Купил тут сайт Wodolei.ru
Рыба-кит. Гм-гм. Тридцать два года. Ну и что? А ничего!
Он умолк и дунул в руку.
– Улетело?
– Что у вас улетело?
Он ответил в нос, монотонно:
– Годы распадаются на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, минуты на секунды, а секунды улетают. Не поймаешь. Улетело. Утекло. Что я такое? Некоторое количество секунд, которые улетели-утекли. В результате: ничего. Ничего.
– Обокрали! – возмущенно закричал он. Снял пенсне и трясся, старик-стариком, как сердитые престарелые господа, которые время от времени протестуют на углах улиц, в трамваях, перед кинотеатрами. Поговорить с ним? Поговорить? Но о чем? Я все еще блуждал, не понимая, куда свернуть, то ли вправо, то ли влево, сколько же, сколько нитей, ассоциаций, инсинуаций, если бы я захотел пересчитать их все с самого начала: пробка, блюдце, дрожь руки, труба, – то заблудился бы в тумане вещей и событий, расплывчатых, недостаточно увязанных в единое целое, постоянно та или иная деталь цеплялась за другую, образовывались соединения, но тут же возникали новые связи и комбинации, обозначались новые направления, – вот чем я жил, будто и не жил, хаос, куча мусора, мезга, – я совал руку в мешок с мусором, вытаскивал что попало, осматривая, прикидывал, годится ли для строительства… домика моего… который, бедолага, приобретал фантастические очертания… и так без конца… Но этот Леон? Мне уже давно казалось, что он будто кружит вокруг меня и даже передразнивает, существовало какое-то сходство, хотя бы в том, что он запутался в секундах, как я в мелочах, были, кстати, и другие улики, заставляющие задуматься, те же хлебные шарики за ужином и другие мелочи, это ти-ри-ри, и, наконец, не знаю почему, но у меня мелькнула мысль, что та мерзкая «самодостаточность» («к своим со своим и за своим»), наползающая на меня со стороны Толей и ксендза, также будто бы, как-то, с какого-то боку и к нему имела отношение. Что мне мешало намекнуть сейчас на воробья и на другие странности, происходившие в доме? Подстроиться к нему и посмотреть, что из этого выйдет, ведь я стал похож на гадалку, всматривающуюся в стеклянный шар, в дым.
– Вы нервничаете, ничего удивительного… Последние дни было столько неприятностей. С котом и… Казалось бы, мелочи, но такие головоломки, как вши поналезли, не стряхнешь…
– Котус? Чепухенция, кто будет волноваться из-за котячи дохлячи висячего! Взгляни-ка, братец, какой шмель, как он трубит, вот, шельма! Падаль котячья еще вчера щекотала мою систему иннервацус щекоткой изну-рячус – но сегодня? Сегодня в устремленном в небо созерцании моем великолепных гор, ущелий – и дщери, э-ге-гей, единственной?! Согласен, в нервусах моих есть нечто вроде напряженья, но в ликованьи праздничном, ти-рим-пум-пум, и в торжественно торжествующей радости торжественного торжества, э-ге-гей, о праздник, праздник! Торжество! А вы, сударикус мой милое милостивус, ничего не заметили?
– А что?
Он показал мне пальцем цветок в бутоньерке. – Прошу склонить ко мне свой милостивый носик, нюхнуть.
Нюхать его? Это меня обеспокоило сильнее, пожалуй, чем того заслуживало… – Зачем? – спросил я.
– Надушен я слегка.
– Пан надушился в честь гостей?
Я тоже сел на бревно, рядом с ним. Его лысина составляла с пенсне единое сферично-сверкающее целое. Я спросил, знает ли он названия гор, нет, он не знал, я спросил, как называется долина, он буркнул, что знал, но забыл.
– Что для вас горы? Названия? Не в названиях дело.
