Качество, приятно удивлен 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Впрочем, подумал он, может быть, в том, что он не на месте и живет не своей жизнью, и таится причина его неустроенности, неудовлетворения самим собой и прочего и прочего. Вот когда кончится эта неудачная его жизнь, в которую вошел он все же из-за Нади, вот когда он вступит в свое, настоящее, вот тогда пойдет все по-иному, и все увидят, чего стоит подлинный Олег Плахтин.
Он улыбнулся, размечтавшись, представив себя в той будущей жизни и людей, шепчущих за его спиной: «Это — Олег Плахтин, да, да, тот самый…» «Э, нет! — оборвал он себя. — Хватит маниловских миражей!»
Он подумал, что, как это ни странно, как он ни любит Надю, будет лучше, если она уйдет от него. Он отдавал себе отчет в том, что жизнь с ней, ответственность за эту жизнь будет тяготить его и будет ему не по силам. Ему уже и сейчас не нравились его обязанности и его постоянное беспокойство за Надю и за ее отношение к нему, а предстоящие заботы и подавно пугали его. Кроме всего прочего, он снова почувствовал сладость грусти, благополучие разочаровывало из его, оно требовало не слов и не грез, а действий, он же был неумехой по-влахермски, и ему доставляло удовольствие чувствовать себя обиженным, даже несчастным, страдающим ради других, в дурманящих приступах тоски он часами рисовал себе картины будущих реваншей и будущих самопожертвований, и в картинах этих он был великодушен, справедлив и прекрасен. «Вот тогда все узнают… Вот тогда все пожалеют…» Он и сейчас чуть было не принялся раздумывать о том, кем он станет и что он совершит и как пожалеет Надя, о чем — не важно, встретив где-нибудь его, Олега, лет через пять, и как локти будет она кусать в раскаянии.
«Опять ты за свое! — раздраженно сказал он самому себе. — Это все детство, детство! Не пора ли мужчиною стать! Лучше разберись, почему ты всего боишься, почему ты находишь удовлетворение в сочиненных твоим воображением картинах очищенной жизни, а реальная жизнь тебя пугает. Почему ты, как жалкий гоголевский Шпонька, боишься женщины и уже заранее готов потерять ее, чтобы о ней же и тосковать потом. Почему ты такой неспособный к делу человек!»
Выпалив это, он и не думал спорить с самим собой, наоборот, он стал вспоминать многие эпизоды из корявой своей жизни, в которых, как он считал, двигала им осторожность, а то и на самом деле трусость или просто желание отделаться от тяготившего его занятия.
Он вспомнил «снежный поход», куда сам напросился, потому что надеялся переломить себя и быть как все, но на второй же день замерз и, продрогнув, потеряв веру в то, что выберутся, выползут из проклятой белой ловушки, он растерялся, скис, ходил среди горячившихся десантников унылой сгорбившейся тенью.
Без всякой связи со «снежным походом» вспомнил он и позавчерашний случай с анекдотом, который рассказал ему его сосед по бригаде Коротков. Анекдот был смешной, и, выслушав его, Олег рассмеялся искренне. Но тут же он стал оборачиваться по сторонам и успокоился, заметив, что вокруг никого нет. Ему хотелось, чтобы анекдот этот услышали и другие люди, но люди были разные, и кто знает, что там у них на душе, а потому Олег всюду говорил, что Коротков рассказал ему смешной анекдот, но у него такая особенность, он не запоминает анекдотов, вот если Коротков напомнит… И Коротков начинал рассказывать, а Олег как бы оставался в стороне, и в случае чего пожурили бы за болтовню Короткова, а Олега бы и не вспомнили. Впрочем, два дня назад Олег не думал об этом, он просто подбивал Короткова на рассказ, и все. «Так всегда», — вздохнул Олег.
И тут он подумал, что его вечная бескрылая жизнь с оглядкой, неутихающая в нем боязнь отличника из седьмого класса «как бы не принести домой тройку» — все это неистребимо, и не он виноват в этом. «А кто? — подумал он со злостью. — Кто? Мать, дрожавшая за каждый мой шаг и водившая меня за ручку в школу и на фабрику? Страх из моего детства? Или парта героя, к которой я был прикован и которая давила меня правилами хорошего тона?»
Он вспомнил свою парту, вспомнил даже ее запах. Все парты стояли в классе ободранные и в кляксах, а Олегову парту красили каждой осенью, а то еще весной, да с такой любовью, зачищая капельные царапинки, как будто все средства, отпускавшиеся на ремонт школы, директор рад был отдать деревянной драгоценности. Правым своим локтем Олег боялся задеть табличку с надписью: «Здесь сидел наш доблестный земляк Герой Советского Союза Николай Царев. Будьте на него похожи!»
