https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/dlya-dushevyh-kabin/ 

 


– Но?
– Мы здесь придумкой не обойдемся, не выйдет придумка. Вытерпеть надо, дождаться, как жизнь сама себя поведет. – Они тронулись в путь. – Ты не знаешь, мам, чего меня Настя по всей деревне искала?
– Зачем? Думаю, не иначе как хотела в последнем разговоре с тобой помириться… Слушай, а ежели нам бутылку водки взять у продавщицы Феньки?
Водка не помогла.
Сначала Мурзины сидели за громадным столом, Костя занимал хозяйское место, на столешнице – обычное: щи, поджарка, компот. А бутылка водки стояла нераспечатанной, так как Настя, увидев ее, фыркнула и строго сказала, адресуясь к Прасковье Ильиничне, что ей, Насте, не безразлично, сопьется или не сопьется отец ее сына. Понятно, после такого яркого выступления Мурзины со своей бутылкой водки притихли. И, только покончив со щами, Иван Мурзин сказал:
– А я надеялся, что водка нам поможет. Дескать, придаст новую окраску переливаниям из пустого в порожнее.
Шутка определенно не удалась. На лице Насти читалось одно!
«Развод позже оформим, через загс, как только пришлю заявление. Так и только так, Мурзин!»
– Без водки можно обойтись! – глядя в тарелку, жестко сказала жена Настя. – Я была бы готова пойти на мировую, простить, но… Я себе самой сказала: «Уезжаю! Ухожу!» – и теперь не могу собственное решение отменить. Что-нибудь еще случится, подумаю: «Зря не ушла!» Не случится, тоже буду думать: «Тряпка!»
Ля-ля-ля! Всё кончено.

14

Настя с Костей улетели под субботу; посадили их в турбовинтовой, скоростной, идущий до Ромска два-три мгновения. Поэтому, оторвавшись от земли, машина превратилась в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки, и сделалось так тихо, как только бывает на огромном пустом поле.
За аэродромной оградой Иван и знатная телятница при тридцатиградусном морозе пристроились к автобусной очереди. Жители Сугота, Абрамкина, Тискина их, естественно, узнали, здоровались дружно, напропалую, так что у матери с сыном секунды тихой не было, чтобы думать о реактивном, скоростном, превратившемся в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки. Мать не пролила на аэродроме ни слезинки, но была старой и грустной. А приходилось ей в очереди туго:
– Ильинична, матушка!… Паша, голуба гармонь!
– Едрена-феня, это же Пашка, бывша Колотовкинска?! Герой, сено-солома!
– Здорово, теть Паша! Ты же наполовину наша, суготская!
– Очередники, угомонись! Ты чего, Прасковья, ядрень корень, на самолетном деле торчала? А? Невестку и внука в Крымы сопровождала? Ма-а-ла-а-дец! Дядя Игнатий, ты Прасковью-то тулупом набрось – смерзла, нешто не видишь? А у тебя полушубок да с тулупом поверх. Поделися.
А в автобусе, набитом туго, знакомый народ со знатной телятницей отношения не прерывал, а наоборот, прибавил активности. Кто телятами интересовался, кто житьишком, кто критиковал сына Ивана за дурость:
– Ему в городе – комнату, ему в городе – учение, а он? Легкое ли дело жене и сыну в Крым из Пашево лететь. Друго дело – прямо из Ромска… Нет, при ем скажу: дурака!
По мере приближения к Старо-Короткину давление внутри автобуса слабело. Тискинские, суготские, баранаковские сходили, и вскоре тихо стало в автобусе, грусть-тоска с каждым километром все круче брала за горло знатную телятницу и тракторного бригадира.
– Пошли, сынок, двинулися. Видишь, приехали… Огромный, пустой, звонкий стоял родной дом, таким Иван его не помнил с голоштанного возраста, с тех пор как умер отец: вот таким же пустым стоял тогда недавно многолюдный и шумный дом Мурзиных.
