https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-vanny/s-perelivom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

потерянная соринка, брошенная сначала скоростным стихиям, затем земле, прокатившаяся по течению, по дороге, по постели, которых выбрать не могу и не могу оставить.
Я — клетки; и не более того. Нынешнее скопление — кости, плоть и кровь — сложнее, чем большинство подобных соединений на грубой поверхности мира; возможно, кворум мыслящей плазмы у меня больше, чем способно собрать любое другое животное, но принцип тот же, и всего-то пользы от лишней мудрости — заставить нас полнее осознать истину собственной незначительности. Тело мое, все оглоушенное мое существо, — думаю, чуть важнее груды осенних листьев, сдуваемых и сбиваемых в кучу вихрящимся ветром и пойманных, слу-" чайным ансамблем прикладной географии согнанных в единую стайку. Чем я важнее недолгой кучи листьев — сборище клеток, хором умерших или умирающих? Насколько больше значит любой из нас?
И все же мы приписываем себе — и чувствуем — большую боль, и радость, и весомость, нежели любой иной ком материи. Возможно, совращаем себя собственными образами. Лист, сухо кувыркающийся по дороге, не вполне подобен беженцу.
Мы тащим в себе осадок воспоминаний, точно сокровищницу на чердаке замка, и чуть не валимся под этим грузом. Но наши сокровища — геологические в своей основательности — сквозь наши общие хроники, генеалогические древа и родословные тянутся далеко, к первым крестьянам, первым охотничьим племенам, первой общей пещере или первому гнезду на дереве. Разум наш заглядывает еще дальше и вовне, и захороненные пласты ранней геологии нашей планеты мы несем в культурных слоях мозга и в телах своих храним точное знание о вспышках солнц, что жили и умерли до нашего появления.
Где глубже ил, поток мощнее, и я целиком не сольюсь с камнями, что лежат подо мной, коль скоро дышу, ощущаю и думаю. Костям моим достаточно удобно — они холодные, лишь минералы, «хлам», — но только не тому, кто размышляет о такой возможности.
Из утопленной дыры я когда-то надеялся разглядеть глубины небес, увидеть прошлое древнего света звезд, и сейчас, до высокого понимания униженный — чему помогли мучители, — прозреваю путь в будущее. Отсюда, в новом ракурсе, я, кажется, вижу целостность замка, чертеж надо мною расстелен, отчетливый, не подлежащий правке, земля стала непроницаемой, она открывает мне камни, что из земли поднимаются к соитию дождя и воздуха.
Вот он, дом воинственный, набросок прожекта столпился вкруг частной, защищенной пустоты, знамена, стяги вьются под ветрами, для черни вопиющие; кулак в панцире, что побеждает в битве с воздухом-уравнителем.
Зачаточный, зародышевый, лежу я; что-то из грязи, из земли появляется, совсем не напуганное бременем бездонного прошлого, что спрессовано внизу, и колонной атмосферного груза, что рушится сверху, — и то и другое сплющивает меня, прижимая попутно к плоскости огромнее и грубее.
Но сейчас есть сейчас, сейчас призывает меня, и надо действовать.
Я пытаюсь плечами или головой скинуть шлем; безуспешно. Решаю сначала освободить руки.
Оцепеневший от холода, изо всех сил стараюсь развязаться. Сгибаю пальцы, пытаюсь найти конец грубого на ощупь шнурка, стянувшего мне руки. Тяну, дергаю, выворачиваю охваченные им запястья.
Шум — наверху.
Смотрю в темноту, и на меня мочатся; моча барабанит по мне, тихо звенит по шлему и шипя растворяется в воде. Еле теплая, полетом сквозь холодный воздух у колодезного зева охлажденная почти до температуры воды. Раздаются крики, а затем, испугав меня — дернулись локти, — что-то твердое падает на шлем и плюхается в воду. Наверху смех; опять крики, они слабеют, потом возвращаются. Затем слышна рвота.