Но сидение на парте было не легким, хотя он к нему и привык. Находилось много людей, которые напоминали ему о том, что он удостоен высокой чести и не имеет права бросать тень на имя героя. Стоило ему с шумной толпой ребятни пробежаться на переменке по коридору, как учительница пения взглядом сокрушающимся выхватывала его из толпы и говорила строго: «Олег, как вы можете, ведь вы же сидите на парте…» «Как ты можешь, Олег, как ты можешь…» — только и слышал он на людях и в накуренной учительской, слышал поначалу, а потом в его кровь, даже в его движения и его слова так вошли правила парты, что он перестал огорчать и учителей, и совет дружины, и гороно, и мать и только радовал их своим соответствием памяти героя. И даже ребята, сбегая с уроков или затевая розыгрыш учителя или просто выясняя кулаками отношения между классами, Олега не звали, не потому, что презирали его или считали выскочкой и зубрилой, а потому, что, по их понятиям, он не имел права сбегать с уроков или списывать контрольную по геометрии; они бы очень огорчились, узнав, что он такой же, как и они, они позволяли себе озорничать в уверенности, что есть все-таки святые, замечательные люди. Они гордились им и любили его, в походах ли, в тяжелых ли делах они принимали на себя заботу о нем и не отягчали его ничем, а если случалась вдруг драка, его потихоньку, вежливо отталкивали назад, чтобы не расквасили невзначай нашей гордости нос.
А Олег завидовал, помалкивая, им. Завидовал их беспечности и тому, как они сдирают сочинения, как они зарабатывают синяки, как они ныряют с бетонных лотков в черную воду канала, как они дуются в футбол, как они, спрятавшись от взрослых, пробуют водку, как гуляют они с девчонками. Он завидовал им, чувствовал себя порой ничего не умеющим, скованным жестокими правилами, но потом приходили оправдания, ловкие и умелые, и Олег доказывал себе, что он несет в себе черты будущего, что он должен быть во всем показательным, как говорит директор, и в этом прекрасный смысл его бытия на земле, а вольная жизнь его сверстников казалась ему эгоистичной и неправильной. В душе он понимал и то, что, как это ни странно, парта облегчает ему жизнь, освобождая от рискованных и трудных затей приятелей, и если бы его ссадили с парты, это было бы для него ужасным позором.
Но потом пришла весна жестокая и счастливая для Олега. И надо же было ему той весной в деревне, в семи километрах от Влахермы, наткнуться на нестарую еще говорливую женщину с детишками вокруг, мать Николая Царева. Он и раньше ее встречал, но в торжественной обстановке, а тут угощала она Олега мочеными антоновскими яблоками и рассказывала о сыне, хулиганистом, шальном парне, чьи фокусы были известны всей округе. Глаза ее повлажнели, но об изобретательном озорстве сына она рассказывала с удовольствием. «Троечки, троечки он носил, а иногда и двойки, а уж по поведению… Знаете, он однажды придумал…»
И хмельным было для Олега то время, время митингов и сердитых речей, время все подчинившего порыва.
Но потом, когда Олегу заявили, что он революционер чувства, а нужны неспешные, но и нелегкие дела, он, обидевшись поначалу и хлопнув дверью, все же согласился с этими словами, почувствовал себя прежним, неспособным на многое человеком, тогда он и дал клятву, вспомнив чеховское признание, выдавливать из себя раба. И случались моменты, когда он был доволен собой и никому не завидовал, но чаще приходилось заниматься самобичеванием, а это был для него верный путь обрести душевное равновесие. Но особенно пугала Олега и свербила ему душу постоянная боязнь, что в один прекрасный момент люди вокруг, относящиеся к нему с уважением и с приязнью, разглядят в нем голого короля и выгонят его к чертовой матери, посмеявшись. И он всегда ждал этого дня, ожидание было вечным, оно обострилось теперь, и надо было уезжать из Саян, из этого мокрого, недоступного для него мира, не дожидаясь позора, и так уже Надя и Терехов, самые близкие ему люди, начинают смотреть на него с недоумением. Надо бежать, бежать.
Ему стало жалко себя, и он представил, как он, обиженный и разбитый, уедет с трассы, как будут потом жалеть о нем все на Сейбе, а Надя особенно, как узнают сейбинцы из газет, из кинохроники или просто из писем о его героической и доброй жизни где-то вдали от них, а где — не важно, и как они будут раскаиваться в своей жестокости и слепоте. От дум этих стало Олегу хорошо, и ему хотелось сидеть так долго, пусть под дождем, и размышлять о сладких мелочах своего будущего.
«Опять, да?! Опять! — взвился Олег. — Опять тебя заносит на старое!»
И все же он немного успокоился, напомнив себе о том, что не один он виноват в бескрылой своей жизни, и ноющая неприязнь к матери, к парте, к солнечным, но пугливым годам детства, проснувшись, всколыхнулась в нем. И от этого ему вдруг стало легче, он словно бы снова встал в кучу своих сверстников и был так же упрям и всемогущ, как они.
