Ассортимент, цена великолепная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Жалуется, что не идет работа.
— А ты сама, Машенька? — быстро спросила Елизавета Павловна.
— Я? Я отлично! — испуганно ответила Маша. Лиза крепко ее поцеловала. Рысаков сконфуженно отвернулся. Гриневицкий с той же мягкой ласковой улыбкой смотрел на сестер.
Елизавета Павловна вернулась в гостиную, села на диван и положила на колени бархатную подушку. «Что-то у нас стали плохо топить…» Она взяла со столика книгу «Отечественных записок». «Ох, какая скука… Да, папа, Маша… Что ж делать? Не мы одни. Все наше поколение обречено… Пусть они там торгуют рокфором без меня… Я очень устала. Быть может, я состарилась, как моя пленительная belle-soeur, теперь по уши влюбленная в Мамонтова… Да, он, Мамонтов, был в чем-то прав… Он сказал вчера обо мне что-то важное… О том, что со мной сейчас. Но что?»
Она накануне завтракала с Мамонтовым в кофейне Исакова. Он много выпил, говорил безумолку, все перескакивая с одного предмета на другой. «Кажется, он начал со своих обычных шуточек: „Эту кофейню, Елизавета Павловна, когда-нибудь будут показывать посетителям: „Здесь собирались народовольцы… Это столик Елизаветы Черняковой, повешенной в 1881 году“. Я рассердилась: „вы пьяны“. Он хохотал и изображал актеров: „Эх, брат М-митрий, забыться хочу!“ Сказал, что любит разговаривать с женщинами выпивши: „Говоришь лишнее, на следующий день стыдно, а в этот день приятно“. Но какое мне дело до того, что говорил Мамонтов! Впрочем, я и сама люблю так разговаривать, быть может, даже люблю это больше всего на свете… Он говорил, что чернопередельцы гораздо умнее нас: у них вожди для руководства движением в России уехали или уезжают за границу. Говорил, что мы и чернопередельцы вроде как доминиканцы и францисканцы: „Вы помните, Фра-Анжелико, добрый доминиканец, своих грешников в аду писал не иначе, как с братьев-францисканцев…“ Что-то еще говорил о художниках, только я не могу вспомнить, и незачем, конечно, вспоминать. „У Веронеза крест — такой шедевр столярного искусства, что думаешь об этом, а не о распятии…“ Кажется, это тоже относилось к революции, но как, не могу вспомнить… Завтра я должна была в два часа быть у портнихи. Попросить Мишу сказать ей, что платья не надо? И, значит, опять, чтобы Миша заплатил?.. Он и над Мишей насмехался, и я сказала ему, что прошу его так не говорить о моем муже. Или он догадывается, что наш брак фиктивный? Он умен, Мамонтов, но у него пошлый ум. Потом он говорил о Достоевском, и тут-то что-то было обо мне. «Ваш Достоевский — гениальный писатель, учившийся литературе у самого Эжена Сю. Все его Ставрогины — это новые Дубровские, они хороши для семнадцатилетних барышень, которые мечтают спасти их любовью. Гениальны же у него те сцены, где все действующие лица уже не полусумасшедшие, а совершенно сумасшедшие: например, князь и Рогожин у трупа Настасьи Филипповны. На Достоевском нет Божьей благодати, так как жизнь за нелюбовь к ней мстит писателю лишеньем поэзии. Вот, наоборот, «Анна Каренина“, и с самоубийством героини, вся насквозь пронизана светом, летним уютным светом дворянской деревни, — роль уютности в литературе еще ведь не оценена критиками. Граф Толстой? Он величайший из величайших, я за «Войну и мир» и «Казаков» отдам Шекспира и Гете, но жизнь со временем тронет его творенья, так как он слишком связал себя с ее временными и местными формами. Если бы в России существовал приличный закон о разводе, то каково было бы графу Толстому? Ведь Анна, чем бросаться под поезд, вышла бы замуж за Вронского, а Пьер развелся бы с женой и женился на Наташе, не дожидаясь Отечественной войны. Ничего не поделаешь, всякий роман со временем становится историческим романом и вызывает печаль, как старая затрепанная адресная книжка с адресами давно умерших людей…» Нет, я плохо помню, что он говорил, кажется, он говорил не так. Не все ли равно, и пропади он пропадом, Мамонтов!.. Но что же было обо мне, о том, что сейчас?.. Странно, он пишет какие-то скучные, никому не нужные статьи, а говорит превосходно, хоть бессвязно, — я так и люблю. Очень он распустил вчера перышки. Кажется, ему моя belle-soeur осточертела… «И на вас… на нас тоже нет благословения, потому что вы в душе свободы не любите, потому что для вас свобода — это теория, как бетховенская музыка для немузыкального человека. У вас нет внутренней свободы, нет духовной свободы, и самый быт ваш свободу исключает, а быт рано или поздно подчиняет, переделывает, переламывает людей. Вот ваш отец любит и чувствует свободу, и Россия сильна такими людьми, как он, а нами лишь в той мере, в какой некоторые из нас к этому приближаются. О, не думайте, что я над