заказать унитаз 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Будь он помоложе, я бы его ударил. Он с насмешливым участием разглядывал меня своими маленькими слоновьими глазками; пробор в его почтенных сединах был прочерчен с геометрической точностью.
– Вы нанесли ей травму, – сказал я, окончательно отчаявшись, и тут же пожалел о своих словах.
– Травму? – переспросил он. – Из-за ее дружбы со мной? Какую же травму?
Он недоуменно развел руками.
– Но вы правы: сейчас не время и не место обсуждать неприятности бедняжки Шейлы. Вы пришли за ее деньгами, не так ли? Всегда покоряйся неизбежному – я горячо в это верю. Не считаете ли вы, что нам пора перейти к делу?
Я снова удивился. Когда я сидел возле его стола, слушая отчет о его соглашении с Шейлой и нынешнем положении вещей, я понял что это человек необычайно щепетильный в отношении денег и, насколько я мог судить, честный. Правда, умело храня свои собственные секреты, он скрыл от меня, как прежде скрыл от Шейлы, некоторые источники своих доходов и перспективы на получение денег. Каким-то образом у него остались средства, чтобы сохранить свою контору и платить мисс Смит, но первые «оттиски» пришлось отложить до осени. И вдруг мне пришло в голову: не рад ли он этому предлогу? Мечты, намерения и разговоры о восстановлении былой славы – это одно. А вот привести эти мечты в исполнение – дело другое. Быть может, он был рад, что все затягивается.
Однако он не проявил никакого стремления медлить с возвращением денег. Он предложил тотчас же выписать чек на триста фунтов, а остальное возвратить равными частями в два срока – первого июня и первого сентября.
– Проценты? – сияя, спросил он.
– Она не возьмет.
– Наверное, не возьмет, – согласился Робинсон с удивлением.
Затем он предложил, чтобы мы немедленно отправились к его поверенному. «Не люблю откладывать», – заявил Робинсон, надевая широкополую шляпу и старое пальто, отороченное мехом на воротнике и рукавах. Гордясь своей быстротой в действиях, приличествующей, по его мнению, настоящему дельцу (по существу между ним и настоящим дельцом было столько же общего, сколько между Полем Лафкином и каким-нибудь зулусом), он величественно шествовал рядом со мной по Ковент-Гарден, хоть не доставал мне и до плеча. Дважды с ним здоровались какие-то служащие издательств или посреднических контор. Робинсон торжественно взмахивал своей широкополой шляпой.
– Доброе утро, сэр, – приветливо кричал он им с едва заметным оттенком покровительства; именно так Р.-С.Робинсон, издатель изысканной литературы, мог приветствовать их в 1913 году.
Его лицо розовело румянцем в тусклом свете серого утра. Он выглядел счастливым. Любому Другому человеку такое поведение показалось бы нелепым: сначала пустить в ход всю свою хитрость, все уловки, чтобы найти благодетеля, а потом с помощью таких же хитроумных уловок избавиться от него. Впрочем, с ним это случалось, видимо, не в первый раз; такой образ действий доставлял ему наслаждение. Чувство злорадства, радость мести тому, кто имел наглость отнестись к нему снисходительно, – за это стоило платить и подороже, чем платил он сам.
Нет, думал я, вдыхая в сыром воздухе запах яблок и сена и глядя на Робинсона, шагавшего с почтенным видом человека, направляющегося на важное свидание, дело не только в удовольствии отомстить благодетелю. Его вдохновляло нечто более загадочное. Месть, да, но не Шейле, не просто какому-нибудь благодетелю, а всей жизни.

Возвратившись домой, я услышал музыку – Шейла ставила пластинки. Это меня обеспокоило; и беспокойство мое усилилось, когда я застал Шейлу не в гостиной, не в спальне, а в комнате, где я провел памятный день мюнхенских событий: она считала эту комнату несчастливой. На столе стояла пепельница, в ней валялось, наверное, не меньше тридцати окурков. Я начал было рассказывать о моей встрече с Робинсоном.
– Не хочу больше слышать об этом, – сказала она хрипло и равнодушно.
Я попытался развеселить ее, но она повторила:
– Не хочу больше слышать об этом.
И поставила новую пластинку, вычеркивая из своих мыслей не только Робинсона, но и меня.
8. «Ты сделал все, что мог»
Летом я почти не разлучался с Шейлой. Мы ждали что вот-вот начнется война. Каждую ночь я проводил у нас в спальне чего не случалось уже несколько лет, на моих глазах она спокойно слала не вскакивая то и дело, и спокойно просыпалась. Как только началась война, я решил, что буду жить подле нее в нашем доме в Челси столько, сколько будет суждено.