На этот раз блевотина. Теплее мочи. Вокруг меня распространяется острая вонь. Думаю, в основном вино. Снова смех, и затем тишина.
Я продолжаю бороться с оковами. Мне кажется, если бы я нормально видел, пусть и в почти полной темноте, у меня бы получилось. Но чтобы освободиться от шлема, нужны руки. Тогда я пытаюсь встать в бадье, полагая, что, быть может, удастся столкнуть с себя шлем, если получше упереться им в стену. Тоже безуспешно, ноги отказываются работать.
Я сажусь, снова дергаю шнур. Он теперь влажный и склизкий; пальцы скользят по жирной ткани. Наконец чувствую, как над узлом что-то подалось, но выворачиваю запястья, тяну напрягшиеся пальцы из последних сил — и не могу дернуть.
Измученный, сдаюсь, перед глазами снова искры. Кажется, на некоторое время снова отключаюсь.
Проходит время — или не проходит.
Я наклоняюсь вперед, чтобы зацепиться лицевой пластиной шлема за цепь, затем — по звену за один раз — поднимаю пластину и наконец могу, откинув голову, открыть металлическое забрало. Оно поднимается и щелкает. Я наконец вижу, хотя смотреть особо не на что. Да и воздух свежее не стал. Смотрю вверх; каменная корона отраженного света пялится вниз — пуста.
Зрение не помогает мне развязать шнур. После еще одного одышливого пробела и головокружения откидываюсь назад, подняв связанные руки, тянусь ртом, направляя свободный конец шнура между зубами.
Вонь кошмарна; жижа капает на лицо. Я давлюсь и вынужден прерваться. Когда момент и позыв проходят, предпринимаю вторую попытку. Наконец нахожу конец шнура и стискиваю его зубами. Тащу, снова выворачивая запястья и пытаясь выдернуть руки.
Что-то подается. Запястья высвобождаются. Одна рука выскальзывает, мокрая, скользкая, ободранная—точно рождение. Выплевываю испачканную ткань. Сдираю грязную петлю с другой руки, затем, невзирая на протесты рук и спины, снимаю с головы груз шлема. Роняю его в воду сбоку, пытаюсь подняться, вцепившись в обод бадьи. Безуспешно. Спина болит, словно поджаренная. Достаю до цепи, перехватывая руками, пока она не натягивается, спустившись, ритмично скрипя, — и вот она упруга. Хватаюсь за нее, тяну, и в конце концов моя заклинившая спина и голени на свободе.
Воды — всего до середины икр. Пытаюсь стоять, но не могу; ноги гнутся, и приходится за что-то уцепиться, неустойчиво откинувшись назад. Наконец сталкиваю бадью на бок, сажусь на нее, жду, трясясь, когда к ногам вернутся хоть какие-то ощущения.
Снова отключаюсь и растягиваюсь в холодной зловонной воде, барахтаясь и брызгаясь. Встаю на колени в этом затянутом дрянью холоде, нащупываю бадью. Сажусь.
Не знаю, сколько проходит времени. Я сижу, уронив голову в ладони, пытаясь вдохнуть в тело жизнь, то и дело содрогаясь. В какой-то момент меняются звуки, что-то заканчивается, а когда я смотрю вверх, ощущаю перемену: там снова ночь; обод отраженного камнями электрического света исчез, и у меня больше нет нимба. Опускаю голову, пытаюсь встать. Иголки набрасываются на ноги, от промежности до пальцев. Стою, вглядываясь во тьму наверху.
Еще некоторое время, и я чувствую, что готов попытаться. Не знаю, сколько времени. Никто больше не приходит облегчиться в мою темницу или посмеяться надо мною, и наверху, похоже, полная тишина и темень.
Я вновь беру веревку, повисаю на ней, пробую. Она скрипит наверху и слегка подается. Кажется ненадежной. Я не уверен, что мне хватит сил добраться до верха. Может, стоит просто досидеть на бадье до утра. Когда-нибудь сжалятся же они надо мною или просто обо мне вспомнят и, может, спустят лестницу. Или нет; наверное, оставят меня умирать или закидают камнями и булыжниками, похоронят меня. Можно ли рассчитывать на сочувствие лейтенанта? А на твою любовь? Я не уверен ни в том, ни в другом.
