https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но нет: вот стоит лейтенант, двое солдат подпирают ее безголовое тело. Чья-то рука сзади надевает фуражку или берет на остаток ее шеи. Кажется, кто-то из солдат смеется.
Двое подталкивают тебя — спокойную, с пустым лицом, — к доске поперек камней стены; волосы твои чернотой пропитали белую ночную рубашку. Она кожей липнет к тебе под дождем, и ты стоишь, руки за спиной, смотришь пристально — потерянно и сластолюбиво.
Они тебя нагибают; я вижу, как тебе на голову набрасывают ночную рубашку, потом снова отталкивают тебя к парапету, головой меж двух зубцов. Слышны крики и свист. Я замечаю, что кусаю губу, лишь ощутив во рту кровь.
Не думаю, что ты подарила солдатам много забав, а может, их отговорили женщины; так или иначе, через несколько минут тебя снова поднимают на парапет, выражение лица твоего по-прежнему неразборчиво. Кажется, еще я вижу струйку крови у тебя на подбородке. Они связывают тебе руки за спиной; кусок бинта вяло свисает с правого предплечья. По-моему, ты дрожишь.
Солдаты орут и вопят, зовут меня выйти. Пытаюсь подняться, но снова падаю, парализованный холодом и осознанием собственной отчаянной беспомощности.
Тело лейтенанта помазано вином, его сталкивают через парапет; оно падает, вяло кувыркается и исчезает из виду, плюхнувшись в ров. Ты стоишь, моя милая, беспомощная, как и я, в глазах — пустота, как и у меня в голове, — ни единой идеи, способной спасти нас. Какие-то беженцы — мужчины, старухи и дети — выходят из-за угла, неуверенно мнутся, но привлечены выкриками, смехом, безвредной пальбой, молодыми женскими голосами на крепостной стене. Большинство толпятся на дорожке, другие в страхе топчутся подальше. Я смотрю на людей на крепостной стене, смотрю на замок — хлопает флаг из шкуры, смотрю на дождь и темную птицу, что кружит в вышине, — может, вернулся наконец кто-то из моих ловчих птиц.
Лишь на тебя я смотреть не могу; эта чудовищная пустота отводит мой взгляд, заставляет мой слабосильный взор обращаться вниз, вверх или в сторону. Это лицо было зеркалом моей суетности; ты позволяла мне чертить на нем все, что хотел я начертать, показывала все, что я хотел видеть. Теперь, точно слепое пятно в глазу, позволяющее нам видеть вообще, это лицо — единственная точка, куда я смотреть не могу, единственное зрелище, которое не могу заставить себя впитать.
Раздается вздох. Толпа ахает, видя, как ты падаешь, гладким языком белого пламени летишь в ров. Я снова выбегаю, пораженный как неподвластностью этого действия, так и своей внезапной силой. Солдаты не стреляют.
Я пробегаю мимо нескольких беженцев, проталкиваюсь, спотыкаюсь на берегу рва. Видна лишь твоя голова, что на этой зыбкой тревожной поверхности — будто ответ на безголовое тело, что плавает подле тебя, подскакивает на волнах, поднявшихся от твоего падения. Ты кашляешь и отплевываешься, ты борешься. Рядом бормочут люди. Я гляжу вверх и вижу веревку, что начинается где-то возле твоей шеи и тянется на стену. Кто-то натягивает веревку туже, и голова твоя исчезает, утянута вниз. Появляются связанные ступни, они дергаются; затем ноги, нагие и бьющиеся, ты вся поднята на веревке, под водой лишь голова, и тело твое извивается у всех на виду.
Ты сопротивляешься, изгибаешься, поднимаешь голову, бледное тело обнажено, голова и волосы скрыты длинным белым саваном промокшей ночной рубашки, завязанной на горле; она хлопает, капает и колышется, бледная и волнистая, как твое вытянутое тело. Они снова тебя отпускают. Ты бултыхаешься и уходишь под воду; рубашка плывет вокруг тебя, точно лилия, потом ты, задыхаясь, вырываешься к воздуху. Веревку снова натягивают, ты опять исчезаешь, голова утягивается вниз.
