https://wodolei.ru/catalog/mebel/na-zakaz/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я видел, как по краю дороги колыхались деревья, как их листья серебрились в солнечном свете. Ощущал дуновение прохладного ветерка в окно машины, у которого был легкий привкус соли. Мне удавалось думать лишь о том, что было ясно и понятно, что лежало на освещенной поверхности моего сознания: как только мои мысли проникали куда-то глубже, внутрь, я сталкивался с чем-то глянцево – гладким и вогнутым, там не за что было зацепиться и меня просто беспрепятственно выносило оттуда.
Мне кажется, все танцовщики в какой-то мере склонны к самоанализу. И к тому же им всем присуще тщеславие. Это, как ни странно, часть самокритичности, а самокритичность, если ты танцор, является стержнем твоего искусства, надо просто уметь использовать ее в свою пользу. Если бы вы побывали в нашей с Бриджит квартире, то увидели бы наши с ней фотографии, расставленные повсюду. Это вовсе не проявление эксгибиционизма, а даже если и так, то причиной тому наше искусство, которое состоит в показе себя. Танцоры проводят перед зеркалом гораздо больше времени, чем люди других известных мне профессий. Они изучают каждую частичку своего тела – каждую линию, каждый мускул, каждое сухожилие. Они знают свое тело наизусть, выявляя не только его скрытый потенциал, но и его ограничения и недостатки, чтобы работать над ними. И в этом плане их тщеславие – не что иное, как поиск путей в стремлении к совершенству. Конечно же, некоторые танцоры впадают в крайности. Например, Вивьен. С ней всегда что-нибудь не так – даже не то чтобы не так, а скорее не в порядке. Ее чуткость к своему физическому состоянию настолько развита, что она предчувствует возможные травмы даже тогда, когда они и не происходят. Если вы подойдете к Вивьен с вопросом «Как ты?», то она поймет ваш вопрос буквально. В удачный день она ответит что-нибудь типа «Ничего, выживаю». В другом же случае вам придется выслушать целую исповедь о ее болезнях. А еще есть Мило – Милодрама, как мы его называем. Он невероятно погружен в себя, что довольно распространено в мире балета, но сейчас я находился вне этого мира, он остался позади, в прошлом. Я освободился от чего-то, что когда-то любил, с чем – или вернее в чем – жил много лет. Это была наконец свобода, которая не имела никаких свойств – ни хороших, ни плохих. Без какой-либо двусмысленности. Свобода, которая может прийти после смерти.
Дом стоял на небольшом взгорке, который Изабель любила называть самой высокой точкой Голландии. Я не сообщил ей, во сколько приеду, поэтому очень удивился, когда, подъезжая к дому по длинной извилистой дороге, увидел ее в воротах сада. Ее можно было безошибочно узнать даже на расстоянии: прямая спина, слегка поднятый подбородок, осанка как у генерала, принимающего военный парад. В тот день на ней было простое белое платье, волосы заколоты в пучок; на серебряной цепочке – темные очки. Я припарковал машину и пошел ей навстречу с букетом тигровых лилий, которые купил по дороге.
– Я услышала дверной звонок, – сказала она, – но там никого не было, – она покачала головой, будто опасаясь, не сходит ли с ума.
– Просто вы услышали его на несколько минут раньше, – ответил я, – только и всего.
Я поцеловал ее три раза, как положено по голландскому обычаю, и протянул ей лилии. Изабель залюбовалась ими.
– Они прелестны, – восхитилась она.
Я не мог сдержать улыбки. Мне так часто доводилось видеть Изабель с букетами цветов – на сцене, в гримерных, на презентациях, и принимала она их небрежно, если не с досадой. Но я знал, что это скорее не высокомерие, а, наоборот, особая форма скромности, принижение своей значимости, неизбежная неудовлетворенность тем, что она уже достигла.
Мы вошли в дом. В холле нам встретился коренастый мужчина средних лет, с черными волосами и темными глазами, который открывал конверт костяным ножом. Помню, я обратил внимание, что его костюм был цвета молочного шоколада.
– Изабель… – протянул он, – а я думал, что вы в Осло. Изабель ответила, что уезжает только в пятницу, о чем ему очень хорошо известно; она говорила ему об этом уже сто раз. Мужчина слушал с угрюмым выражением лица, но было видно, что ее реакция забавляет его. Он взглянул сначала на лилии, а потом почему-то не на нее, а на меня. Его взгляд был странно оценивающим, как будто он вспомнил, что слышал обо мне, и теперь примерял, насколько его сведения верны. Изабель представила нас друг другу. Его звали Пол Бутала, и он был ее соседом. Узнав, что я собираюсь провести лето в ее квартире, он предложил как-нибудь вместе поужинать – если, конечно, у меня будет свободное время. Я улыбнулся и поблагодарил его за приглашение.
