Положительные эмоции сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поняв, почему Христос пошел на Голгофу, я пришел к мысли, что должен идти. Должен идти мимо "Досуга" к овощному киоску, должен идти, чтобы выскочил Павел Грачев и больно и обидно ударил по глазу, чтобы я выскочил из себя, из своего "Я", стал беззащитным и куда-то побежал. И я шел к киоску каждый день, шел, лежа на кровати и глядя в белоснежный потолок.

* * *

Через неделю после того, как меня поселили в больнице, пришла посетительница. Она была в легком летнем платьице и босоножках, и я, узнав в ней маму Лену, чуть не заплакал. Мне очень не хотелось идти в столовую пединститута и есть там серые котлеты со скользкой шрапнелью, а потом идти рука в руке и отвечать "да" или "нет" на придуманные вопросы. Но потом внутри у меня потеплело, потому что в столовую пединститута идти не пришлось – мама Лена принесла котлетки с собой, и они были без скользкой перловки и очень вкусными. Пока я ел, она сидела рядом, и ее тепло, не вызывавшее уже испуга, проникало в меня вместе с теплом котлеток, проникало и производило в душе странные изменения. Эти изменения выражались в том, что я теплел все глубже и глубже, а когда тепло дошло до нутра и растворило желчь, добро начало распространятся из меня, распространясь далеко, соединило со всеми людьми – добрыми и недобрыми – и моя клетка, моя яма, моя западня, мое "Я" превратилось в "Мы", и я, почувствовав себя святым, и расплакался. Мама не расстроилась, она увидела, что слезы сына – не влага печали, но счастья, и, обняв меня за плечи, тоже заплакала. Если бы мы плакали так вечно, если бы я вечно видел, что иду в столовую с девушкой, которая очень скоро станет старенькой женщиной, боящейся умереть, и она бы вечно видела, кого ведет в столовую – не рожденного ею ребенка, а маленький, задумчивый мир, ежеминутно готовый и коллапсировать, и протянуться до бесконечности, то возвращаться в палату бы не пришлось, мы бы унеслись навеки в райские безвременные кущи и жили бы там вечно... Но слезы кончились, как кончались котлетки и шрапнель, и мы распростились, очищенные, и вместо небес встали на свои места в чуть просветлившемся кристалле жизни.

* * *

Утром следующего дня пришла дочь. Я лежал в кровати и смотрел на нее, почти двенадцатилетнюю, смотрел, не узнавая. Всем раньше на меня похожая, она стала Светой. Изменилось все – взгляд, разрез глаз, осанка, даже форма черепа – у меня он круглый, а у Светы уплощен с боков. Она сидела и смотрела на меня, и я чувствовал, что все довольны моим местоположением, все кроме дочери, которой приходится отвечать друзьям, что родной отец умер. Я смотрел на дочь и видел, что никогда не рассказывал ей экспромтом чудесных сказок, никогда не устраивал пикников на крыше сарая среди ветвей цветущей яблони, никогда не читал наизусть письма Онегина к Татьяне, никогда не старался, чтобы из нее распространялся свет, никогда ее не любил больше жизни. Я смотрел на нее и видел, что единственное, что я делал – это часами возил ее на шее, и она не хотела слазить. И еще обижал маму, а от вида бабушки передергивался.
Мы не говорили, только смотрели. В первые годы развода ей запрещали меня слушать, потом разговаривать со мной. Но я нашел выход из положения, и она стала говорить своими рисунками, полными символов. После того, как Вера Зелековна, стоя за дверью, узнала, как я их расшифровываю, дочери запретили мне рисовать, и связь наша оборвалась.
И вот, мы на своих местах в кристалле жизни.
"Могли ли мы занять другие места, более удобные для души? Нет. И вообще, что такое этот кристалл жизни, – стал я смотреть в потолок. – Если он состоит из беспорядочной толпы людей, каждый из которых существенно отличается от других, то никакой это по физике не кристалл, и даже не стекло, а просто непрозрачное аморфное тело, не пропускающее свет. Как не пропускает его сейчас моя дочь. И этот мой кристалл, оказавшийся непрозрачным аморфным телом движется по времени, растворяясь сзади смертями и прирастая спереди рождениями, ну совсем как дерево распространяется по радиусу, рождаясь под корой, но угасая сердцевиной. Можно ли сделать этот кристалл прозрачным, можно ли заставить его заиграть светом? Нет. Его можно сделать прозрачным, лишь сделав всех людей одинаковыми, или расставив их по строго определенным местам – а это не жизнь, это смерть.
Но...
Но ведь можно сделать так, что все больше и больше людей будут если не излучать свет, то хотя бы пропускать его? Не свет в виде фотонов, а чудесный человеческий свет озарения, свет любви, свет бескорыстной веры? Можно, и тогда мой кристалл станет прозрачным, и озарится светом, который мне, темному и холодному, и представить-то невозможно.
Я посмотрел на дочь. Увидел Свету, настроенную на поглощение, Свету из которой никогда ничего не выходило...
Не выходило?..
Выходило. Мы сочинили с ней сказку о добром Сплюшке, который все время спит в ночном колпаке, услужливо спит за тех, кто не высыпается, и она связала его на спицах из ниток цвета морской волны, и он спал за нас, по несколько раз встававшим ночами к только-только появившейся на белом свете Полине. Мы сочинили...
Дочь уставилась в окно – не захотела, чтобы я увидел то, что являлось в ее глазах от этих моих мыслей.
– Зачем она пришла? – задумался я, и тут же Полина, не удержавшись, посмотрела человечески, и я получил ответ на свой вопрос: ее прислали посмотреть на сумасшедшего, ничтожного сумасшедшего, но она пришла посмотреть на Христа. Пришла посмотреть, действительно ли я новоявленный Христос. Видимо, мама позвонила Свете, и они поговорили. У мамы хорошие отношения со Светой – та богата, а богатство для мамы – первейший положительный признак. Богатые умнее и правы – знает она твердо.
– Знаешь, что сейчас пришло мне в голову? – сказал я. – Мне пришло в голову, что человек должен стараться либо пропускать свет, либо поступать так, чтобы он исходил от него, и исходил не как слова, а как божье излучение. И тогда все станет ясным, тогда сразу можно будет увидеть черного человека.
– То, что исходит от тебя – это свет? – спросила она, сузив глаза, и я улыбнулся: "Моя дочь!"
Мне не пришлось отвечать – в дверь постучали, и вошел доктор. Прощаясь с дочерью, я шепнул:
– Если ты в меня поверишь, я вознесусь...

