https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/150na70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Товарищеский суд линча. Все как следует быть, – сухо сказал архитектор и опять изобразил руками, какой суд: петлю завязал и затянул туго. Жесты его были точны, сдержанны, не угнетали. Токарев совсем благодушным стал.
– Нет, все же приятно с вами поговорить! Умница вы!
Но тот не принял комплимента.
– Из ума дом не сошьешь, а я…
Но перебил его заместитель:
– Вообще, Александр Григорьевич, и в архитектурном отношении ДНБ ваш явно прически требует:
стекла избыток – побиться может при наших-то нравах, и арки какие-то голые…
– Что же, прикажете кок на них взбить? Или, напротив, взлохматить? Стоит ли рассуждать о том, в чем вы некомпетентны?
Зам хотел возразить, но Токарев, покраснев, перебил его:
– Оставим это!
Александр Григорьевич поднялся.
– Я буду вынужден дать делу официальный ход, – коротко поклонился и вышел.
Токарев, хмурясь, покосился на заместителя, проговорил раздраженно:
– Что у тебя за страсть – брови крутить? Все бы тебе причесывать! Ладно, давай заявление об отпуске.
Тот, не иначе, ждал поворота такого: широким жестом положил на стол и расправил, разгладил бумагу.
Токарев подписал ее, не читая. И – мне: – Поехали!..
Ядро плотины гидростанции – из суглинка, но с обеих сторон, и с нижнего, и с верхнего бьефа, оно было прикрыто толстой коркой рваного песчаника, и вся плотина казалась издали – из камня, набросанного кое-как или даже лавиной, в каком-то стихийном порыве соскользнувшей с прибрежных сопок, – вон недаром макушки их облысели, морщинятся глиною, коричневеют скальными щербами. Обрушилась махина эта в реку, перегородив ее, и только в самом низу река нашла какие-то промоины, вырывается из них, выгнув вверх спину, гибкая, будто пластины особенного металла: внизу, у самого дна реки они чернели зловеще, там становилась непроницаемой для солнца плотная взвесь выполосканных из вечной мерзлоты частиц всяческих мхов, лишайников, а чем выше к гребням пластин, тем они светлей становились – белые, а вот уж и синие, и голубовато-розовые… Конечно, я знал: не промоины это – река идет через донные отверстия плотины, специально оставленные ей людьми, и взметывается кверху дугами. И не стихия изрезала сопки морщинами – это серпантины дорог.
Знал, но темные эти, ребристые насыпи камня и радужные дуги воды звучали слитно с бесконечной грядой сопок, уходящих к горизонту, вблизи – ярко-зеленых, почти салатовых, а вдали темно-синих, чуть ли не черных, и вторили им древние ели – вот, взбирались они по круче совсем рядом с нашей машиной, косо и разно освещенные восходящим солнцем, – не хотелось думать, что есть в этом хоть что-либо привнесенное человеком.
Токарев знал, где остановить машину, чтоб все это разглядеть. И не мешал смотреть мне, молчал.
А всего несколькими минутами раньше дорога наша петляла по промышленной зоне, меж выстроившихся в ряд бесконечных корпусов литеек, машиностроительных заводов и вздыбившихся чащобой всяческих труб, баков, алюминиевых, блестящих на солнце отстойников, гнутых железных ферм лесопромышленного комплекса, меж стен из панелей одинаковой высоты и цвета… Голая, глинистая бесконечность, перегороженная зачем-то ЭТИАЛИ стенами. Будто мы в неспешном поезде ехали гденибудь в Барабинских степях, и за окном, вдоль полотна тянулись впритык друг к другу – час, и второй, сутки, и больше суток – все одни и те же выбеленные непогодой деревянные щиты, оборона от снега. А здесь-то они и защищали всего лишь маленькую, затерявшуюся нашу машиненку.
Как нарочно, Токарев еще и высчитывал для меня: сколько сотен гектаров займут одни лишь чертежи всех этих заводов, если листы ватмана разложить разом, вместе, и какой сеткой опояшут, запеленают земной шар заводские трубопроводы, подземные коммуникации, – диковатые, если вдуматься, сравнения, но и такие привычные для нашего брата, газетчика, – Токарев потому, наверно, и козырял ими.
Вдруг дорога выюркнула к реке. Токарев, оказывается, знал не только, где остановить машину, но и когда: едва я огляделся, как с обеих сопок, примыкавших к плотине, навстречу друг другу, – вниз поползли армады тяжелых самосвалов. Грузовики спускались, опасливо покачивая на выбоинах бурыми своими боками – один за другим, один за другим, их были сотни тут!.. По гребню плотины бегали люди с красными флажками в руках – диспетчеры, наверно, – махали шоферам: сюда, а ты – сюда! Машины разворачивались споро, привычно, иные из них – с камнем – пятились чуть не к самой воде и зависали над ней задранными кузовами – вот-вот опрокинутся! Но камень обрушивался на только что отсыпанный откос суглинка, и самосвалы, набирая скорость, лихо выруливали на серпантин дороги, взбирались в сопку.
Такое случается лишь в дни перекрытия на гидростройках, к ним готовятся загодя, за несколько месяцев.