Я слышу свой голос — я кричу им, умоляю прекратить, отпустить тебя. Пытаюсь вспомнить имена, но не уверен, что получается;
— Умертва! Узкоколейка! — Я зову их, но они веселятся, хохочут и снова тебя окунают.
Я бегу вперед, оскальзываюсь и падаю с травяного склона в воду. Солдаты вопят и гикают, когда я оказываюсь в воде; я тяну руки, пытаясь тебя достать, — ты снова скорчилась, подняв голову над водой, но они тащат тебя вбок, от моих рук, хохочут и снова палят в воздух. Я кидаюсь за тобой, плыву, позабыв о холоде и усталости, пальцы рвутся к тебе.
Кто-то идет по берегу, один из беженцев кричит и сползает по траве, что-то мне протягивая. Сверху предупреждающе вопят, щелкают выстрелы, и вода перед беженцем взлетает высокими брызгами. Те, кто на дорожке, помогают ему взобраться обратно на травяной склон; они идут вслед за тобой, а солдаты вновь тебя окунают, и я молочу руками, пытаясь тебя нащупать.
Я хватаю край твоей рубашки и пытаюсь подтащить тебя к себе, но они волочат тебя дальше, за угол замка и рва, рубашка трещит, рвется и падает. Я плыву сквозь нее, она ловит меня, держит меня, тормозит. Солдаты улюлюкают и ржут. Ты стукаешься об стену, затем тебя снова отправляют под воду, вытаскивают с плеском, ты опять слабо сгибаешься, вынырнувшее лицо красно от напряжения, голоса по-прежнему не слышно.
Я плыву к тебе опять и опять, вода вокруг бурлит—мертвенный, давящий колодец холода, что выжимает из меня тепло, силы, дыхание, мысли и жизнь целиком. Ногти роют жесткую холодную слизь камней, все еще цепляющаяся рубашка и моя промокшая одежда тянут меня назад и вниз. Мы огибаем угол. Толпа идет за нами, солдаты волокут тебя по очереди, опускают и вытаскивают, кидают в меня бутылки, что с плеском падают рядом, хохочут и орут. Я глотаю воздух, глотаю воду, безнадежно шлепаю по темным волнам, отстаю, а они тащат тебя, жесткими камнями царапая твою наготу, к следующему повороту. Теперь ты едва сопротивляешься; вздохи твои звучат отчаянно и резко, астматически. Сверху меня издевательски подбадривают; я неслаженно пробиваюсь сквозь истощающий холод, а беженцы бегут за твоим качающимся молчаливым силуэтом к следующему углу, огибают его, исчезают из виду.
Пальцы — сожженные, замерзшие, — цепляются за склизкие камни, медленно тащат меня вперед, к нависшей массе угла, а ночная рубашка по-прежнему бессильно волочится за мной. Я поворачиваю.
Солдаты молчат, стоят наверху, тихие и неподвижные, как и те, что внизу, на дорожке.
Ты висишь в воде, привязанная за лодыжки, и лишь медленно покачиваешься на веревке, всем телом от груди до ступней поворачиваясь спиной, а потом животом к замку; голова твоя, плечи и волосы погружены в утихшую окружность рва.
Я содрогаюсь, затем отталкиваюсь, протискиваюсь меж тремя гниющими трупами мародеров. Я плыву к тебе. И в этой подвешенности мы нежно встречаемся.
Я касаюсь твоей холодной головы, поднимаю ее на поверхность. Глаза твои глядят по-прежнему; вода капает изо рта и собирается в ноздрях. Вокруг нас мягко льется дождь.