Тогда я лопатками прижимаюсь к стене, вытягиваю ноги мимо бадьи и утопшего шлема к острым стесам противоположной стены. Я напрягаюсь и вытягиваюсь, вжимаясь в стены. Затылок и позвоночник наперебой мучительно стонут, но я игнорирую обоих; цепь на конце веревки сворачивается на коленях. Ноги теперь в полуметре над водой; голова в метре над ними. Отдыхаю, заклиненный. В тот последний раз, попав сюда, я для этого был слишком мал. А так я смогу останавливаться и отдыхать по дороге, освобождая руки, если слишком ослабну.
Отправляюсь дальше, цепляясь за веревку; задыхаюсь; чем выше, тем быстрее бьется сердце. Руки вибрируют и трясутся, горят от усталости; я останавливаюсь отдохнуть, опустив руки, кривясь, когда голова и спина натыкаются на твердые каменные выступы. Ноги тоже начинают дрожать. Я продолжаю путь, ползу вверх, теперь в ритме какой-то неустойчивой иноходи; рука цепляется за веревку, тянет, потом одна нога вверх, вторая рука и вторая нога.
Я соскальзываю, почти на самом верху. Одна измученная рука хватает на волокнах что-то липкое и скользкое, и хватка разжимается; я срываюсь, инстинкт цепляется обеими руками за веревку, а лебедка над головой громко скрипит. Руки тормозит трением, и я останавливаюсь, болтая ногами. Ладони и пальцы точно обуглились, и я стону в веревку — болтаюсь, перед глазами головокружительно вспыхивают яркие искры. Раскачиваюсь, будто повешенный, ступня тычется в стену. По щекам струятся слезы. Отталкиваюсь ногой, чтобы закрепиться. Можно упасть, сдаться, прекратить затопляющую руки боль, просто поддавшись обольстительному земному притяжению; смерть или обморок, едва ли есть разница. Но что-то во мне не отпускает и признает союз обожженных рук с холодной потрепанной веревкой тем, что он есть, — предохранителем.
Шевеля пальцами, раскрывая и смыкая их на этой грубой поверхности, я ахаю. Плачу от боли и напряжения; руки так дрожат, что я не сомневаюсь: они уступят и разожмутся, как только я двинусь. Решив отдохнуть, поднимаю голову и едва не кричу, когда она откидывается назад без поддержки и ударяется о горизонтальный камень.
Я достиг поверхности земли; я снаружи. Я чувствую и слышу разницу, обоняю свежий, холодный воздух.
Перекидываю ноги через край, перекатываюсь на бок, цепляясь за каменистый парапет, снова чуть не падаю назад, когда судорожная хватка скользит по камням. Однако вырываюсь из каменного круга и валюсь на дворовую брусчатку, возле пушки лейтенанта, громоздящейся в каменном кольце темноты двора. Прижимаю ладони к холодным гладким камням, чтобы замок освежил содранную веревкой кожу.
Замок не совсем во тьме; электричество отключено, но средневеково мигают садовые факелы. Вокруг бессвязная тишина; вдалеке слышится кашель и крик; наверное, человечий. Встаю, замираю, тяжело дыша, слегка покачиваясь. Ночное небо кидает немного измороси, мелкого дождика на мое запрокинутое лицо; поднимаю руки к его прохладе, точно сдаваясь. Тускнеющий свет гаснущих факелов цепляется за железную мощь пушки, чья онемевшая пасть подъята в черноту. Я ковыляю к ближайшему джипу — просто присесть. Руками закрываю лицо, сгибаю их, несмотря на боль.