Почему же сейчас, в день будничный, сбились вместе эти сотни машин и двинулись, как по команде, к реке?..
Я удивленно взглянул на Токарева. И он, явно польщенный произведенным эффектом, рассказал.
Заводы и стройка уже сейчас, как астматики, задыхаются от нехватки энергии, – заказчики разные, и финансируются разные объекты неравномерно, вот и получилось, что пуск второй очереди ГЭС затянулся, – надо еще на сорок метров наращивать плотину, а техники не хватает, потому и пришлось попросить шоферов, механизаторов: где бы они ни работали, делать два рейса, перед рабочим днем своим и после него – с суглинком и камнем на плотину, сверх нормы. Дело это добровольное, за переработку им не платят, но не нашлось ни одного, кто отказался бы. Вот почему каждый день, примерно в половине девятого утра, и вечером, часов в шесть, самосвалы беспрерывной вереницей с обоих берегов штурмуют реку. И так – условились – до зимы будет.
– Профсоюзы сперва подняли хай: как это можно, мол! Но работяги сами восстали: не одних денег ради мы здесь живем, мы – атакёры! – Токарев рассмеялся, пояснил: – Это у шахматистов такое словечко есть, нравится оно мне, а за мной и все его повторять стали: «атакёры»!.. И вот, каждое утро я приезжаю сюда: для души зарядка на весь день. А что? – честно скажу: был бы, к примеру, испанцем я, так для меня такие секунды – вроде фиесты. Штурмовщина, аврал, опасность?
Может быть. Но сверх всего – праздник. Как в настоящем бою – атака: забываешь себя, бежишь на смерть вроде, но не помнишь о ней, и оттого, что не помнишь, тебя радость и сила изнутри распирают. Я ж до концлагеря на фронте и в атаки ходил, не только отступать довелось… Почему, думаете, люди в такие минуты «ура» кричат, матерятся? От злости? Чтобы страх в себе задавить? Может, – некоторые. А у большинства – не то: победа над самим собой распирает, – а-а-а!.. Помните стихи? «Есть упоение в бою…» Есть!
Он отбросил двумя ладонями редеющие уже волосы назад, и лоб стал выше будто бы – в который уж раз я залюбовался на него: лоб – гора! – лицо молодо просветлело. Я невпопад, прежде чем подумал, спросил:
– Михаил Андреевич, кстати, о концлагере. Я с того самого дня – помните? – когда в прошлый приезд засиделся у вас и вы еще показали мне докладную майора Труммера, распутываю, не знаю зачем, всю эту эпопею с несостоявшимся восстанием в Зеебаде и маршем смерти. Ронкин и Панин многое рассказали, документы нашлись будто б даже забытые. Но вот неясная эта история с Корсаковым, художником, – почему вы с ним в карцер попали? Чуть не из-за него… И что там в карцере было? Этого, кроме вас, никто не расскажет.
У Токарева вмиг лицо, плечи порыхлели, оплыли вниз.
До той секунды мы стояли на краю дороги, над обрывом к реке, а тут он повернулся и залез в машину, откинулся устало на спинку, закрыл глаза. Словно бы вдруг все силы выжали из человека.
Я уж хотел извиняться, просить, чтоб не отвечал на вопрос, не к месту заданный. Но Токарев кулаком по колену пристукнул и проговорил сквозь зубы:
– А черта ли я вам расскажу про этого Корсакова!
Про этого!.. – Он выругался еще крепче и на меня тоже прикрикнул: – Да вы садитесь в машину, садитесь! – Приказал шоферу: – На плотину, Саша.
Я сел. Машина спускалась вниз, обгоняя рискованно самосвалы, чуть не подныривая под их высокие кузова.
Токарев говорил, не поворачиваясь ко мне, я видел только могучую, красную шею его, круглый затылок.
– Я тоже в этой истории не все понимаю. Знаю, что занимался Корсаковым после освобождения особый отдел, – я сам попросил, чтоб занялись им, сам! – словечко последнее он выкрикнул, будто уже и споря с кемто… С собой? И спор этот, видно, не сейчас начался…
– Непонятен он мне, Корсаков. До сих пор непонятен. Я его года полтора в глаза не видел – конспирация.
Он возглавлял подполье в филиале Зеебада, который обслуживал железнодорожную станцию, мастерские в депо и всякую там чепуху. Там…
– Это я знаю, Михаил Андреевич, – осторожно перебил я. – И про Циема, начальника станции, знаю, про его жену.
Повернувшись, он взглянул на меня изучающе, догадался:
– Панин рассказал?.. С помощью Циема они там добыли целый арсенал: пистолеты, три автомата, даже гранату, – этого Панин мог не знать. Панин был связан с Корсаковым, – он усмехнулся, – больше по вашей части: писал листовки, а Корсаков печатал… Ну, и со своим оружейным складом они в филиале думали, что и мы все вот так, – Токарев чиркнул рукой по горлу, – всем обеспечены, хоть на танки иди!.. Это я еще могу понять: когда тебя держат несколько месяцев на взводе, пружина сжата, первая пуля давно в стволе! – и вдруг – ставят на предохранитель, спускай пары! К тому же Циема уволокли в гестапо, – это вы знаете?
