https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-gibkim-izlivom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Моя мать, в девичестве Вирджиния Крокер, была дочерью фотографа-портретиста из Индианополиса. Она вела домашнее хозяйство и была виолончелисткой-любительницей. Она играла на виолончели в скенектедском симфоническом оркестре и мечтала, чтобы я тоже играл на виолончели.Из меня не вышло виолончелиста, мне, как и отцу, медведь на ухо наступил.У меня не было братьев и сестер, а отец редко бывал дома. Поэтому в течение многих лет я был единственным компаньоном матери. Она была красивой, одаренной, болезненной женщиной. Мне кажется, что она была постоянно пьяна. Я помню, как она однажды смешала в блюдце спирт для натирания с солью. Она поставила блюдце на кухонный стол, погасила свет и посадила меня напротив. Затем она коснулась смеси спичкой. Пламя было совершенно желтое, натриевое, в нем она выглядела как труп, и я тоже.— Смотри, — сказала она, — как мы будем выглядеть, когда умрем.Этот дикий спектакль испугал не только меня, но и ее. Она была напугана своей странной выходкой, с тех пор я перестал быть ее компаньоном. С тех пор она со мной почти не разговаривала и полностью меня избегала, очевидно, из боязни сказать или сделать что-нибудь еще более безумное.Все это произошло в Скенектеди, когда мне еще не было десяти лет.В 1923 году, когда мне было одиннадцать, отца перевели в Германию, в отделение Дженерал электрик в Берлине. С этого времени мое образование, мои друзья, мой основной язык были немецкими.В конце концов я стал писать пьесы на немецком языке, женился на немке, актрисе Хельге Нот. Хельга Нот была старшей из двух дочерей Вернера Нота, начальника берлинской полиции.Мои родители покинули Германию в 1939-м, когда началась война.Мы с женой остались.Я зарабатывал на жизнь вплоть до окончания войны в 1945 году как автор и диктор нацистских пропагандистских передач на англоязычные страны. Я был ведушим эскпертом по Америке в министерстве народного просвещения и пропаганды.В конце войны я оказался одним из первых в списке военных преступников, главным образом потому, что мои преступления совершались так бесстыдно открыто.Меня взял в плен лейтенант Третьей американской армии Бернард О»Хара около Херсфельда 12 апреля 1945 года. Я был на мотоцикле, без оружия, и хотя я имел право носить форму, голубую с золотом, я не был в форме. Я был в штатском, в синем саржевом костюме и изъеденном молью пальто с меховым воротником.Случилось так, что Третья армия как раз за два дня до этого захватила Ордруф, первый нацистский лагерь смерти. который увидели американцы. Меня привезли туда, заставили смотреть на все это: на засыпанные известью рвы, виселицы, столбы для порки, на горы обезображенных, покрытых струпьями трупов с вылезшими из орбит глазами.Они хотели показать мне, к чему привела моя деятельность.На виселицах в Ордруфе можно было повесить одновременно шестерых. Когда я увидел виселицы, на каждой веревке болталось по охраннику. Следовало ожидать, что и я скоро тоже буду повешен. Я сам этого ожидал и с интересом наблюдал, как мирно шесть охранников висят на своих веревках.Они умерли быстро.Когда я смотрел на виселицу, меня сфотографировали. Позади меня стоял лейтенант О»Хара, поджарый, как молодой волк, полный ненависти, как гремучая змея.Фотография была помещена на обложке «Лайф» и чуть не получила Пулитцеровскую премию. Глава восьмая.AUF WIEDERSEHEN… Я не был повешен.Я совершил государственную измену, преступления против человечности и преступления против собственной совести, но до сего дня я оставался безнаказанным.Я остался безнаказанным потому, что в течение всей войны был американским агентом. В моих радиопередачах содержалась закодированная информация из Германии.Код заключался в некоторой манерности речи, паузах, ударениях, в покашливании и даже в запинках в определенных ключевых предложениях. Люди, которых я никогда не видел, давали мне инструкции, сообщали, в каких фразах радиопередачи следует употреблять эти приемы. Я до сих пор не знаю, какая информация шла через меня. Судя по простоте большинства этих инструкций, я сделал вывод, что даю ответы «да» или «нет» на вопросы, поставленные перед шпионской службой. Иногда, как, например, во время подготовки к вторжению в Нормандию, инструкции усложнялись, и мои интонации и дикция звучали так, словно я на последней стадии двухсторонней пневмонии.Такова была моя полезность в деле союзников.И эта полезность спасла мне шею.Меня обеспечили прикрытием. Я никогда не был официально признан американским агентом, просто дело против меня по обвинению в измене саботировали. Меня освободили на основании никогда не существовавших документов о моем гражданстве, и мне помогли исчезнуть.