* * *

Еще приходил сын. Он спешил и, поговорив о том, о сем, покровительственно похлопал по плечу и ушел. Вечером, подойдя к столу, я обнаружил на нем пакет, им принесенный. Он содержал лист хорошей мелованной бумаги с изображением старинной иконы на дереве. Лицо под нимбом было моим и несло стилистическое сходство с Христовым. Я улыбнулся – "Мой сын".

34

В то утро мне удалось принять двойную дозу таблеток, и я весь день был счастлив смотреть в потолок, смотреть, впитывая божественный мысленный свет. Вечером, когда я был уже не очень счастлив – стемнело, и потолок виделся не таким белоснежным, как выглядел днем, – вошел Степа – психический больной с небольшой, но стойкой манией (ему хотелось лишить дыхания всех женщин, изменяющих мужьям, но только лишь после получения весомых доказательств; за сбор коих и составление секретных баз данных он и был заключен в лечебницу по просьбе соседей и сослуживцев). Озабоченно склонившись надо мной, борец за чистоту супружеских отношений сообщил:
– Доктор уже неделю избегает тихих.
Я молчал, слабо улыбаясь, и Степа предложил поиграть в комнате отдыха в домино. Видимо, считая, что я не в себе, он был настойчив, и мне не удалось отвертеться. Простившись с потолком, я пошел, ведомый за руку. В коридоре, не удивившись, увидел Павку Грачева. Он стоял у стены в чистом и хорошо выглаженном белом халате. Вместе с ним на меня смотрел санитар. Они смотрели с трогательным благоговением, у Павки последнее было окрашено воспоминаниями о нашем совместном прошлом. Степа, дав мне время осознать происходящее, потянул за руку; я пошел. К моему удивлению мы миновали комнату отдыха – санитар и Грачев, соблюдая дистанцию, шли следом, – и оказались в кладовке, в которой хранилась гражданская одежда пациентов. Моя, аккуратно сложенная, лежала на столе.
– Одевайся, – посмотрел Степа победно.
– Меня выписали? – спросил я, не чувствуя ровным счетом ничего.
– Нет. Давай, быстрее. У нас всего десять минут до пересменки.
Я посмотрел на санитара.
– Сан Саныч – наш человек, – улыбнулся Степа. – Он здесь лечился десять лет, а когда вылечился, не захотел уйти.
– Но и я не хочу никуда уходить! Мне никогда не было так хорошо, как здесь. Меня все любят, и всех люблю, – сказал я, начав испытывать сильное беспокойство.
– Ты должен идти... – странно посмотрел Степа.
– Куда?
– Не знаю. В Иерусалим, на Голгофу, в Саратов, в Воронеж, тебе решать.
– Но я не хочу! Пойми, не хочу! Вовне одиноко и надо что-то делать физически!
– Пойдешь! Мы так решили.
– Кто решил?
– Индеец, Наполеон, Отелло, Сан Саныч, тетя Клава, я. И остальные.
– Но моя Голгофа, может быть, здесь!
– Покажи ему эту Голгофу, – выцедил санитар, стоявший сзади. – Время еще есть.
Степа взял меня за руку, привел в какую-то комнату, снял со стены постер с изображением киноактера Антонио Бандераса в роли красавца и предложил посмотреть в открывшуюся дырочку.
Я посмотрел.
И увидел кабинет доктора. Тот, с голой задницей, в белом халате, задранном до плеч, стоял, согнувшись в три погибели. Квазимодо, один из буйных совершал с ним половой акт посредством кулака, внедренного в анальное отверстие. В какой-то момент я увидел лицо доктора. Оно было искорежено страхом и наслаждением, болью и порочным счастьем.
Степа потянул меня за плечо. Оторвавшись от отверстия, я посмотрел в его глаза и понял – ему хорошо известно, что происходит в кабинете, и, более того, он сам в нем бывал.
– Вот почему ты должен идти. Он и тебя заставит.
Помолчав, Степа вздохнул:
– У нас тут Содом и Гоморра, факт. И они стоят на голове.
Я сел на табуретку, стоявшую рядом. Захотелось увидеть белоснежный потолок. Я задрал голову.
Потолок в комнате был сер и в трещинах. Местами обнажалась дранка.
"Они поверили, что я – Христос. Они считают, я пришел их спасти".
– Понимаешь, нам будет легче, если мы будем знать, что ты идешь по свободе, идешь, собирая вокруг себя хороших людей. Мы будем улыбаться, представляя тебя идущим, – прочитал мои мысли Степа. – И эти улыбки станут твоей силой.
– И еще одно, чтобы все по правде... – сказал он, поморгав. – Ты же сам говорил, что все люди рождаются Христами...
– Говорил. А что?
– Ну, Вася из 28-й палаты...
– Что Вася из 28-й палаты?
– Он это понял...
– Понял, что родился Христом?
– Да...
– Понимаю... Боливар не вынесет двоих.
– Ничего ты не понимаешь... Нам неловко, что у нас целых два Христа, а за забором ни одного...
Подумав с трудом, я согласился с доводом, вздохнул и попросил:
– Павел, ударь меня.
Санитары и Степа вышли, чтобы не видеть, как бьют Христа, и Грачев ударил.
Он ударил несильно, но мне хватило, и мозги заработали по-прежнему. Утерев выступившие слезы, я посмотрел на него пристально, внушая действовать, посмотрел. Он кивнул и вышел.
Прильнув к отверстию, я увидел доктора. Тот стоял у окна, застегивая поясной ремень. Квазимодо, подергиваясь, сидел на полу и дикими глазами рассматривал кулак, поворачивая его то так, то эдак.
Павел неслышно вошел в кабинет, птицей подлетел к доктору и со всего маха ударил по глазам.
Тот упал. В моем сознании появились свет и знание:
– Он ослеп, и будет уволен.