Сев, нащупываю сумку, затолканную между сиденьями; внутри что-то твердое. Втягивая в себя боль, достаю автоматический пистолет, тяжелый и тускло мерцающий. Переворачиваю. Его холод успокаивает ладони. С ним в руках выталкиваю себя из джипа, иду туда, где упавшая решетка закрыла проход под караулкой. За коротким темным коридором — намек на костер, что освещает сломанную балюстраду моста через ров. Я вглядываюсь туда сквозь черную решетку кованого железа.
Почти подо мною, сразу по ту сторону решетки, слышится храп. Я шарахаюсь. Потом еще звуки — кто-то просыпается, ворочается и бормочет. Мне начинает казаться, что темнота шевелится, что пространство передо мною заполняют люди. Затем треск — и вспыхивает спичка. Я прикрываю глаза и сквозь разделяющую нас решетку вижу сначала руку, потом мрачное лицо, потом еще три. Люди из лагеря смотрят сквозь дырявые ворота, щели рисуют покорную тревогу на осунувшихся грязных лицах.
— Вы кто? — спрашиваю я. Спичка мигает. Я ничего не могу прочесть на этих лицах: они напуганы, смирились, злятся? Не понимаю. — Мы знакомы? — спрашиваю я. — Я кого-нибудь из вас знаю? Вы кто? Что происходит? Сколько времени?
Спичка мигает, почти догорев. В последний момент ее роняют, она падает, но гаснет, не долетев до брусчатки перехода. Я открываю рот, чтобы повторить вопросы, но толку, похоже, никакого. Слышу, как кто-то шаркает, садится, чувствую, что люди опускаются, укладываясь спать дальше.
Я дергаю за металлическое колесо, поднимающее решетку, однако висячий замок заперт. Уже поворачиваюсь спиной, но тут вспоминаю ключ, который забрал у Артура, и сую руку в карман. Не забыл ли я его переложить, когда переодевался? Свободной рукой легонько хлопаю по карманам. Нахожу ключ, неловкими пальцами достаю его и пытаюсь вставить, но он гремит — скважина слишком велика, он бесполезен. Мужчины шевелятся, услышав шум, затем ложатся обратно, и вскоре возобновляется тихий храп.
Я стою, неуклюжий, почти в полной темноте, сжимая не тот ключ, затем поворачиваюсь и оставляю мужчин ждать по ту сторону замкнутых, но открытых ворот, иду назад, к сердцу замка, целеустремленно и все же бесцельно — но уже, кажется, догадываясь, что направляюсь к небольшой погибели.
Глава 16
Тьмой во тьме возвышается замок, завис в покоробленной воздушной симметрии, никакого решения не гарантируя, но впускает меня, грязного, из грязи восставшего, в незапертую дверь. В нижнем вестибюле, освещенном последними агонизирующими свечными огарками, предстает картина, напоминающая резню. Тела раскиданы, лежат; винные лужи, кроваво-темные. Лишь храп и шепот в глубоком сне свидетельствуют, что предо мною сцена былого буйства, а не убийства.
Я поднимаюсь по винтовой лестнице. Ноги липнут к одним ступеням, хрустят на других — как я ни стараюсь. В коридорах и комнатах наверху открывается хаос покалеченных столов, разбитых стульев и упавших пюпитров; тут шторы кучами обвалились под окнами, там тускло мерцают черепки и металлические обручи — упала и разбилась люстра; в камине бальной залы тлеют обгоревшие останки разломанных стульев и шкафов, и ленивые дымные завитки поднимаются в раззявленную темноту под потолком. Два спящих тела завернулись в отодранные остатки настенного гобелена; вылезшая солдатская рука все сжимает горлышко винной бутылки.
Повсюду поблескивают зазубренные обломки ваз, ламп и статуэток, острия и лезвия, явленные из их прошлых, целых сущностей, искрятся выросшими сосульками в грудах спутанных, рваных обрывков, что когда-то были книгами и картами, картинами и эстампами, одеждой и фотографиями, и все это серыми снежными сугробами завалило пейзаж глубочайшего разрушения, и мягкость сего мирного слоя — точно искупление насилия, его породившего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я