Я приехал в Нью-Йорк под вымышленным именем. Я, как говорится, начал новую жизнь в моей крысиной мансарде с видом на уединенный садик.Меня оставили в покое, настолько в покое, что через некоторое время я смог вернуть свое собственное имя, и почти никто не подозревал, что я — тот Говард У. Кемпбэлл-младший.Время от времени в газетах и журналах я встречал свое имя, но не как сколько-нибудь важной персоны, а как одного из длинного списка исчезнувших военных преступников. Слухи обо мне появлялись то в Иране, то в Аргентине, то в Ирландии… Говорили, что израильские агенты рыскают в поисках меня повсюду.Как бы то ни было, но ни один агент ни разу не постучал в мою дверь. Никто не постучал в мою дверь, хотя на моем почтовом ящике каждый мог прочесть Говард У. Кемпбэлл-младший.Вплоть до самого конца моего пребывания в чистилище в Гринвич Вилледж меня чуть было не обнаружили один-единственный раз, когда я обратился за помощью к врачу-еврею в моем же доме. У меня нагноился палец.Врача звали Абрахам Эпштейн. Он жил с матерью на третьем этаже. Они только что въехали в наш дом.Я назвал свое имя. Оно ничего не говорило ему, но что-то напомнило его матери. Эпштейн был молод, он только что кончил медицинский факультет. Его мать была грузная, морщинистая, медлительная и печальная старуха с настороженным взглядом.— Это очень известое имя, вы должны его знать, — сказала она.— Простите? — сказал я.— Вы не знаете кого-нибудь еще по имени Говард У. Кемпбэлл-младший? — спросила она.— Я думаю, что таких немало, — ответил я.— Сколько вам лет?Я сказал.— В таком случае, вы должны помнить войну.— Забудь войну, — ласково, но достаточно твердо сказал ей сын. Он забинтовал мне палец.— И вы никогда не слышали радиопередач Говарда У. Кемпбэлла-младшего из Берлина? — спросила она.— Да, теперь я вспомнил. Я забыл. Это было так давно. Я никогда не слушал его, но припоминаю, что он передавал последние известия. Такие вещи забываются, — сказал я.— Их надо забывать, — сказал молодой доктор Эпштейн. — Они относятся к тому безумному периоду, который нужно забыть как можно скорее.— Освенцим, — сказала его мать.— Забудь Освенцим, — сказал доктор Эпштейн.— Вы знаете, что такое Освенцим? — спросила его мать.— Да, — ответил я.— Там я провела свои молодые годы, а мой сын, доктор, провел свое детство.— Я никогда не думаю об этом, — сказал доктор Эпштейн резко. — Палец через несколько дней заживет. Держите его в тепле и сухим. — И он подтолкнул меня к двери.— Sprechen Sie Deutsch? — спросила меня его мать, когда я уходил.— Простите? — ответил я.— Я спросила, не говорите ли вы по-немецки?— О, — сказал я, — нет, боюсь, что нет. — Я неуверенно произнес: «Nein?» — Это значит «нет»? Не так ли?— Очень хорошо, — сказала она.— Auf Wiedersehen — это «до свиданья», да? — сказал я.— До скорой встречи, — ответила она.— О, в таком случае, Auf Wiedersehen, — сказал я.— Auf Wiedersehen, — сказала она. Глава девятая.ТЕ ЖЕ И МОЯ ЗВЕЗДНО-ПОЛОСАТАЯ КРЕСТНАЯ… Меня завербовали в качестве американского агента в 1939 году, за три года до вступления Америки в войну. Меня завербовали весенним днем в Тиргартене в Берлине.Месяц назад я женился на Хельге Нот. Мне было двадцать шесть.Я был весьма преуспевающим драматургом и писал на языке, на котором я пишу лучше всего, — на немецком. Одна моя пьеса, «Кубок», шла в Дрездене и в Берлине. Другая, «Снежная роза», готовилась к постановке в Берлине. Я как раз кончил третью — «Семьдесят раз по семь». Все три пьесы были в духе средневековых романов и имели такое же отношение к политике, как шоколадные \»eclairs.В этот солнечный день я сидел в пустом парке на скамейке и думал о четвертой пьесе, которая начала складываться в моей голове. Само собой появилось название «Das Reich der Zwei» — «Государство двоих».Это должна была быть пьеса о нашей с Хельгой любви. О том, что в безумном мире двое любящих могут выжить и сохранить свое чувство, только если они остаются верными государству, состоящему из них самих, — государству двоих.На скамейку напротив сел американец средних лет. Он казался глуповатым болтуном. Он развязал шнурки ботинок, чтобы отдыхали ноги, и принялся читать чикагскую «Санди трибюн» месячной давности.На аллее, разделявшей нас, появились три статных офицера СС.Когда они прошли мимо, человек отложил газету и заговорил со мной на гнусавом чикагском диалекте.— Красивые мужчины, — сказал он.— Пожалуй, — ответил я.— Вы понимаете по-английски? — спросил он.— Да.— Слава богу, нашелся человек, понимающий по-английски. А то я чуть было не спятил, пытаясь найти, с кем бы поговорить.— Вот как?— Что вы думаете обо всем этом? — спросил он. — Или считается, что надо обходить такие вопросы?