Я хотел спросить, а в чем, но сдержался. Пусть лучше он сам скажет. Здесь в этой дали «за горами, за лесами танцевала Малгожатка с гуралями!» Ах, ах, а ведь когда мы с Фуксом добрались впервые до стены, то человек тоже чувствовал себя, как на краю света, – запах, похожий на ссаки, жарко, стена, – ну а здесь, теперь-то, зачем спрашивать, пусть лучше само как-то проявит себя… несомненно, меня подкарауливает новая комбинация, и что-то здесь начинает закручиваться, завязываться… Но лучше тихо. Я сидел, будто меня и не было.
– Ти-ри-ри.
Я ничего. Сижу.
– Ти-ри-ри.
Снова молчание, луг, лазурь, солнце уже садится, стелющиеся тени.
– Ти-ри-ри!
Но на этот раз уже во весь голос, резко, как сигнал к атаке. И вдруг грянуло:
– Берг!
Отчетливо, громко… так, чтобы я не мог не спросить, что это значит.
– Что?
– Берг!
– Что, берг?
– Берг!
– Да-да, вы говорили, что двое евреев… Еврейская хохма.
– Какая там хохма! Берг! Бергование бергом в берг – понимаете, – бембергование бембергом… Ти-ри-ри, – добавил он хитро.
У него затрепетали руки и даже ноги – будто он исполнял в самом себе танец – победы, триумфа. Машинально и глухо он повторил откуда-то из едва слышимых глубин: берг… берг… Затих. Выжидал.
– Ну, хорошо. Прогуляемся немного.
– Посидите, пан, что вы будете на солнце прогуливаться. В тени приятней. Одно наслаждение. Такие маленькие наслажденьица – самый смак. Сладость и услада.
– Я заметил, что вы любите маленькие наслажденьица.
– Как? Что? Простите?
Он забулькал каким-то внутренним смехом:
– Слово чести, физикой клянусь, вы имеете в виду те забавусы моиси на скатерке, на глазах у половины? Втайне, как и следует тому, чтобы скандал не схлопотать? Только она не знает…
– Что?
– Что это берг. Бергование мое бембергом моим со всей бемберговатостью бемберга моего!
– Ну, хорошо… Вы отдыхайте, а я пройдусь…
– Куда вы так спешите? Задержитесь-ка на малую минуточку, я, может, вам скажу…
– Что?
– Что вас интересует. О чем пан так любопытствует…
– Вы свинья. Пошляк.
Тишина. Деревья. Тень. Полянка. Тишина. Я это тихонько сказал – но что мне могло грозить? В крайнем случае, он оскорбится и откажет мне от дома. Ну что же, порву, оборву, перееду в другой пансионат или вернусь в Варшаву, чтобы нервировать отца и доводить до отчаяния мать собственной персоной, которая для них просто невыносима… Ба, а он не оскорбился… – Вы грязная свинья, – добавил я. Полянка. Тишина. Для меня, собственно, только одно было важно: чтобы он не был сумасшедшим. Закрадывалось опасение, что это просто маньяк, mente captus, a в таком случае терял всякий смысл и он сам, и все его возможные поступки или признания, тогда в основании и моей истории могли оказаться пустые бредни несчастного идиота – вздор, и больше ничего. Но, толкая его в свинство… ох, там я мог его использовать, там он смог как-то соединиться у меня с Ядечкой, с ксендзом, с моим котом, с Катасей… там он мог быть мне полезен, как еще один кирпичик для дома моего, упорно возводимого на окраине.
– Что вы на меня кидаетесь? – спросил он как бы между прочим.
– Я не кидаюсь. Покой природы…
В конце концов, если я его оскорбил, то это оскорбление где-то там, на расстоянии… почти как в телескоп.
– Я мог бы спросить: по какому праву?
– Вы развратник.