35

Я знаю, от чего бегу, но не знаю, чего ищу.
М.Монтень.

Покинув больницу через черный ход (охранник, увидев Христа, то есть меня, вскочил, стал торопливо одергивать форму) мы заехали ко мне за рюкзаком. К счастью, нас не дожидались – видимо, Сан Саныч пустил преследователей (в том, что нас преследуют, сомнений не было) по ложному следу. Собрав вещи, я сел за компьютер, молниеносно дописал 29-ю главу сего повествования и следующие вплоть до настоящей (это заняло около часа), обновил криптограмму и отправил по электронной почте первому попавшемуся издательству и в litportal.ru.

* * *

Продолжаю через... через... Господи, сколько прошло времени – и не сосчитать!

* * *

Труд мой в печати не опубликован. В litportal.ru тоже.
Резонанса никакого, ни в прессе, ни в Интернете. Провал. Или... или кто-то добыл сокровища? Добыл простенько и без шума?! Человек из редакции, человек из litportal.ru? Черт! (Прости, Господи!) Я ведь и не подумал, что так может случиться! Проскользнул счастливец мышкой, подмел все и летает теперь по миру на личном "Боинге", меня дураком-благодетелем поминая...
Сколько согдов перевернется в своих могилах!
А на что ты рассчитывал? Что поднимется лихорадка, и твое имя запестреет на страницах газет? Надеялся, что будут преследовать, как Остап преследовал миллионера Корейко? Надеялся, что попадешь на Петровку, в газеты и "Вести"?
Нет, не рассчитывал и не надеялся.
А почему расстраиваешься?
Неприятно, что получилось так, как будто бы сокровищ не было.
Ну и бог с ними. У меня другая задача.
Я продолжаю. О золоте Македонского больше ни слова.

* * *

Перед уходом что-то толкнуло меня включить телевизор, я включил и увидел Пьера Ришара со странно несчастными глазами, куда-то ускользающего с двумя душевнобольными и одной миловидной женщиной. Фильм, кажется, назывался "Психи бежали" или "Побег психов". Усмехнувшись вездесущности когерентного принципа, я покинул квартиру, надеясь никогда в нее не вернуться.
Павел дожидался меня на улице. Увидев его неподвижные холодные глаза, голову, продавившую плечи, я испытал странное чувство: мне показалось, что я по-прежнему нахожусь в своей палате – сплю или смотрю в потолок, – а то, что происходит, происходит независимо от меня, застывшего во времени, но со мной. Происходит, потому что должно происходить, происходить хотя бы в фантазии. И в этой фантазии Павел есть Харон, переправляющий мое тело, нет, душу, в надлежащее место. С помощью оплеух или угрозы их применения.
Через полчаса мы сидели в последней электричке и мчались по направлению к Туле. Всю дорогу (с самой больницы) Павел шел за мной следом на расстоянии вытянутой руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я