всем издеваюсь, я не провинциальный демон, я горжусь тем, что принадлежу к русской интеллигенции, с ней жил, в ней жил, в ней надеюсь и умереть, но… Я знаю, Желябов, Перовская, Михайлов, каждый по-своему, замечательные люди («меня не назвал»). Таких, со всеми их недостатками, верно, немного найдется на земле. Они люди тройного сальто-мортале. Быть может, эти люди — соль земли, но возможно и то, что такая соль землю погубит…» «Иначе говоря, вы находите, что больше всего свободу любят те, которые за нее не борются», — сказала я. Он перескочил на что-то другое, кажется, на веру, и что-то тоже наговорил страшно глубокомысленное, что никакой Бог ему не нужен, а нужно бессмертие и не то, которое обещает вера. А уж если нужна вера, то легкая, нетребовательная, греческая, где боги ничем не лучше людей, где есть жертвоприношения, те же взятки богам… Кажется, и это он говорил не так, и как-то все связывал с революцией. «Революционная работа — тот же сон, ведь сон — это когда человек живет и думает без логики… Знаете ли вы эти страшные сны с перерывами, — просыпаешься, засыпаешь опять, и новый сон, с новой фабулой, и раздвоение людей, — один человек появляется, думает, говорит в двух видах, и хуже всего, когда раздвоенный человек — ты сам… И все мы, даже лучшие, особенно лучшие, мы как быки ассирийских скульпторов, гадкие звери с благородными человечьими лицами». И что-то тут он сказал обо мне, о себе, и это было верно, хоть я не помню, при чем тут были эти благородные лица… Ах да, он сказал, что есть проза мученичества и что я этой прозы не вынесу. «Знаете прозу болезней? Я видел, как Сара Бернар умирает в „Даме с камелиями“. Очень красиво и поэтично, но на самом деле люди умирают от чахотки совсем не так. То же и с мученичеством. Взойти на эшафот вы, Елизавета Павловна, пожалуй, могли бы, но тюрьма, каторга, унижения, оскорбления, грязь — это не для вас и не для меня». Тут он и заговорил о Достоевском: «Мы с вами люди одного безумия!» Но у меня все выходит ни к селу, ни к городу… Он назвал меня спортсменкой террора, сказал, что я живу для сильных ощущений… Я тоже много выпила и говорила лишнее. Да, ему как будто стало меня жалко, когда я сказала, что у меня бабушка умерла в доме умалишенных. Кажется, он был испуган. Я спросила его, верит ли он в наследственность. Он отделался шуткой: «Негритянская принцесса сказала королеве Виктории, что в ее жилах течет английская кровь: „мои предки съели капитана Кука“. Я смеялась, хоть это было глупо. Я могла бы вскружить ему голову… Под конец мне пришлось его осадить. — „Вы обиделись?“ — „Я никогда ни на кого не обижаюсь“. — „Да ведь это, Елизавета Павловна, классический ответ всех обидчивых дам…“ Каков бы он ни был, а он в одном сказал правду: это не для меня… Теперь, во всяком случае, сильные ощущения не нужны. Страх? Нет… С Машей что будет?»
Маша была назначена в наблюдательный отряд еще весной. В первый раз она следила за Александром II на набережной в день перенесения тела императрицы в Петропавловский собор. С крепости, с судов на Неве, с расставленных вдоль реки орудий каждую минуту раздавались залпы. Вдруг барабаны забили поход. Издали послышалось пение певчих. Бесчисленными рядами шли или ехали какие-то люди в мундирах с траурным крепом. И, наконец, показалась высокая колесница под золоченым балдахином, увенчанная золотой короной. Маша знала, что за колесницей едет верхом царь. Она схватилась рукой за фонарь, завешенный черным сукном. Ни о каком покушении в этот день не было речи; и революционеры, и Третье отделение понимали, что в такой день оно невозможно. Машу послали для того, чтобы приучить ее к наблюдению . Но она почти ничего не видела, — впервые поняла, что значат слова «помутилось в глазах». Когда Маша опомнилась, колесница уже была почти посредине моста.
Затем был доклад . Она старательно к нему готовилась, прочла описание похорон в газете и кое-как, сильно заикаясь, беспрестанно вспыхивая и бледнея, рассказала, что он проехал в кирасирском мундире, что за ним ехали верхом иностранные принцы и великие князья. Члены Исполнительного комитета старались не замечать ее волнения и обменивались замечаниями между собой.
— Очень жаль, что нельзя было тут же бросить бомбу, — сказала Перовская. Желябов с недоумением подумал, что больше всего ненавидят царя женщины-дворянки. «Соня его ненавидит гораздо больше, чем я, хотя у меня дядю драли на конюшне».
— Молодцом, Машенька. Выйдет из вас прекрасная сигналисточка, — потом ласково сказал он. Маше, ввиду малой серьезности поручавшихся ей дел, еще не дали прозвища, и это ее огорчало. Вначале она сама придумала для себя несколько хороших прозвищ, но не знала, как их предложить товарищам.