— О чем «об этом»? — спросил я.— О том, что творится в Германии. Гитлер, евреи и все такое.— Все это от меня не зависит, и я об этом не думаю, — ответил я.— Это не ваш навар?— Простите? — сказал я.— Не ваше дело?— Вот именно.— Вы не поняли, когда я сказал навар вместо дело? — спросил он.— Разве это обычное выражение? — спросил я.— В Америке — да. Не возражаете, если я пересяду, чтобы не кричать,— Если угодно, — сказал я.— Если угодно, — повторил он, пересаживаясь на мою скамью. — Так мог бы сказать англичанин.— Американец, — сказал я.Он поднял брови.— Неужели? Я пытался отгадать, не американец ли вы, но решил, что нет.— Благодарю, — сказал я.— Вы считаете, что это комплимент, и поэтому сказали «благодарю»? — сказал он.— Не комплимент, но и не оскорбление. Просто мне это безразлично. Национальность просто не интересует меня, как, наверное, должна была бы интересовать.Казалось, это его озадачило.— Хоть это меня и не касается, но чем вы зарабатываете себе на жизнь? — сказал он.— Я писатель, — сказал я.— Неужели? Какое совпадение! Я как раз сидел здесь и думал: из того, что вертится у меня в голове, можно было бы написать неплохую шпионскую историю.— Вот как? — сказал я.— Я могу подарить ее вам, — сказал он. — Я никогда ее не напишу.— Мне бы справиться с собственными планами, — сказал я.— Да, но со временем вы можете истощиться, и тогда вам пригодится этот мой сюжет, — сказал он. — Понимаете; есть молодой американец, который так долго жил в Германии, что практически стал немцем. Он пишет пьесы на немецком, женат на прелестной актрисе-немке, знаком со многими высокопоставленными нацистами, которые любят болтаться в театральных кругах. — И он пробубнил несколько имен нацистов — более значительных и помельче, которых мы с Хельгой прекрасно знали.Не то чтобы мы с Хельгой были без ума от нацистов. Но и не могу сказать, что мы их ненавидели. Они были наиболее восторженной частью нашей публики, важными людьми общества, в котором мы жили.Они были людьми.Только ретроспективно я могу думать, что они оставили за собой страшный след.Честно говоря, я и сейчас не могу так о них думать. Я слишком хорошо знал их и слишком много сил положил в свое время на то, чтобы завоевать их доверие и аплодисменты.Слишком много.Аминь.Слишком много.— Кто вы? — спросил я у человека в парке.— Разрешите мне сначала кончить мой рассказ,-сказал он. — Этот молодой человек знает, что надвигается война, понимает, что немцы будут на одной стороне, а американцы на другой. И этот американец, который до сих пор был просто вежлив с нацистами, решает сделать вид, что он сам нацист, остается в Германии, когда начинается война, и становится очень полезным американским шпионом.— Вы знаете, кто я? — спросил я.— Конечно, — сказал он. Он вынул бумажник и показал мне удостоверение Военного ведомства Соединенных Штатов на имя майора Фрэнка Виртанена, без указания подразделения.— Вот кто я, — сказал Фрэнк Виртанен. — Я предлагаю вам стать агентом американской разведки, мистер Кемпбэлл.— О боже, — сказал я с раздражением и обреченностью. Я весь поник. Потом я снова выпрямился и произнес: — Смешно. Нет, черт возьми, нет.— Ладно, — сказал он. — Я не особенно огорчен, ведь вы дадите мне окончательный ответ не сегодня.— Если вы воображаете, что я пойду сейчас домой, чтобы это обдумать, вы ошибаетесь. Домой я пойду, чтобы вкусно поесть с моей очаровательной женой, послушать музыку, заняться с женой любовью, а потом спать как убитый. Я не солдат, не политик. Я человек искусства. Если придет война, я ей не помощник. Если придет война, я буду продолжать заниматься своим мирным делом.Он покачал головой.— Я желаю вам всего самого лучшего, мистер Кемпбэлл, — сказал он, — но эта война вряд ли кого-нибудь оставит за мирным делом. И как ни грустно, но я должен сказать, что чем ужаснее будут дела нацистов, тем меньше у вас будет шансов спать по ночам как убитый.— Посмотрим, — натянуто сказал я.— Правильно, посмотрим, — сказал он. — Вот почему я сказал, что вы дадите мне окончательный ответ не сегодня. Вы должны дойти до него сами. Если вы решите ответить «да», вам надо будет действовать совершенно самостоятельно, сотрудничать с нацистами, стремясь добиться как можно более высокого положения.— Прелестно! — сказал я.— Да, в этом есть своя прелесть, — сказал он. — Вы должны стать настоящим героем, в сотни раз храбрее любого обыкновенного человека.Тощий генерал вермахта и толстый штатский с портфелем шли мимо нас, возбужденно разговаривая.— Здрасьте, — сказал им дружелюбно майор Виртанен. Они высокомерно фыркнули и прошли дальше.— С началом войны вы добровольно пойдете на то, что вы конченый человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я