https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/rakoviny-dlya-kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ей нужно было знать мои секреты, не разглашая свои, просто чтобы ощутить: в борьбе со мной у нее есть хоть какой-то шанс. А то, что, как мне казалось, делало ее такой беспомощной, эти слезы на моей подушке, на самом деле свидетельствовало о том, что она приходит к окончательному избавлению от прошлого, больше не отрицая его.
Годы спустя, когда было уже поздно, я также понял, что, будь я тогда добрее и мудрее, в ту ночь я прижал бы ее к себе и превратил бы ее слезы в новые узы между нами, возможно, даже поплакал бы вместе с ней. Но я не сделал этого. Я просто лежал в темноте и слушал ее, ужасаясь как ее плачу, так и догадке, на краткий миг промелькнувшей в потемках моей души и вызвавшей жуткое подозрение, – что моя неспособность по-настоящему понять этот момент и, главное, отсутствие всякого желания понять его были неисправимой трусостью, которую я никогда не искуплю.
Два года спустя, осенью 1988-го – Года Двадцать Первого по Апокалиптическому Календарю, – где-то на шоссе между его старой жизнью и новой, когда Жилец, петляя по часовой стрелке, пересекал страну с восточного побережья на запад, где-то после телефонного звонка от Энджи, позвонившей через десять месяцев после еще одного разрыва, когда она уехала из Нью-Йорка в Лас-Вегас, чтобы сообщить своему отцу, сыну Восходящего Солнца, что еще жива, и попытаться заключить с ним, если получится, хоть какое-то непрочное перемирие, после того, как ее мать умерла от рака, вызревшего за многие дни, проведенные под лучами радиоактивного солнца ее отца, когда-то после того, как Энджи переехала в Лос-Анджелес, где, работая в нескольких местах по совместительству, она совместила все это в одну полноценную жизнь, преподавая английский детям иммигрантов из Азии и фортепьяно детям кинопродюсеров, где-то на шоссе после звонка Энджи в Нью-Йорк, когда он тут же завершил все дела и набил машину чем попало, не задумавшись и на две секунды, так как ему не хватало ее, вот и все, и где-то после пересечения границы Техаса с Нью-Мексико, а потом границы Нью-Мексико с Аризоной, в покосившемся маленьком мотеле на Шестьдесят шестом шоссе сразу к востоку от Кингмена, плотно закрыв окна от неумолимого песчаного ветра из пустыни и маленьких решительных пыльных смерчей, которые все равно проникали в комнату, где-то после полбутылки дешевой водки, захваченной в лавке в Вильямсе, поскольку там не нашлось ничего лучше, какое-то время посидев в номере мотеля, прислушиваясь к ветру и пытаясь дозвониться до нее, а потом вылив остатки водки в раковину, улегшись в койку и уплывая в завывания ветра пустыни, напомнившие ему стародавнюю музыку, опьянение от которой он считал забытым, Жилец стал размышлять, как же за шесть совместных лет они с Энджи умудрились совершенно развалить любовь и где же все пошло не так, хотя и понимал, что никогда не бывает точки, где все начинает идти не так, что трещина всегда в изначальной литейной форме, и вопрос заключается в одном: или трещина глубокая и фундаментальная, обреченная увеличиваться со временем и наконец развалить все, или ее можно залатать, пусть даже и не полностью, – и где-то не доезжая Лос-Анджелеса он вдруг что-то понял и прогнал мелькнувшую мысль так же быстро, как это случится через много лет – когда утром он проснется и обнаружит, что она исчезла из его постели с их первым и единственным ребенком в чреве, – прежде чем снова признаться себе: а ведь она спасала его от смерти больше, чем он спасал ее.
«Моя яркая звездочка» называл Энджи отец, когда она была маленькой.
Теперь ему было шестьдесят девять лет. Он так и жил в том же маленьком типовом доме на окраине Вегаса, где завел семью после того, как приехал в Соединенные Штаты из Японии. Вернувшись домой почти через десять лет, Энджи увидела, что он сидит в той же самой комнате, где она спала маленькой девочкой; на двери спальни висела старая-старая табличка, которая была там с того дня, когда шестнадцатилетняя Энджи, звавшаяся тогда Саки, ушла из дому. Табличка была картонная, и на ней черным маркером были написаны английские буквы, тем не менее напоминавшие японские иероглифы, хрупкие и слегка незавершенные, и не совсем связанные. Табличка гласила: ПРОПАЩАЯ. Простояв долгое время во дворике, гадая, заметит ли ее кто-нибудь, потом долго простучав в переднюю дверь, гадая, откликнется ли кто-нибудь, Энджи в конце концов позволила себе прокрасться в темный дом, который теперь казался гораздо меньше, чем она его помнила, и, в комнате, некогда бывшей ее спальней, обнаружив отца, она с горечью заметила и табличку.