– Пол одно время торговал бриллиантами, – сообщила мне Изабель, открывая дверь в квартиру. – По-моему, сейчас он отошел от дел, – она вздохнула, что скорее относилось к ее собственному отходу от дел.
Мы сидели на балконе, выходящем во двор, и пили домашний лимонад. Я был уверен, что Изабель заметила ссадины у меня на запястьях, но она ничего не спросила – ни в тот день, ни в какой другой. Даже не упомянула о них. Хотя у меня было впечатление, что если бы я рассказал ей о случившемся, то она бы меня выслушала. Она проработала с танцорами большую часть своей жизни и знала, когда лучше не вмешиваться, а когда надо принять участие.
Таких людей я научился ценить больше всего, людей, которые знали, как себя вести в той или иной ситуации. Их такт – иногда ведь достаточно легкого прикосновения, благожелательности, – и был для меня проявлением мудрости. Они не родились такими, никто не рождается мудрым. Это качество, зачатки которого нужно найти в себе, а потом постепенно развивать.
В тот вечер Изабель приготовила легкий ужин – феттуччини с грибами и салат из помидоров с листьями базилика. К ужину у нас была бутылка охлажденного белого вина, а после мы выпили по рюмке грушевого ликера, который Изабель приготовила сама. Мы пили кофе и курили египетские сигареты, пахнущие древесной смолой и почему-то косметикой. Она начала курить, когда ей исполнилось шестьдесят. Сигарету она держала горизонтально, между большим и указательным пальцами, что придавало ей вид азартного игрока. Моя голова слегка кружилась от выпитого. Я стал расспрашивать ее о годах молодости, о предвоенных годах. До меня доходили слухи о ее лесбиянской интрижке. Будучи замужем за голландским промышленником, она увлеклась украинской прима-балериной. Подробности их связи были таинственными и скандальными.
– Тебя это не так уж и интересует, да? – спросила она, глядя на меня сквозь сигаретный дым, клубящийся перед ней.
Я заверил ее, что мне это интересно.
– Ты надо мной потешаешься, – сказала она.
– Я не смеюсь, – улыбнулся я.
– Самое страшное в старости – это то, что никто больше не хочет слушать твои истории, а у тебя их столько накопилось! – сказала она, закашлявшись. Потом наклонилась вперед и стряхнула пепел в серебряное блюдце.
Таким мне запомнился мой первый вечер в Блумендале – косметический и древесный запахи египетских сигарет, которые она курила, ее рассказ о той истории с балериной.
– Самое удивительное, – говорила Изабель низким голосом с удивленной интонацией, как будто то, что хранилось в тайниках ее памяти, было удивительно ей самой, – у той девушки было родимое пятно на спине, на пояснице. Бледно-розовое, вот такого размера, – она показала на пальцах сантиметра четыре. – И ты знаешь, оно имело форму морского конька… – она остановилась, вспоминая. – Ну совсем как морской конек, – она встряхнула головой и откинулась на спинку стула, ее взгляд был устремлен в темноту за моим плечом.
Гостевая спальня находилась в дальнем конце квартиры, над кабинетом. Мне пришлось подниматься по винтовой железной лестнице, протискиваясь мимо заваленных книгами полок, а потом пробираться на ощупь по темному коридору, настолько узкому, что мои плечи касались стен. Наконец я добрался до двери и, толкнув ее, нашарил справа на стене выключатель. Комната выглядела не совсем так, как я ее помнил. Односпальная металлическая кровать под белым покрывалом выглядела по-спартански, почти как ложе монаха. Куда же делся диван, на котором мы спали с Бриджит? Стены были покрашены в бледно-голубой цвет, а сундук в ногах кровати выглядел так, будто он когда-то принадлежал капитану пиратов и в нем хранились их сокровища. На тумбочке у кровати стояла ваза с ирисами, на полу лежал простой коврик, насыщенная расцветка которого вызывала ассоциации с пустыней Сахара, хотя я там никогда не был. В комнате было только одно окно из двух створок в наклонной стене напротив кровати, которое открывалось наружу, как ставни. Здесь было так тихо, что, казалось, можно слышать движение воздуха.
В тот первый вечер, чувствуя легкое опьянение, я облокотился на подоконник и засмотрелся в черноту леса, которая пульсировала и завихрялась у меня перед глазами. Я думал о бледно-розовом пятне на пояснице у балерины, потом о шраме в виде монеты на бедре женщины, которую я назвал Астрид. А вскоре я уже ни о чем не думал.
В деревьях шумел ветер, восхитительно пахло сосновыми иголками, соленым морем и сырой землей. Я спал крепко и без сновидений.