– Хватит! Хватит! С вашего разрешения, высокий суд, прошу и, наконец, я умоляю со снисходительностью выслушать меня; Леон Войтыс, образцовый отец семейства, под судом и следствием не состоявший, тяжким трудом я зарабатывал на хлеб, с утра раненько, изо дня в день, за исключеньем, разве, воскресенья, из дома в банчик, из банчика в домик, теперь на пенсии, но образцовый, как всегда, встаю я в шесть пятнадцать, а полдвенадцатого сплю уже (и если бриджик, то с разрешения дражайшей половины), я, милостивый государь, половине моей за тридцать семь годов супружеского проживанья ни разу ни с одной того… гм-гм… Не изменил. Ни разу. Тридцать семь. Ни разу! Взгляните на меня! Я добрый, нежный, вежливый, терпимый и покладистый супруг, я наилучший, нежно любящий отец, с людьми любезен и открыт, доброжелателен, всегда спешу на помощь, скажите, сударь, какие основания у вас судить о моей жизни, что я там, где-то, что-то, на стороне, пошел кривой дорожкой, преступно, тайно, пьянство, кабаре, разврат и оргии, мерзость и распутство с красотками-кокотками и вакханальи с одалисками при свете красных фонарей, но вы ведь видите, спокойно здесь сижу, беседую и, – выкрикнул он с торжеством мне прямо в лицо, – я correct и tutti frutti! Tutti frutti! Ax ты, шельма!
– Вы онанист.
– Простите? Что? Как прикажете понимать?
– К своим со своим и за своим!
– Что это значит?
Я наклонился к самому его лицу и сказал:
– Берг!
Подействовало. Сначала он заерзал, удивившись, что это слово донеслось до него извне. Удивился и даже, посмотрев на меня со злостью, буркнул:
– Что вы в этом понимаете!
Но тотчас же затрясся от внутреннего смеха, казалось, что он распух от этого смеха: – Ха-ха-ха, правильно, конечно же, двойное и тройное бергованье бергом, спецификальная система потихусберг и секретусберг в любое время дня и ночи, охотнее всего за столиком обеденным, семейным подбемберговывать себе под взглядами дочурки и жены! Берг! Берг! У вас есть нюх, сударик мой! Однако ж, уважаемый, прошу…
Он стал серьезнее, задумался, вдруг будто вспомнил что-то, сунул руку в карман и показал мне на ладони: кусок сахара в бумажке – два или три леденца – сломанный зубец от вилки – две непристойные фотографии – зажигалку.
Пустячки!.. Пустячки, как те камешки-комочки, стрелки, палочки, воробьи! У меня вдруг появилась уверенность, что это он!
– Зачем это?
– Это? Карамелюмберги и наказаниумберги в инстанции Наивысшего Трибунала. Наказаниумберги Окружного отдела наказаний и карамелюмберги Отдела милостей-деликатесов. Наказание и награда.
– Кого пан так карает и награждает?
– Кого?
Он сидел, застыв в неподвижности с вытянутой рукой, и смотрел «себе» на руку – как ксендз, который перебирал «своими» пальцами, как Ядечка, которая «себя» любила… и… и… и… как я, который «себя» казнил… Опасение, что он может быть сумасшедшим, рассеялось, мне теперь казалось более правдоподобным, что мы оба над чем-то трудимся – и в поте лица. Да, тяжелая работа, работа на таком расстоянии, я вытер «себе» лоб, впрочем, сухой.
Жарко, но уже не так докучливо…
Он послюнил палец и потер им старательно по руке, а потом принялся задумчиво рассматривать ногти.
– Вы только о себе думаете, – заметил я.
Он развеселился как бы во весь голос и на все стороны и почти пританцовывал сидя:
– Ай, да, ай, да-да, слово чести, я только о себе думаю!
– Это вы того воробья повесили?
– Что? Кого? Воробья? Нет. Куда там!
– Кто же тогда?
– А я откуда знаю?
Разговор оборвался, я не знал, стоит ли его поддерживать, здесь, в застывшем пространстве. И начал счищать с брюк присохшую землю. Мы сидели на бревнышке, как два свата, только непонятно было, кого мы собирались сватать. Я снова сказал ему: – Берг… – Но тише, спокойнее, и предчувствие меня не обмануло, он взглянул на меня с одобрением и шепнул, пробормотал:
– Бергум, бергум, а пан, я вижу, бемберговец!