Я кивнул.
– Он был связан только с Корсаковым. Но тому-то от того не легче было. Вот и загуляли нервишки, – – и это я тоже могу понять.
– Что же он – из страха потребовал встречи с вами?
– Не знаю! – раздраженно ответил Токарев. – Может, из состраданья. Это уж – психология. А нам не до нее было. В комендатуре и без Циема чуяли: в лагере – подполье. Хотя ничего толком не знали. Психовали: чуть не каждый день – дезинсекции, беспричинные аресты – кто под руку попадется! Тасовали нас, как колоду замызганных карт, – всё перемешалось! А станцию, железную дорогу американцы бомбили. Перестали туда из Зеебада гонять рабочих – связь порвалась. Хефтлинги – там – ночевали в щелях, вырытых специально. Даже по баракам не разводили и мертвецов к нам, в крематорий, перестали возить… Как мне-то было к Корсакову выбраться?.. Одна только возможность мелькнула: начальник складов, пропойца Штимм как обычно запрягал в коляску десяток человек и рысью, с песней – к железнодорожной пивнухе! – он и в те дни не мог отказать себе в таком удовольствии. Вот и я вызвался… Потом мне же это в строку ставили.
Токарев рассказывал, больше уж не оборачиваясь ко мне – не мне будто, глядя вперед, на дорогу. Она шла над самым обрывом к реке, черная круча поросшего мхом песчаника. И вода в реке была темная. Лаково отсвечивала на солнце, совсем непрозрачная, тоскливая вода.
– Короче говоря, мы только добежали до пивнушки, Штимм хлестанул кнутом напоследок, только я вышагнул из упряжки, будто б ботинок зашнуровать, – к Корсакову, он уже шел ко мне из-за угла, ждал; мы не успели двух слов сказать, как из пивнушки вывалились пятеро эсэсовцев и сразу – к нам: «Руссише швайне! Ферботен!» Запрещено! – сбили с ног сапогами и поволокли, А с ними – сам Зоммер, начальник карцера, трезвый, ни в одном глазу, хотя колотил меня по голове пивной кружкой – с нею и выбежал. «Красное солнышко!» – «Зоммер» – солнце по-немецки, – пояснил он и спросил: – Случайность? – Отыскал в зеркальце над ветровым стеклом мое лицо и сам же хмуро ответил:
– Быть может. Но дальше-то начались случайности похитрей, в карцере… Били нас две недели. То есть – меня. Корсакова – не знаю, не видел. А знаю другое. Был там палач для торжественных случаев, Когда вешали хефтлингов на плацу, он руководил, так сказать, всей технической частью дела: веревки смазывал, скамейки из-под ног выбивал – эффектно! Одним ударом сапога. Жирная скотина, глаза-щелки, лоб неандертальца – Фриц Гронинг. А еще гримировал почетных покойничков, из немцев, которых надо было родственникам показать перед погребением. Тоже – художник в своем ремесле, – проговорил Токарев с издевкой, не к одному Гронингу относящейся.
Я вспомнил евангелического пастора Шнейдера. Все сходилось. Одно к одному.
Машина опять поднялась на сопку. Рядом с обочиной стояли освещенные солнцем лиственницы. Хвоя их была акварельно-зеленой, словно подкрашенной, как в театре.
– И вот этот-то Гронинг – мы все его ненавидели! – таскал Корсакову харчи и лекарства, даже два раза – шоколад. А от Корсакова кое-что и мне перепало. Только потому и выжил.
– Как перепало?
– Ну, это непростое дело: специальное приспособление соорудил Корсаков из проволоки, веревки – на блатном языке называется «конь». Чтоб из камеры в камеру через решетки перекидывать мне посылки. Что-то вроде удочки, Однажды и записку прислал: «Ешь. Это – подарки от моих клиентов».
– Каких клиентов?
– Он в лагере рисовал портреты: капо, блоковых старост, хефтлингов, из тех, что получали посылки Красного Креста: французов, шведов… Или перерисовывал с фотографий запроволочных родственников. Люди сентиментальные готовы были ради этого своим пожертвовать… Была действительно у него клиентура. Но вряд ли Гронинг за здорово живешь стал бы от них таскать посылки: не тот человек. Да и какой клиент ему доверился бы?..
Токарев замолчал, задумавшись.
– А почему Корсакова оставили в карцере, когда вас выгнали на «тотенвег»? Как это случилось?
– А черт его знает! Ночью меня вышвырнули на плац. А уж что, как с ним – не знаю. Не до него было.
– А Гронинг исчез?
– Лет через десять поймали в ГДР.
– В ГДР?
– Да-да! Не удивляйтесь. Жил он преспокойно в курортном городке на Гарце, под горой Брокен, где гётевские ведьмы справляли шабаш. Видать, тянуло его и после войны на бесовские аттракционы.
– Как? Жил все десять лет? Не таясь?
– Под другой фамилией. Но не постеснялся открыть частный отель. Небольшой, правда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я