Проснулся я в десять часов следующего утра и увидел на полу тонкую полоску солнечного света, похожую на неизвестно как попавший сюда металлический прут. Я все еще был в полусне, и мне казалось, что это своего рода предостережение о том, что мне следует быть осторожным. В окружающем меня мире много оврагов и ущелий, куда можно бесследно провалиться. Если я не буду осторожен, то могу споткнуться и упасть в одно из них.
Через четыре дня после моего приезда Изабель уехала в Осло. Ее не ожидалось до начала сентября. Теперь вся квартира была в моем распоряжении. Что я делал в те первые недели? Наверное, то, что делал, когда был ребенком. По утрам загорал на балконе, придвинув к уху транзисторный приемник, или лежал на софе и читал книги. Потом отправлялся на долгие прогулки в лес или в дюны. Мне никогда раньше не приходилось изучать голландское взморье – на это не было времени, и я быстро полюбил его широкие, открытые ветрам пляжи, его малопримечательные пейзажи. Днем я спал в своей бледно-голубой комнате с открытым окном. До меня доносились разные звуки: машины, едущие на низкой скорости в гору, голоса в саду, шум летящего высоко в небе самолета… По крайней мере раз в день я ехал на машине к морю и плавал – обычно перед завтраком или поздно вечером, когда вокруг почти никого не было. В то время я сделал для себя открытие, что ничего не хочу иметь общего с людьми. Не хочу, чтобы меня кто-нибудь видел.
И как ни странно, я принял приглашение Пола Буталы на ужин. Плотным телосложением и блестящими черными усами Бутала больше походил на мексиканца, чем на голландца. У него были большие, глубоко посаженные глаза с тяжелыми веками. Он изучал меня со скучающим, усталым видом, от которого мне было не по себе. Несмотря на это, я ужина;! с ним несколько раз за то лето. Он жил на первом этаже дома, в квартире, в которую можно было с трудом попасть: либо – если маршрутом внутри дома – по запутанным коридорам и лестницам, либо с внешней стороны, пробираясь через огородные грядки, заросли крапивы и заброшенный яблоневый сад. В темных комнатах этой квартиры, завешанной гравюрами и гобеленами, он рассказывал мне о своих путешествиях, финансовых сделках, махинациях (причем его откровения как-то не вязались с окружающей обстановкой – я скорее ожидал бы услышать что-нибудь таинственное и загадочное). Обычно я сидел у окна на софе, обтянутой коричневым бархатом, и, расслабившись, часами слушал его, совершенно забывая о своем собственном существовании.
У него были очень белые белки глаз, слишком белые, и неприятная манера поглаживать усы. Сначала он прижимал два пальца к верхней губе, потом пальцы расходились в форме V. Этот жест настолько бросался в глаза, что иногда почему-то казался неким сигналом, который он подает мне и на который я должен как-то ответить. Как и Изабель, он меня ни о чем не расспрашивал, и через некоторое время до меня дошло, что Изабель могла просто попросить его составить мне компанию. Временами у меня было ощущение, что соседей попросили быть со мной любезными, и даже те люди, которых я совсем не знал, были доброжелательны ко мне. При этом мне казалось, что рано или поздно я устану от их подчеркнутой внимательности.
Лето было очень жарким, самым жарким за много лет. Мое тело постепенно темнело от загара. Я наблюдал, как оно выздоравливает. По вечерам я сидел на балконе с открытыми стеклянными дверями, в гостиной за моей спиной горели свечи на дубовом столе, а я слушал музыку Малера, Пуччини, Баха на старомодном проигрывателе Изабель. Пламя свечей беспокойно дрожало в темном воздухе, заброшенный сад оживал и наполнялся шорохами и тенями. Иногда раздавался телефонный звонок – наивно, почти отчаянно нетерпеливый. Если я отвечал, то всегда спрашивали Изабель. Но я не чувствовал себя брошенным. И несчастным себя тоже не чувствовал. Такие слова, как счастье или несчастье, просто были ко мне неприменимы.
Наступил день моего тридцатилетия – и прошел, никак не отмеченный. Вечером я позвонил родителям в Англию. Последний раз я разговаривал с ними в день моего освобождения. Голос матери испуганно дрожал. Я сказал ей, что вышло много шума из ничего. Меня просто потянуло ненадолго уехать, вот и все. Побыть одному, подумать (мне казалось, она должна была в это поверить – в возрасте тринадцати-четырнадцати лет я иногда уезжал на велосипеде в полночь в Нью-Форест, а она ждала меня на кухне, страшно волнуясь). Мне было трудно лгать ей именно потому, что я помнил ее появление в той белой комнате в моих видениях, помнил, как она кружилась в развевающейся юбке в потоке лунного света. Даже сейчас мне было трудно убедить себя, что она ничего не знает о происшедшем.
– С днем рождения, дорогой, – сказала мама. – Как ты там?
– Все хорошо, все в порядке.
– Ты что-нибудь устраиваешь сегодня?
– Да нет, ничего особенного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я