– Тепло-то как! – сказала мать, садясь раздетой за кухонный стол. – Хороший дом: сутки, нетоплено…
Сверчок на совесть музыканил под печкой. Иван где-то читал, что в конце века сверчками торговали, а в родном доме их – рассадник: по три на каждую комнату, и на кухне тьма. Сейчас верещал, верно, самый старый – хриплый, печальный патриарх; верещал без страсти и ожидания, механически, как древние гиревые часы. Спать хорошо под этот скрип, сходить с ума тоже сподручно.
– Ты на меня, сынок, так не гляди! – с болью попросила мать. – Я ничего такого не думаю, о чем ты думаешь…
– Была нужда!
Между тем мать думала, что в доме и роду Мурзиных опять начались несчастья, а предчувствия редко ее обманывали, если на плохое. На хорошее у матери чутья не было.
– Ладно! – вдруг шлепнула она рукой по столу. – Помолчали и хватит! Что будешь с Любкой делать? Я сильно хорошо знаю, что у тебя к ней, по совести сказать, большая любовь. – Она встала, по-мужски прошлась по кухне, брови были начальственные. – О Косте ты страдать будешь, болеть всю жизнь, но беспокоиться о нем нечего. Он в хороших руках, а Настя… Так думаю, что она теперь замуж никогда не выйдет. – Опять прогулялась из конца в конец. – Костя не безотцовщина. Ездить будешь, звонить, к себе на жительство брать в деревню или в город. Так что одно тебе надо решать – с Любкой Ненашевой. Филаретов уехал – не вернется.
Мать села, положила подбородок на ладони, начала смотреть на торец русской печки.
– Ребенок должон бы народиться здоровущий! – сказала как про себя. – Костька здоровущий, а этот сразу килограммов на пять потянет. Но Любка-то выдюжит… А ты-то выдюжишь ли?
Теперь Иван поднялся, выпрямился.
– Выдюжу, мама! Я все выдюжу, только много денег на межгород изведу… – Он улыбнулся. – Вот когда оказалась полезной телефонизация деревни!
Мать ответила:
– Выходи на работу, прерывай отпуск… Только помни, Иван, я Любке простить ничего не могу, ее в упор не вижу.
Дни шли за днями, прибавлялись заметно; после шести часов над Старо-Короткиным уже не густели суслом темно-синие сумерки, уходящие в ночь, и грань между ночью и днем была четкой – светлое и темное. Одним словом, в минуты, когда Иван в положенное время выходил из тракторного гаража после ремонтных работ или постановки трактора на ночную отдышку, было еще достаточно светло, чтобы видеть каждый старо-короткинский дом и домишко, а Дворец культуры возвышался и сиял, словно торос на Оби.
Со вторника на среду, запомнилось, приняв горячий душ, Иван споро одевался, чтобы идти прямо к родному дяде Демьяну играть в карты, как внедрился в бытовку серьезный человек дядя Валентин Колотовкин и, увидев, что Иван один, солидно ударился в рассуждения:
– Ты вот, Иван, к примеру привести, паром от теплости исходишь, а обратно, к примеру, есть народишко, у которого зуб на зуб не попадает. Ннд-а-а! За дверью Любовь Ивановна стоит – для факта! Замерзла, ровно ночной сторож… Входить боится. Говорит, Иван Васильевич побить может. Куда комсомол глядит?
Хороший был мороз, старо-короткинский, так что дубленка в талию да кожаные тесные сапожки не согревали, и Любка дрожала с ног до головы, лязгала зубами, а разглядев Ивана, принялась еще и нарочно демонстрировать окоченелость на грани смертоносного замерзания. Ванюшка это мигом заметил, внес поправочный коэффициент, но определил, что пальцы на ногах могли подмерзнуть. Втолкнул Ненашеву в бытовку, из которой дядя Валентин Колотовкин тут же тихо исчез, словно испарился.