За все время нашего брака мы никогда не были так безмятежны, почти счастливы, как в эти сентябрьские ночи. Теперь я возвращался домой не из Милбэнка, а из Уайтхолла, потому что вновь поступил на государственную службу, и проходил по набережной в восемь часов вечера, а то и позже; воздух был все еще теплым, а небо сияло огненным заревом циклорамы. Шейла как будто радовалась моему возвращению. Она даже интересовалась моей работой.
Мы сидели в саду, вечера казались такими мирными, как будто не было войны, и она расспрашивала меня о нашем министерстве, о том, что делает министр, насколько он под башмаком у своих служащих и что делаю я в качестве одного из его личных помощников. Я посвящал ее в мои заботы и тревоги, чего уже давно не делал. Она смеялась надо мной, говоря, что я «удачник» и что мне не стоит особенного труда пробивать себе путь.
Я был слишком поглощен своей новой работой, чтобы уловить, когда и как это настроение изменилось. Только много недель спустя я понял, что все это время ее не покидала мысль о наступлении последней минуты, острой, как боль в сломанной кости, как ощущение неумолимой неизбежности ее. Я знал лишь, что в сентябре, когда все было безоблачно, она, тайком от меня, договорилась где-то о работе с первого января. Там требовался человек, хорошо знающий французский язык, а она его знала, и работа эта показалась ей очень подходящей. Она рассказывала мне о ней с удовольствием, чуть ли не с волнением.
– Наверное, в конце концов это окажется все тот же Робинсон, – сказала Шейла, но в словах ее не было горечи. Она смеялась над собой – верный признак того, что чувствовала себя бодро и уверенно.
Вскоре после этого разговора, недели две спустя, я, приходя вечером домой, снова стал обнаруживать в ней признаки угнетенности, хорошо знакомые нам обоим. Заметив их в первый раз, я расстроился и почувствовал раздражение; мне не хотелось отвлекаться. Я принялся, как делал это раньше, успокаивать ее. Убедил оторваться от пластинок и лечь в постель; потом разговаривал с ней в темноте, уверяя, что это пройдет, как проходили прежде более тяжелые приступы; рассказывал о других, чья жизнь тоже омрачена страхом, – ей становилось немного легче, когда она слышала, что и другие страдают, как она. Все это говорилось уже не раз, и оба мы эти слова утешения знали наизусть. Мне иногда казалось, что стоит только пожить бок о бок с таким человеком, как Шейла, и поймешь, как упорно и неотступно страдание.
Все это время я заботился о ней рассеянно, просто по привычке; мне казалось, что все идет, как бывало не раз. Я не замечал ухудшения в ее состоянии, не видел, как далеко зашла болезнь. Однажды она сама пыталась поговорить со мной, но я и тогда не обратил внимания на ее слова.
Как-то ночью, в начале ноября, проснувшись, я почувствовал, что ее нет в постели. Я прислушался к звукам в соседней комнате: там чиркнула спичка. В этом не было ничего необычного, потому что в бессонные часы она бродила по дому и курила – я не выносил запаха табака в спальне. Скрип двери, чирканье спички, звук шагов в коридоре – все это не раз будило меня, и я не мог заснуть, пока она снова не ложилась. И в этот раз все было так же, и снова я, как обычно, ждал ее и не засыпал. Наконец скрипнула дверь, зашелестели простыни, застонали пружины кровати. Слава богу, подумал я, можно спать и, довольный, спросил по привычке:
– Все в порядке?
С минуту она молчала, потом донесся ее голос:
– Как будто.
Я очнулся, словно от толчка, и переспросил:
– Ты уверена, что все в порядке?
Наступило долгое молчание. Потом из темноты снова голос:
– Льюис!
Она очень редко, обращаясь ко мне, называла меня по имени.
– Что с тобой? – отозвался я, уже готовый успокоить ее.
Ответ прозвучал тихо, но твердо:
– Мне плохо.
Я тотчас зажег ночник и подошел к ней. Я видел ее бледное и неподвижное лицо в тени, потому что стоял между нею и лампой, загораживая свет. Обняв ее, я спросил, в чем дело.
И вдруг гордость и мужество изменили ей. Из глаз ее хлынули слезы, и лицо мгновенно стало увядшим, некрасивым, оно словно расплылось на глазах.
– В чем дело?
– Я все время думаю о первом января.
Она имела в виду работу, которую должна была начать.
– Ах, вот оно что! – сказал я, не в силах скрыть облегчение и откровенную скуку.
Мне следовало бы знать, что любой повод мог вызвать у нее тревогу, но я знал также, что нет ничего скучнее тревоги, которую не разделяешь.
– Ты должен понять! – воскликнула она, и это прозвучало необычно, как мольба.
Я старался говорить возможно внушительнее. Вскоре – в таком состоянии ее легко было убедить – она мне поверила.
– Ты ведь понимаешь, да? – спросила она, сразу перестав плакать; она говорила взволнованно, совсем не так, как говорила обычно. – На днях, в следующий понедельник, будет три недели, вечером, когда принесли почту, я вдруг поняла, с первого января я начну чувствовать то же самое, что было из-за Робинсона. Ведь это непременно будет так, ты тоже это знаешь, да? Все опять начнется сначала и станет сгущаться вокруг меня все больше с каждым днем.