Рывок веревки, и тебя у меня отнимают; голова, что я ласкал, волочится вверх, отскакивая от камней, вздрагивая, капая, твои черные волосы — прямыми линиями тянутся длинно и мягко в суровом сочувствии дождя. Эти капли падают мне на лицо; солдаты перетаскивают тебя через парапет, а в меня плюют.
Меня относит назад, я бьюсь о мягкий берег, поворачиваюсь. Беженцы смотрят вниз, потом наверх, двое протягивают руки и возле моста помогают мне выбраться; ночная рубашка остается плавать в воде. На дорожке вдоль берега я шатаюсь и не могу стоять; те двое, что помогли мне вылезти, усаживают меня на откос, укутывают в старое пальто; затем крики и выстрелы расшвыривают их, гонят обратно в лагерь. Я снова пытаюсь подняться, думая, что, может, как-то удастся убежать, но в тени грузовиков, на гравии перед обтесанными камнями моста через ров мне удается лишь встать на колени.
Они отвязывают и выкидывают шкуру барса; та влажно хлопается на траву. Вместо нее привязывают тебя, и ты повисла, согнув флагшток, колотясь об него; они поднимают твои ноги к верхушке и закрепляют шнур. Ты висишь, все так же поворачиваясь туда-сюда, — подарок безграничным глубинам небес.
Солдаты уходят с крыши, и вскоре поднимается дым.
Серые дымные пряди чернеют, наполняя воздух вокруг тебя, верткие гибкие клочья и завитки черноты сдувает влажнеющий ветер.
Я вижу тебя, невидящую, — белизну, что растворяется в сером и черном. Опускаю голову, и вскоре крошечные хлопья сажи слетают вниз и укрывают меня.
Люди отступают к палаткам и экипажам, одни разбирают лагерь, другие уже в пути. С меня течет дождь и холодная вода из рва. Железная решетка лязгает и скрежещет, заводятся моторы. Ко мне подходит солдат, берет за локоть; я пошатываюсь, и он поддерживает меня, а потом почти любезно проводит обратно по мосту. Я хочу вырваться, побежать со всех ног — или кинуться к беженцам, закричать, завыть, потребовать помощи — или пристыдить солдат, заставить их раскаиваться и сожалеть, но во мне больше нет сил и тепла — ни для тебя, ни для меня, ни для всего остального.
Солдаты встречают меня и показывают объятый пламенем замок — огонь ликующе рвется из дверей и окон; затем они со своими грузовиками, джипами и пушкой оставляют замок пылать и дымиться, а меня забирают с собой.
Мне кажется, я вижу тебя сквозь пламя, холодную и белую, недвижно замершую, нетронутую средь противоборства стихий, на высокой мачте, что плывет в быстрой бешеной путанице, ты летишь в резком всполохе ветра, все падения разом приветствуя.
Глава 20
А теперь, моя милая, — всё. Сказке конец, и конец нам всем, и черт с ним. Вот уже вечер; с рассветом будет хуже. Я гляжу, как медленно умирает день, безвкусный закатный спектакль опускает облачный занавес, затмив наконец всполохи замка.
Хищная птица, вернувшийся охотник, парит и кружит, взлетая и падая над последним выдохом тепла, что отдает наш дом; выписывает круги в тихом сером дыму, и всплывает над ним, и ныряет обратно.
Сокол, я уверен. Возвратился один из отпущенных мною. Смотрю вверх, на секунду отдавшись несложному восхищению тварью, воображая, будто он прознал, что я здесь, а тебя нет, и все потеряно, будто отточенный инстинкт убийцы привел его назад — подтвердить нашу судьбу.
Но это всего лишь птица — и глупая, по нашим меркам; в его утонченно жестокой оболочке, в его узком черепе сообразительности хватает лишь на хищническую функцию, там не поместится никакая иная мысль. У него, всеми драками предков выточенного под свое место в жизни, безграничной простотой эволюции вылепленного, понятия о наших горестях не больше, чем у ножа или пули, — и он столь же безупречен. Его, что называется, жестокая красота взывает к нашему благоговению, но лишь собственную гордость, собственную дикость и грацию обожествляем мы в нем, на свой страх и риск забывая, что думать нам позволяет спасительная тонкость мышления, которую мы ценим меньше, чем грубую механику хватки когтей, и оттого — благодаря этим самым расчетам — мы навсегда остаемся выше него.