Он встал и прохаживался возле пня, взволнованный, синяя тайга замерла, прислушиваясь к его думам, и только Сейба шумела внизу, дразнила его ровным своим нескончаемым гудом, но он уже не боялся ее. Он знал, что сейчас, или через минуту, или через две он пойдет к мосту, в самое пекло ночной осады, к ребятам, которых он любит я для которых он готов отдать все, он встанет с ними и отстоит мост, все выдержит, пересилит себя, и это будет первым шагом к новой жизни. Он уже не раз давал себе слово начать новую жизнь или хотя бы подготовить себя к ней, но все это, как он считал теперь, было попытками несерьезными, а нынче, казалось ему, он на самом деле сможет шагнуть в новую жизнь, и все будет хорошо, все встанет на свои места, и с Надей у них все наладится.
Он даже заулыбался и, пробираясь в грязи к сейбинскому спуску, представлял, как все произойдет, и видел любящие Надины глаза.
23
— Сапоги у тебя не дырявые? — спросил у Олега Рудик Островский.
— Нет.
— А у меня дырявый левый сапог. И дырочка-то всего ничего, как от гвоздя, через нее вода заходит, а из нее — шиш. И хлюпает, и хлюпает. Дай-ка я о тебя обопрусь.
Олег, обхватив маленького Рудика за плечо, поддерживал его, а Рудик, покачиваясь и поругиваясь, стянул с себя сапог и потом с удовольствием вылил из него воду.
— Возьми у меня левый сапог, — сказал Олег и наклонился с готовностью.
— Зачем, зачем! А ты?
— Я только пришел, — великодушно сказал Олег, — а вы тут крутитесь. Как-нибудь выдержу.
— Нет, нет, у тебя и сапог-то больше размера на четыре. Нет, нет, и не думай. Слушай, прекрати. Я сейчас побегу в сушилку, там мы свалили сапоги со склада.
Рудик уходил, ковылял и прихрамывал, спешил, как будто без него могли произойти здесь события чудовищные, оборачивался часто и махал рукой, подбадривая Олега. Олег смотрел Рудику в спину, и ему было жалко, что Рудик отказался от его помощи, и все же Олег радовался собственному великодушию и готовности к жертвам ради других. «Вот видишь, — сказал он самому себе, — видишь, как все хорошо, а теперь надо встать в цепочку со всеми…»
Наверху, в поселке, было много суеты и беготни, и думалось, что у моста, внизу, варится большая каша, от которой горячие брызги летят по Саянам. Олег удивился, оглядевшись, спокойствию оберегающих мост людей и тишине водяной осады, тишине, потому что к шуму Сейбы привыкли, а люди были молчаливы и их нынешние враги — прижавшиеся к воде упрямые, темные стволы — были тоже молчаливы. Худые багры или просто ободранные наспех стволы молоденьких деревьев без всякого почтения прыгали на спины сытых намокших великанов и толкали их, погоняли их, учили их уму-разуму, как нашкодивших недоростков, за шиворот тащили их к пенистым промывам между бревенчатыми срубами. Багров-погонял было много, и они то и дело, покачиваясь, ныряли в Сейбу.
— Ну вот видишь, Олег, сапожок-то ничего! Понял?
Олег обернулся. Рудик уже стоял рядом, руки воткнув в боки, с удовольствием пританцовывал, показывая, какой он раздобыл хороший сапог.
— Ничего, — сказал Олег, — только у тебя оба правых.
— Наше дело правое, — сказал Рудик, — мы победим. А чего ты стоишь? — спросил он тут же. — Пошли.
— Куда-нибудь, где погорячей, — обрадовался Олег.
— Пошли, пошли.
Рудик тянул Олега за рукав к мосту, как будто бы минуту назад Олег сопротивлялся и только силой можно было заставить его идти к воде. Олег шагал, посмеиваясь, поглядывая на суетливого в движениях Рудика со снисходительной добротой взрослого человека, но был благодарен ему, потому что, не явись Рудик, проболтался бы он без дела долго, неприкаянный, брезентовой тенью на синем фоне, растерянным инспектором-надзирателем, так бы и не знал, где ему назло стихии приложить физические усилия. Бригад тут не было, все смешалось, никто никем не руководил, да и не надо было руководить, подгонять кого-то, все знали, зачем они здесь, как знали и то, зачем они отправились в Саяны из теплых сухих мест с асфальтом или хотя бы утоптанной, желтой в зелени тропкой под ногами. Каждый сейчас словно бы импровизировал, как в изобретательном диксилендовом оркестре, делал то, что умел, не суетясь, но со злостью, уж если ввязались в передрягу с Сибирью, недреманным оком помаргивающей тайгой, коренастыми и крепкоскулыми, как Батыевы всадники, колючими горами, прячущими в холодных долинах мокрые ветры, раз уж пробились в медвежьи хмурые владения, отступать было нельзя ни на шаг, ни на пядь, ни на пролет моста.
Олег шагал, узнавал своих молчаливых товарищей, кивал им, улыбаясь, словно не видел их долго, и они улыбались ему, вспоминали, наверное, вчерашнюю свадьбу.
— Сюда, сюда, — сказал Рудик. — Тут я стоял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я