– Ах! – сказала Любка. – Зачем гуманность? Мне лучше умереть… У писателя Мамина-Сибиряка в школьной хрестоматии рассказано, как от мороза легко помирать. Рассказ «Зимовье на Студеной»… Чего? Ну, даю ногу, все равно отморожена, тебя ожидаючи. Чего? Глупости ты спрашиваешь: какая может быть боль, если нога отморожена?…
– Ладно! Врешь ты все… А теперь больно?
– А-а-а-а-а-а! – завопила Любка. – О-о-о-о-о-о!
Пошли они, естественно, вместе к центру деревни, где стояли дома Мурзиных и Ненашевых – коренных жителей, самых первых, первее нету, и по дороге, хочешь не хочешь, беседовали о ерунде: скоро ли отпустят морозы или как работается Любке на посту рассыльной-учетчицы при председателе Якове Михайловиче. Чем ближе к деревне подходили они, тем длиннее делались паузы, а когда осталось полкилометра до центра, Любка замолчала совсем. Иван молчание поддержал охотно и шагал весело. Вскоре Любка, однако, сказала:
– Глупо и пошло мы себя ведем, Иван! Глупо и трусливо. Любим друг друга; я мужа выгнала, от тебя жена ушла; а живем порознь и даже встретиться боимся. – Она замедлила ход. – Ну я дура, многого не понимаю, но ты-то, ты-то! Почему мы сейчас должны по разным домам расходиться? Я в любом жить согласна, лишь бы вместе. Правда… Ой, Вань, в твоем доме трудно мне будет с тетей Пашей! Но и она отойдет, как я сына рожу Ивана, большеголовенького такого…
Злой был по морозу и вечер, словно его заказали нарочно, как декорации к сцене «Любка Ненашева – Иван Мурзин». И художник попался понимающий. Одну звезду оставил слева (облако проткнула), река Обь, посверкивающая алюминиевой коркой, казалась текущей, живой. Окна в домах желтели, трубы дымили столбом, дорога просматривалась двумя полозами…
– Мам, слышь, мам! – осторожно позвал Иван, когда пришли они в десятом часу вечера в родное его гнездо. – Сегодня ты злыднем, завтра – злыднем, а Иван родится – тоже не отойдешь?
– Тоже! – ответила мать из темноты, где притворялась, будто спит. – Живи как знаешь, а я вам не помощник и не слуга.
И от слова своего не отступала.
За прошедшие с той ночи месяцы старо-короткинский народ не только начисто забыл о скандале, но уже считал, что всегда так и было и будет, как теперь. Незлобивая деревня скандалы вообще забывает мгновенно, наверное, в силу неустойчивости стариковско-старушечьей памяти и большой занятости остального населения. Живот у Любки был еще совсем небольшой, председательша сельсовета Бокова Елизавета Сергеевна, сильная портниха, сшила ей из дешевой материи две свободные одежины, и Любка без стеснения ходила куда хотела: ноги длинные, шея длинная, что под широкой одежиной скрывается – не видно. Только один человек в деревне не простил Любку и Ванюшку – знатная телятница Прасковья, хотя вида не показывала. И так же всегда помнила о Насте Любка Ненашева, которая иногда невольно присутствовала при телефонном разговоре отца с сыном. От громкой телефонной трубки она слышала и первые слова Насти и военно-патриотические разглагольствования Кости, а после тяжело, жалеючи вздыхала:
– Муж любит другую – сильно плохо! Но сердце держать на него при общем сыне – тоже не сахар… – И вдруг меняла тон: – Меня надо четвертовать, Иван! Много зла я тебе принесла…
«Жена она моя, сроду моя жена, родилась моей женой, – спокойно раздумывал Иван, целуя Любку в висок. – Если по рассказу Чехова „Дама с собачкой“, то мы созданы друг для друга… А мне все равно всю жизнь из-за Кости маяться!»