– Послушай, – сказал я, осторожно уговаривая ее, ибо давным-давно нашел способ, который больше всего на нее действовал, – быть может, неприятности действительно будут, но совсем другого рода. На свете ведь есть только один Робинсон.
– И только одна я, – сказала она с какой-то отчужденностью. – Мне кажется, я сама виновата в своих неудачах.
– Право, не думаю, – ответил я. – Робинсон и со мной вел себя точно так же.
– Сомневаюсь, – сказала она. – От меня никогда никому не было пользы. – Ее лицо было взволнованным и умоляющим. – Ты понимаешь, среди новых людей меня ждет все та же западня.
Я покачал головой, но тут она отчаянно закричала.
– Говорю тебе, я поняла это еще в тот день, после того как принесли почту, в ту же секунду, говорю тебе, что-то произошло в моей голове.
Она дрожала, хотя больше не плакала. Сочувственно, но со спокойствием человека, который слышал все это уже не раз, я стал расспрашивать, что она чувствует. Часто в состоянии возбуждения она жаловалась, что голова ее словно сдавлена тисками. На этот раз она ответила, что с того дня ее голову все время что-то сжимает, но ничего не хотела рассказать толком. Я решил, что ей стало стыдно, потому что она явно преувеличивала. Я тогда не понимал, что она, как говорят медики, во власти мании. Мне и в голову не приходило, когда я убеждал ее и даже шутливо поддразнивал, насколько ее рассудок больше ей не принадлежал.
Я напоминал ей, как часто ее страхи оказывались чепухой. Я строил для нас обоих планы на будущее, когда кончится война. Потом дрожь прошла, я дал ей таблетку из ее лекарств и сидел возле нее, пока она не уснула.
На следующее утро, хоть и не совсем еще придя в себя, она говорила о своем состоянии вполне спокойно (употребляя привычную формулу: «Около двадцати процентов страха сегодня») и, казалось, чувствовала себя гораздо лучше. Вечером она снова была возбуждена, но хорошо спала ночью, и только через несколько дней все повторилось опять. Теперь я должен был каждый вечер держать себя в руках. Иногда наступали перерывы, порой она целую неделю была относительно спокойна, но я напряженно ждал признаков нового приступа.
Работа в министерстве отнимала все больше времени и внимания; министр привлекал меня к участию в ответственных переговорах, где требовалась полная собранность мыслей и нервов. Когда я уходил утром из дому, мне страшно хотелось заставить себя забыть о Шейле на весь день, нечасто во время особо важного официального разговора мысль о ней неумолимо влезала в мой мозг и отделяла меня от собеседника, которого я пытался в чем-то убедить.
Не раз испытывал я чувство горькой досады по отношению к ней. Едва став моей женой, она отняла у меня всю мою энергию и выдержку, испортила мою карьеру. Теперь, когда мне представился случай наверстать упущенное, все начиналось снова. Но это чувство горечи жило во мне рядом с жалостью и любовью, почти смешиваясь с ними.
Первую неделю декабря я был очень занят одним заданием. Однажды, около половины шестого, когда я рассчитывал поработать еще час-другой, раздался телефонный звонок. Я услышал голос Шейлы, звенящий и далекий.
– Я простудилась, – сказала она. И продолжала: – Ты не мог бы прийти домой пораньше? Я приготовлю тебе чай.
Она вообще никогда не звонила мне и, уж конечно, никогда не просила побыть с ней. Для нее это было так непривычно, что она вынуждена была начать с пустяка.
Что-то неладно, решил я, бросил работу и на такси помчался в Челси. Но оказалось, что, хоть она снова была угнетена и рот ее беспрерывно подергивался от тика, ничего особенного не случилось. Она заставила меня приехать домой, чтобы я облегчил ее страдания, вновь переворошив все те же постоянные темы наших бесед: Робинсон, первое января, ее «срыв». С трудом подавляя раздражение, я тупо буркнул:
– Все это мы уже обсуждали.
– Я помню, – ответила она.
– Ты ведь знаешь, – равнодушно произнес я, – проходило кое-что и пострашнее, пройдет и это.
– Пройдет? – Она улыбнулась полудоверчиво, полупрезрительно и вдруг разразилась: – У меня нет цели. У тебя цель есть. Ты не можешь сказать, что у тебя ее нет. – И закричала: – Я же говорила, что подаю в отставку.
Я устал от всего этого и не в силах был утешить ее; меня разозлило, что она оторвала меня от дела, а так хотелось его закончить. Она настолько ушла в себя, что моя жизнь, кроме той ее части, которую я тратил, чтобы поддерживать в ней силы и бодрость, совершенно не интересовала ее. Мы сидели в гостиной у камина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я