Отец сидел перед большим окном, в которое маленькой девочкой она часто смотрела на темнеющее пустынное небо, когда он в семь часов укладывал ее спать. Теперь вдали он мог видеть неоновый ореол Лас-Вегаса точно так же, как в одно августовское утро 1945 года, часов в одиннадцать, видел из своего родного городка Кумамото ядерный ореол над Нагасаки на другом берегу залива. Огромная сияющая звезда, сказал он себе в то утро – тогда ему было двадцать шесть лет. Для отца Энджи это не было рождением новой эры, как высокомерно заключили западные люди – он видел это по самодовольным ухмылкам американских ученых на полигоне: мы подарили вам новое тысячелетие, — этот ореол был скорее смертью старой эры, смертью прошлого его страны, со скоростью аннигиляции занесенной ураганом в будущее. Для отца Энджи новое тысячелетие, эра нигилизма, родилась первого января 1946 года, она началась с унизительного признания императора своему народу, что вообще-то он не Бог. В тот день император сказал своим соотечественникам и отцу Энджи, что его происхождение от солнечной богини Аматэрасу было – как же он выразился? – «ложным представлением». Теперь никакого бога не было, только новое солнце на месте Бога. В уничтожении была честь, в отрицании Бога была пустота. Сорок три года спустя отец Энджи сидел в комнате, которая раньше была спальней девочки, и смотрел на схожий свет над казино, отелями и ночными клубами, где, как когда-то он слышал, его дочь танцевала в одних туфлях; и он сидел в комнате, глядя на этот свет, когда она вошла в дверь за его спиной.
Он вздрогнул, решив сначала, что это его жена, но через мгновение вспомнил, что это невозможно.
– Это Саки, папа, – сказала Энджи.
Он ничего не ответил, ни в тот вечер, ни на следующий день, и она решила, что возможность для примирения потеряна навсегда. Однако когда она наконец пришла с ним попрощаться, он вдруг взял ее за руку, по-прежнему глядя в окно, по-прежнему не уступив ни в чем, по-прежнему отказываясь от нее своим молчанием, но крепко держа ее за руку.
«Моя яркая звездочка», – прошептал он ей на ухо точно в семь часов две минуты вечера шестого мая 1968 года, осторожно вынимая плюшевого мишку из ее объятий. На какое-то мгновение Саки, лежа в кроватке, удивилась: мой мишка, – позвала она и потянулась к нему, но отец, нависая над ней, покачал головой. Ты больше не маленькая, сказал он и, выйдя, закрыл за собой дверь. Девочку так ошеломила эта новость и потеря друга, что прошло несколько минут, прежде чем до нее дошло огромное значение происходящего и она заплакала. Когда небо над пустыней Невада блекло и темнело, другие дети на улице еще играли. За четыре месяца до своего шестого дня рождения она уже вполне по-взрослому относилась ко всему, кроме плюшевых мишек, включая и привычку засыпать вечером. Она точно знала, что никто из ее знакомых детей не ложится спать в такое дурацкое время – семь часов. Но отец был в этом так же непреклонен, как и в отношении мишки, как и в своем упорстве называть ее Саки, как и в шептании ей на ухо: «Моя яркая звездочка», – выражая не ласку, не ободрение, не надежду и даже не требование, а предостережение.
Когда она пошла в детский сад, он стал каждое утро вешать на ее двери табличку с каким-нибудь словом. Сперва это было для Энджи игрой – каждое утро просыпаться в радостном волнении и смотреть, что появилось на двери. Сначала ежедневные знаки отражали его ожидания и стремления, они же были первыми английскими словами, которые отец сам так старательно заучивал после своей экспатриации из Японии в Соединенные Штаты: ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ. ЧЕСТОЛЮБИВАЯ. РЕШИТЕЛЬНАЯ. УДАЧЛИВАЯ. Но по прошествии лет табличка на двери стала индикатором глубины ее падения в пучину местечкового тинейджерства и соответственно мерилом тающего отцовского одобрения, очередным из множества доступных ей способов подвести его: ОГОРЧАЮЩАЯ. ЛЕНИВАЯ. БЕСТОЛКОВАЯ. БЕЗНАДЕЖНАЯ.
Саки Каи была единственным ребенком родителей, которые считали, что в деле произведения на свет незаурядных детей достаточно одной попытки. Зачем заводить еще детей, когда первый так хорошо вышел? Проявляя задатки явного вундеркинда, она рано выказала талант в игре на фортепиано, с блеском прошла все ранние тесты по оценке интеллекта, а в математике претендовала чуть ли не на гениальность. Тем не менее, если не считать уроков фортепиано, которые она любила, девочке быстро наскучила учеба, и она получала в школе баллы не выше средних, приводя свою мать в недоумение, а отца в гнев. К четырнадцати годам между всеми тремя установились линии фронта, а к шестнадцати Саки вызволила плюшевого мишку из старого ящика под лестницей, ушла из дома, не достигнув совершеннолетия, и поступила на работу официанткой в одном убогом баре в центре города и танцовщицей в другом ночном клубе на той же улице, где у всех девушек были сценические псевдонимы – не ради самовыражения, а из соображений конфиденциальности. Она взяла имя Энджи, внушенное популярной рок-н-ролльной балладой , которую Саки любила в десятилетнем возрасте и которая звучала, когда она проходила пробу. Энджи не была уверена, на что она больше надеялась – что отец ничего не узнает или, наоборот, что в один прекрасный день он зайдет в клуб как раз в тот момент, когда она будет стоять на столе в одних черных туфлях на высоких каблуках. Это оказалось бы откровением для обоих, и, может быть, старые линии фронта ушли бы в небытие.