— А это, братцы, тем более надо ценить, что еще года четыре тому назад моя Машенька каждый вечер молилась за матушку императрицу, — сказала, смеясь, Лиза. Маша вскочила и выбежала из комнаты.
Затем она еще раза три следила за царем на Екатерининском канале, на Невском. Работа была не опасная. «В первый раз жутковато, а потом привыкаешь», — говорили молодые сигналисты. Маша говорила о себе то же самое. Однако Михайлов, внимательно за всеми следивший и все решительно замечавший, вскоре счел нужным перевести ее на другую работу: ей, как еще двум или трем юным членам партии, было поручено следить за знаками в окнах. Она оставалась в отряде и продолжала делать доклады Перовской.
После экзамена, отпустив с черного хода чету Кобозевых, Александр Михайлов со стаканом чаю в руке вошел в гостиную. Лиза сидела в кресле с книгой на коленях, но не читала.
— Шикарно живете, — сказал он, с отвращением оглянув комнату. До того он здесь не бывал. — Если бы все с толком продать, много динамита можно изготовить.
— Вы нынче обедали? Кажется, у нас что-то есть.
— Не надо, я сыра поел.
— Да ведь там, кажется, не было хлеба?
— Я отыскал в шкапчике… Ну, как молодежь?
— Ничего, славные юноши. Только очень еще зелены. Им, боюсь, ничего важного поручить нельзя.
«А тебе можно!» — подумал он. Александр Михайлов не видел для Лизы роли в своем хозяйстве. «То есть, роль-то, конечно, можно найти, да что из этого выйдет?» В свободное время он только о хозяйстве и думал: кого куда назначить. Лиза держалась гораздо лучше сестры, но и она стала нервничать. Михайлов нимало не винил ее в трусости: в их партии естественный подбор исключал боязливых людей. Однако он знал, что, за самым редким исключением, вроде Желябова и его самого, люди не могут долго выносить нестерпимое нервное напряжение, которое требовалось для террора. Одни сдавали раньше, другие позже. Лиза, по его мнению, была способна на самые отчаянные дела, но лишь в минуты подъема. Таких людей он считал опасными: террористическая работа была затяжной и на минутном подъеме держаться не могла. Партийной деятельности за границей Михайлов придавал очень мало значения, но считал возможным назначать на нее уставших людей — больше для поправки, как в санаторию. Так он недавно отправил в Париж Гартмана, который тоже был далеко не трусливым человеком. «Как бы ей все это получше преподнести?»
— Старший совсем ничего малый. Жаль, что близорук. Я ему велел носить очки. Он был в очках?
— Нет. Назло вам без очков.
— Я так и знал! Верно, барышням так больше нравится! — гневно сказал Михайлов. — Я ему покажу!.. Ну, а ты как? У тебя очень скверный вид? Не спишь?
— Отлично сплю.
— Ох, врешь. Хочешь, я дам снотворное?
— Отлично сплю… А вот, Дворник, за мной установлена слежка.
— Что ты говоришь? Где ты заметила? К-когда?
Толком Лиза ничего не могла объяснить. Ей накануне показалось, что на углу их улицы и Невского за ней пошел какой-то подозрительный человек. Она позвала извозчика, погони как будто не было. Михайлов сердито качал головой. «О, Господи! Не может отличить сыщика! А если заметила слежку, то обязана была тотчас мне сообщить, чтобы мы явку назначили не у нее. Да, верно, ей просто от нервности приснилось. Поскорее ее отправить к Марксу. Нет, при Марксе уже сидит Алхимик. Кто-то есть этакий вроде Маркса в Париже? Еще на какой-то сыр похожа фамилия…»
— П-просто ты, верно, ему понравилась. Ты нравишься многим мужчинам, — сказал он с искренним удивлением. Лиза усмехнулась. — Молодой?
— Да, скорее молодой.
— Смотри, теперь особенно будь осторожна перед поездкой. Мы ведь решили отправить тебя за границу.
— За границу? «Мы решили»? Кто это «мы»?
— У нас было маленькое совещание с Тарасом… И с Соней, — сказал он и пожалел, что сказал: ссылка на Соню должна была раздражить Аристократку.
— Я не знала, что Тарас и Соня теперь способны думать о делах!
— Ты что хочешь сказать? — спросил Михайлов, нахмурившись.
— Вы отлично знаете, что наши молодожены проводят медовый месяц. Правда, он у них как будто немного затянулся. А Соня уже совершенно забыла, что была невестой Старика.
— Это их чч… ч-частное дело! — очень строго сказал Михайлов, заикаясь больше обычного. Как ни раздражали его любовные романы в партии, сплетни о них раздражали его еще больше. — Это никого не касается! А работают они сейчас так, как никто другой! Ты п-просто не знаешь, что говоришь.
— Хорошо… Так не хотите закусить?
— Вот что. Я пришел поговорить с тобой серьезно. Нам давно нужно иметь человека в Европе… Там Бог знает что о нас пишут! Недавно в одном немецком журнале напечатали статью о кружке чайковцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115


А-П

П-Я