И спросил по-деловому:
– Вы бембергуете?
Потом засмеялся:
– Паночек любезненький мой? Догадался ли паночек, с чего это я допустил его до бемберга? Что себе думает пан разлюбезный головенкой своей? Что Леось Войтысов такой дурачок, чтобы кого попало до бергум-берг-бергума допускать? Шутки в сторону! Я вас допустил потому…
– Почему?
– Э-э-э, какой вы любопытный! Ну ладно, скажу.
Он легонько схватил меня за ухо – и дунул в ухо. – И скажу! Почему бы мне не сказать? Ведь пан себе дочку мою, Войтысувну, урожденную Войтысу, Лену-Гелену, берг берг бембергует себе в берг! Бергом. Потихоньку. Вы думаете, что у меня глаз нет? Озорник!
– Что?
– Проказник!
– Чего вы хотите?
– Тихоня! Паночек себе дочку мою берг! Тайнюсиумберг, любусиумберг, и хотелось бы паночку любезненькому вбемберговаться ей под юбчонку в самый марьяж, как любовникусбергу номер один! Ти-ри-ри! Ти-ри-ри!
Кора на дереве, сучки, ростки, так он знал, во всяком случае, догадывался… моя тайна уже не была тайной… но что он знал? Как с ним говорить? Как обычно или же… конфиденциально?
– Берг, – сказал я.
Он смотрел на меня с одобрением. Туча белых бабочек, похожая на клубящийся шар, пролетела над лугом и исчезла за лиственницами у ручья (там был ручей).
– Вы заберговали? Ха, а вы стреляный воробей! Я тоже бергую. Будем вместе бемберговать! При условии, ха-ха, что гражданин на роток накинет платок, никому ни гугу, а если паночек гугу, к примеру, женуле моей разлюбезной, божественной флоре моей, вон, вон из дома, с глаз долой, за посягательства забраться в супружеское ложе любимой дочери моей! Договорились. И потому, признав, что пан достоин нашего доверья, постановляем мы Декретом б… берг… номер 12.137 и допускаем пана к участию в бергбемберговом тайном торжестве сегодняшнем моем, в бергпразднестве моем с духами и цветком. А говоря иначе: вы думаете, сударь мой, я затащил вас в эти горы, чтоб любоваться видами?
– А зачем же?
– Для празднования.
– Чего?
– Юбилея.
– Чего?
Он посмотрел на меня и сказал с какой-то странной тоской и с молитвенным выражением: – Чего? Величайшего блаженства всей моей жизни. Двадцать семь лет назад.
Он снова взглянул на меня, и это был мистический взгляд святого и даже мученика. И добавил:
– С кухаркой.
– С какой кухаркой?
– С той, что здесь жила тогда. О сударь! Всего лишь раз мне в жизни довелось, зато великолепно! Блаженство это я как святое таинство ношу в себе. Раз в жизни!
Он затих, а я между тем оглядывал окружающие горы, горы и горы, скалы и скалы, леса и леса, деревья и деревья. Он послюнил палец, потер им руку, посмотрел. Начал медленно, просто, обыденно: – Вам следовало бы знать, какая у меня была молодость. Мы жили в маленьком городке, в Соколове, отец работал директором кооператива, необходимо было, как вы понимаете, соблюдать осторожность, ведь люди сразу обо всем догадываются, в маленьком городке живешь, знаете ли, как за стеклянной витриной, каждый шаг, движение, взгляд – все как на ладони. Боже святый, вот так я и жил на виду у всех, таился и прятался, а что до этого самого, то, должен признаться, я никогда особой храбростью не отличался, ха-ха, что делать, робкий, тихий… не знаю уж почему… хотя, естественно, что-то там себе отщипывал, если случай подвернется, устраивался, как мог, но об этом и говорить-то нечего. Не о чем. Постоянно на виду. А потом, знаете ли, как только в банк поступил, сразу женился, и, уж не знаю, что-то, конечно, было, но не очень, так себе, мы по большей части жили в городишках, как за стеклянной витриной, все видно, и даже, скажу я вам, я оказался больше на виду, потому, знаете ли, что в браке один присматривает за другим с утра до вечера и с вечера до утра, и, представьте себе, каково мне было под проницательным взглядом жены моей, а потом ребенка моего, ха-ха, что делать, в банке тоже под присмотром, я и придумал себе в служебное время такую забаву:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Он умолк и дунул в руку.