К этому моменту у нее был секс ровно два раза, с соседскими мальчишками. Конечно, оба раза не ради любви, а ради бунта. В клубе она считалась плохой танцовщицей – в трезвом виде она слишком стеснялась, чтобы танцевать, а в пьяном виде уже совсем не годилась на танцы. Однако у некоторых мужчин постарше – в определенном смысле она была еще слишком невинной, чтобы понимать это, – ее неуклюжесть пробуждала некое развращенное томление.
Один финансист из Нью-Йорка, которому было шестьдесят с хвостиком и который прилетал в Вегас каждые три недели на выходные, особенно увлекся ею. Энджи сидела и слушала, пока он говорил о чем-то, до чего ей не было дела, а он задавал вопросы о том о сем, и после нескольких таких собеседований выяснилось, что она хочет стать концертной пианисткой. Это показалось ему столь восхитительно абсурдным, что у него чуть не потекли слюнки. После того как они еще пару раз пообщались, он позвонил по междугородному, как раз когда она собиралась на дневную смену, и сообщил ей, что если у нее есть средства добраться до Нью-Йорка, он устроит ей встречу с кем-то из руководства Карнеги-Холл и забронирует номер в «Хилтоне» по соседству.
Стояла осень 1978 года, когда, по всей видимости, не по летам взрослым девочкам-подросткам из невадских пригородов было еще позволительно не смыслить в некоторых вещах, – даже если они протанцевали четыре или пять месяцев в стрип-клубе. Энджи забила в чемодане все место, оставшееся после плюшевого мишки, собрала все деньги вплоть до последнего пенни, которых как раз хватило на авиабилет и такси от аэропорта Кеннеди до отеля «Хилтон» на Шестой авеню, зарегистрировалась в отеле под именем Энджи Каи и поселилась в номере, куда вызвала коридорного и в восторге подписала счет, опрометчиво решив, что его оплатит Карнеги-Холл. Когда в одиннадцать часов вечера зазвонил телефон, то это оказался не Карнеги-Холл, а тот самый финансист, звонивший из вестибюля гостиницы. Он объяснил, что с прослушиванием «все устроено», оно назначено на завтрашний день, и, может быть, ему стоило бы подняться к ней в номер и кое-что объяснить, просто чтобы все хорошо прошло. Когда он повесил трубку, Энджи, смыслила она что-то или нет, наконец почувствовала, что вся эта ситуация не так уж и распрекрасна. Она пыталась прогнать это чувство, когда в дверях показался старик с бутылкой шампанского.
Через двадцать минут она завизжала достаточно убедительно, чтобы полураздетый покровитель искусств поскорее ретировался в коридор и уволок за собой ее неприкрытое разочарование.
– Господи, Саки, – проговорила она, сидя в номере перед зеркалом и разглядывая себя. Какую табличку прочитала бы она на двери своей спальни, узнай обо всем отец? Вот тогда-то Энджи и начала писать стенографические отчеты о своем разбитом сердце: «Позорная. Отвратительная. Унизительная. Пропащая». Десять лет спустя, когда она снова увидит табличку на двери, она обнаружит, что неплохо знала своего отца.
Денег у нее не было. Остававшуюся надежду на то, что удастся протянуть еще ночь-две в отеле, разбил утренним звонком менеджер.
– Нас только что известили, – сообщил он, – что джентльмен, внесший деньги за первую ночь вашего пребывания в отеле, за вторую платить не будет. – Пауза. – Как вы желаете рассчитываться?
В потрясении она таскала свой чемодан туда-сюда по Шестой авеню, даже к Карнеги-Холлу, где задержалась на тротуаре в смелой надежде, что, может быть, в конце концов прослушивание все-таки было назначено. Всю ночь она провела в метаниях с одной темной и опасной улицы на другую, потихоньку бросая вещи, пока не остался только мишка. К утру следующего дня она проголодалась и измучилась, к утру третьего дня отчаялась и пришла в ужас. К вечеру третьего дня она получила сорок долларов за то, о чем потом никогда не хотела говорить или вспоминать. К вечеру четвертого дня от сорока долларов осталось ровно столько, чтобы поужинать – бутылкой крем-соды и упаковкой снотворного, которое продавалось без рецепта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я