каждом написано отталкивающе-вызывающее, готовое к бою: «Чево-о?!» Она незаметно вздохнула и, избегая продавщицы, посмотрела наверх. Над окном прилепилась полосатая как зебра реклама – к счастью, она научилась их не читать, названия фирм отскакивали от глаз, как мячики, – вот и сейчас только жирное черное слово «Дешевле» впилось как клещ в сознание. (Мила из параллельного класса говорила ей: «Всё! Теперь я согласна на любую власть, которая запретит рекламу по телевизору и звуковую сигнализацию под окном…») Она опустила глаза, и взгляд ее утонул в казалось задымленном полумраке салона. На поручнях тесно, как Сашины вяленые лещи на ветру (он называл их «подлещиками»), висели и покачивались черноспинные и луннолицые люди. Становилось жарко. Она почувствовала, что кто-то на нее посмотрел, и перевела взгляд на точку между головами румяной… женщины в итальянском плаще и немолодого мужчины-инженера.
Малиновая баба развернула шоколадную конфету и как в топку отправила ее в красномясый, сверкнувший золотом рот. Она опустила глаза. Вдруг нестерпимо захотелось конфету – тающего теплого чуда, – а ведь раньше она была почти равнодушна к сладкому. Все девчонки завидовали. Проклятая жизнь. Наверное, они оказались слишком слабы, чтобы встретить достойно бедность. Роза (ее муж два года назад ушел с головой в коммерцию и там загулял – как будто вырвался в сорок лет из монастыря; но Роза – еще в институте мальчишки называли ее Люксембург – не просто выгнала его, а выгнала искренне, с отвращением), – так вот Роза (прозвище которой относилось к ее характеру, а не к преданности идее) смеялась и говорила: «За что боролись, на то и напоролись! Помнишь, как мы с тобой митинговать на Манежную площадь ходили?…» Нет, неправда, бедность – черт с ней, мучает унижение – пусть даже по высшим меркам это тщеславное, суетное унижение: покупать хлеб не тот, который нравится, а тот, что подешевле, а главное – стоять в очереди и (и за это чувство тоже презирая себя!) мучиться, что все перед тобой говорят: «сто… сто… сто…» – и вдруг ты подходишь и говоришь – и все слышат: «за семьдесят…» Покупать двести граммов колбасы, полкило помидоров, килограмм мяса; жадно смотреть на весы и напряженно, чуть ли не шевеля губами считать, бессмысленно пытаясь угнаться за такой вот откормленной продавщицей; забыть, что такое шоколад, апельсины, бананы, шампанское; увидев со спины, обходить знакомых – чтобы избежать усилий улыбаться беззаботным лицом и не видеть их самоуверенные, жизнерадостные – и не приведи Бог сочувствующие! – лица… И при всем этом знать, что полуграмотный мальчишка, торгующий пивом в ларьке, получает в четыре раза больше тебя!
Она вдруг вспомнила, как месяц тому назад Саша вернулся с работы не один – привел с собой кого-то незнакомого, чужого, как будто даже враждебного ей и их непривычному к таким посетителям дому: плотного, почти толстого, багрово-румяного мужчину лет тридцати пяти, с глазами блестящими и круглыми, как спелые вишни (да! действительно, похожего на эту малиновую бабу у окна), – но лицо она рассмотрела потом, сначала бросилась в глаза – неприятной, почти болезненной вспышкой света – его одежда: длинный распахнутый кожаный плащ – из настоящей, мягко лоснящейся кожи, под ним – диковинный, ярко-голубой, с ослепительными – цвета головы электрички – оранжевыми полосами полуспортивный костюм, на ногах – кричаще белоснежные кроссовки с широкими, толстыми, как полузабытые говяжьи языки, торчащими почти до колен языками… Еще два года назад это нелепое, вульгарное, дикое сочетание форм и цветов вызвало бы у нее безудержный, даже добродушный – безвкусно до жалости, не осуждения – смех и породило бы бесчисленные рассказы подругам; но сейчас, когда она представила себе (сразу, еще подсознательно, зрительной памятью комиссионных витрин поняла), что это может стоить и сколько на все эти деньги можно всего купить – того, что составляет не прихоть, не украшение – жизнь, и сколько ей надо работать, чтобы приобрести хотя бы один – любой, самый дешевый – предмет из этого вопиющего о себе великолепия, – в ней вспыхнула злобная, постыдная для нее – интеллигентного человека, которому по всему его воспитанию и, казалось, долженствующим быть вечными убеждениям следовало только снисходительно про себя улыбнуться, – да, обжигая, вспыхнула зависть, и она почувствовала почти физическую (неприятен, приторен, казалось, несвеж был даже запах – сложный запах дорогого одеколона, душистого мыла, сладкого табака) отталкивающую неприязнь… Саша стоял чуть впереди – а казался позади – этого… буйноцветного чудовища, похожего на гигантскую тропическую осу, и неловко держал в правой руке радужно переливающуюся золотыми барельефами букв иностранную бутылку – и рядом со своим соседом и этой бутылкой, в своем старом сером плаще (пять лет назад беззаботно шутил: цвета «мышь с молоком») выглядел – сердце ее защемило – жалко и унизительно… Но все это подумалось и почувствовалось потом, а в первый момент она удивилась так, что в ответ на белоснежную – снегом на солнце – улыбку гостя даже не смогла улыбнуться (удивилась так потому, что у них не было «подобного типа» (неодобрительно) даже знакомых, не то что приходивших к ним в дом людей; единственный когда-то знакомый им человек, о котором им было известно, что он крупно, в их понимании, разбогател – купил квартиру и две машины, одну из них иномарку, – был Сашин однокурсник Фомин; по Сашиным рассказам, знаменит он был тем, что в институте и по его окончании пил горькую, распродавая оставшуюся по наследству от отца-генерала квартиру, и лет десять назад, придя в гости к приятелю и с ним вместе напившись, ночью вынес огромный узел редких в то время книг (Саша рассказывал – собрания Вальтера Скотта, Лондона, Конан Дойля, кого-то еще, по тем деньгам – на несколько сот рублей), продал их и пропил всё до копейки; приятель необъяснимо его пожалел и не стал заявлять в милицию (а может быть, побоялся уже за свою репутацию – у него была надежда попасть за границу) – впрочем, Фомин, кажется, часть денег потом вернул. Вскоре пронесся слух, что Фомин вшил себе «торпеду», – и вот, пожалуйста… Саша и не удивился, узнав об успехах Фомина: тот постоянно что-нибудь продавал, от золота до пластинок, а тут еще и украл – поэтому сейчас было бы странным иное).
Этот, пришедший с Сашей, оказался его одноклассником – ей не удалось спросить, где и, главное, зачем Саша его зацепил. Она накрыла в кухне на стол, страдая опять от проклятого унижения… и перед кем?!! – есть в доме как назло было нечего, двести граммов колбасы Саше на ужин и яйца на завтрак, – она нарезала колбасу и отварила картошку (одноклассник все порывался бежать в магазин, покупать какие-то консервы, но тут уже они с Сашей – даже с раздражением, Саша, как это ни странно, казался тоже недоволен его приходом – его удержали), поставила маринованные грибы, едва раскрывшиеся опята, и чуть не плача смотрела, как одноклассник (подумала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я