Я слышу грохот других орудий; тяжелый рокот, что катится по земле с какой-то далекой передовой, почему-то удивляет меня: снова навязывает несведущий мир мне — связанному, приговоренному, застывшему в ожидании.
Солдаты говорят, что двинутся отсюда завтра. Они распугали беженцев, завладели убогим лагерем на лужайках, и теперь пара мужей и один наш слуга тоже плавают во рву. Ты, навеки безмолвная моя, по-прежнему вздымаешься в прояснившемся воздухе, замерла почернело над рухнувшей, выпотрошенной гильзой замка, твои спокойные глаза наконец разглядывают сухо то, что предложит тебе воздух, и я спрашиваю себя, предпочтет ли сокол жареное или сырое мясо — посетит тебя или меня.
Ибо я тоже мезентийской гиперболой* связан, превращен в игрушку, марионетку пред пастью пушки. Они привязали меня за руки, ноги и туловище, широкое жерло упирается в поясницу — большое, могучее орудие там, где было оружие поскромнее, — укрепили меня, точно содранное с воздушного алтаря распятие, растопырили арбалетом, переменной, неверным ответом, поцелуем в конце страницы, мельничными руками — да, только неподвижными. Скажем правду, бывало и поудобнее, но можно опереться на стальной ствол и перенести вес с распяленных ног. Руки оттянуты веревкой, онемели и теперь по крайней мере не болят; к тому же солдаты накинули сверху одеяло и пальто, чтобы я не слишком быстро умер. Мне даже дали хлеба и чуть-чуть вина.
* Мезентий (Мезенций) — в римской мифологии этрусский тиран, воевавший против Энея. Отличался жестокостью; казнил пленных, привязывая мертвецов к живым.
Все мои старания играть в человека действия, убийство лейтенанта и ответственность за твою гибель сохранили мне лишний день жизни и стоили нам всего. Они намерены на рассвете поднять меня к небесам, запрокинуть меня, разложить по громадной пушечной морде, зарядить пушку без снаряда, а потом кинуть кости; выигравший дернет за шнур.
Я оправдывался, я пытался их урезонить, как-то уговорить, но, по-моему, смерть моя кажется им уместной, и не только на основании их — как известно, верной — убежденности в том, что это я убил лейтенанта. Вероятно, оправдания были чересчур красноречивы, воззвания к разуму обречены с самого начала, а что до моей попытки говорить с ними откровенно — несправедливо обвиняемый парень, приятель, товарищ в беде, — она, как выяснилось, была просто смехотворна (ибо они определенно хохотали).
И все же, невзирая на страх — он ощущается в кишках, которым предстоит выдержать натиск моего освобождения, — полагаю, я все же могу насладиться тем, что жизнь моя окончится в пустоте, и увидеть возможные штрихи, которых солдаты не оценят. Потому я хочу, чтобы сокол спустился и выклевал мне какой-нибудь орган или чтобы солдаты подняли меня сейчас, нахлобучили на голову жестяную каску, сунули пропитанную водой губку в рот и ткнули штыком в бок… Но все равно я среди этих воров — беспристрастное око, окруженное их машинами, уже наскучившее им.
Сокол выбирает тебя, моя милая. Я пытаюсь безучастно смотреть, как он садится, дергает, щиплет и рвет, но упражнение оказывается невыносимым, и я вынужден отвернуться к голым деревьям, темным палаткам и остаткам лейтенантова отряда.
Они деловито приканчивают последние запасы из замка, пожирают еду, допивают вино или возятся с женщинами, которых решили увести из лагеря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я