Солнце в ясные дни, редкие по-нарымски, светило долго, жарко. Выдался один такой день, когда пахнуло по всей деревне черемуховым ветром; Иван как раз стоял возле гаражей, лицом к далекой деревне, и замер: сеновалом пахнуло, первым поцелуем с Любкой в шестом классе…
«Счастливый я!» – решительно подумал тогда Ванюшка Мурзин.
Этот черемуховый день и час вспомнились ему месяцы спустя, когда позади уже было лето, шла осень и надвигалась зима. Роды у Любки приближались, и деревня Старо-Короткино переживала большое беспокойство, так как врач Зелинская сказала, что плод крупный и… – кто в это поверит? – таз у Любки Ненашевой узкий! «Ванюшка, ты не беспокойся! – весело успокаивала Любка. – Все лучше лучшего будет. Не беспокойся…»

15

В то октябрьское утро Ванюшка, поднявшись тихонько, чтобы Любку не будить, вышел на кухню и вдруг увидел: мать сидит за столом, подперев голову рукой, будто ждет. За все это время ни разу не оставалась по утрам – чуть свет уходила к своим телятам, будто и не было ее в доме. Суббот и воскресений не знала. И ведь до того дошло, что по деревне пронесся слушок, будто Герой Труда Прасковья трех телят потеряла по недосмотру. Она тоже на четыре стороны света переживала: внук Костя, сын Иван, будущий внук Иван, законная невестка Настя. А ведь еще и телята у нее… Пять сторон света – это уже неизвестно, на каком ты свете!
– Вот так, вот так, сынок! – негромко сказала мать. – Дожидаю, сынок, когда встанете, нарочно задержалась. Вот ты, сынок, уходи, что ли, в другую комнату или поднаденься и к тракторам своим ступай. Мне сильно надо с Любой при свете разобраться. Ну давай, давай!
Иван, конечно, в гараж не побежал. Бродя по переулку, думал, что мать не хуже Зелинской разбирается в узких бедрах. Она потому и осталась наконец сегодня. Мамочка моя, родненькая! Вся деревня тебя уважает и любит, сын одну тебя только любит, тебя только и любит… А если умрет Любка? Если вместе с Иваном маленьким умрет? Откуда такие мысли? Да здоровее Любки женщины нет в Старо-Короткине!
Как полагается в обской деревне, одна сторона улицы – дома, вторая сторона – великая река Обь. Красиво, умно, целесообразно, но обидно для тех, кто недавно приехал в деревню. Селиться в новых домах на обоих концах улицы Первомайской плохо: далеко ходить в магазины, Дворец культуры, колхозную контору. А селиться в переулке – не видеть из окон могучую Обь. Получается, деревня Старо-Короткино хороша для Мурзиных, Колотовкиных, Сопрыкиных, Волковых, Игумновых и так далее. Они первооткрыватели, первопроходцы, основатели династий, некогда заселивших Старо-Короткино. Большие дома с еще большими пристройками потомков Ермаковой дружины стоят в центре деревни, выходя почти всеми окнами – это ж надо было умудриться! – на Обь-матушку. Вообще-то у остяков, как раньше называли разом хантов, кетов, селькупов, слово «Обь» означает «дедушка». Дедушка Обь!
И снова будто черемуховым корьем пахнуло, только весны этот оттепельный запах не обещал, а был щемяще-беспокойным, словно к несчастью… Разродится или не разродится? Тьфу! Костя на свет появился, когда его отец служил Советскому Союзу и толком не знал, в какой миг Настя взревет от сумасшедшей боли. Когда она рожала, Иван, как потом выяснилось, выкладывался в марш-броске на шестьдесят, потерял дыхание, приплелся на фи-нищ едва живым, но вторым. В это вот время и родился Константин Иванович Мурзин…
– Иван Васильевич, здрасьте! А мое дело плохое! – услышал он голос молодого тракторюги Витьки Сопрыкина, который семилетку заканчивал, когда Иван в армию уходил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я