– Улетело?
– Что у вас улетело?
Он ответил в нос, монотонно:
– Годы распадаются на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, минуты на секунды, а секунды улетают. Не поймаешь. Улетело. Утекло. Что я такое? Некоторое количество секунд, которые улетели-утекли. В результате: ничего. Ничего.
– Обокрали! – возмущенно закричал он. Снял пенсне и трясся, старик-стариком, как сердитые престарелые господа, которые время от времени протестуют на углах улиц, в трамваях, перед кинотеатрами. Поговорить с ним? Поговорить? Но о чем? Я все еще блуждал, не понимая, куда свернуть, то ли вправо, то ли влево, сколько же, сколько нитей, ассоциаций, инсинуаций, если бы я захотел пересчитать их все с самого начала: пробка, блюдце, дрожь руки, труба, – то заблудился бы в тумане вещей и событий, расплывчатых, недостаточно увязанных в единое целое, постоянно та или иная деталь цеплялась за другую, образовывались соединения, но тут же возникали новые связи и комбинации, обозначались новые направления, – вот чем я жил, будто и не жил, хаос, куча мусора, мезга, – я совал руку в мешок с мусором, вытаскивал что попало, осматривая, прикидывал, годится ли для строительства… домика моего… который, бедолага, приобретал фантастические очертания… и так без конца… Но этот Леон? Мне уже давно казалось, что он будто кружит вокруг меня и даже передразнивает, существовало какое-то сходство, хотя бы в том, что он запутался в секундах, как я в мелочах, были, кстати, и другие улики, заставляющие задуматься, те же хлебные шарики за ужином и другие мелочи, это ти-ри-ри, и, наконец, не знаю почему, но у меня мелькнула мысль, что та мерзкая «самодостаточность» («к своим со своим и за своим»), наползающая на меня со стороны Толей и ксендза, также будто бы, как-то, с какого-то боку и к нему имела отношение. Что мне мешало намекнуть сейчас на воробья и на другие странности, происходившие в доме? Подстроиться к нему и посмотреть, что из этого выйдет, ведь я стал похож на гадалку, всматривающуюся в стеклянный шар, в дым.
– Вы нервничаете, ничего удивительного… Последние дни было столько неприятностей. С котом и… Казалось бы, мелочи, но такие головоломки, как вши поналезли, не стряхнешь…
– Котус? Чепухенция, кто будет волноваться из-за котячи дохлячи висячего! Взгляни-ка, братец, какой шмель, как он трубит, вот, шельма! Падаль котячья еще вчера щекотала мою систему иннервацус щекоткой изну-рячус – но сегодня? Сегодня в устремленном в небо созерцании моем великолепных гор, ущелий – и дщери, э-ге-гей, единственной?! Согласен, в нервусах моих есть нечто вроде напряженья, но в ликованьи праздничном, ти-рим-пум-пум, и в торжественно торжествующей радости торжественного торжества, э-ге-гей, о праздник, праздник! Торжество! А вы, сударикус мой милое милостивус, ничего не заметили?
– А что?
Он показал мне пальцем цветок в бутоньерке. – Прошу склонить ко мне свой милостивый носик, нюхнуть.
Нюхать его? Это меня обеспокоило сильнее, пожалуй, чем того заслуживало… – Зачем? – спросил я.
– Надушен я слегка.
– Пан надушился в честь гостей?
Я тоже сел на бревно, рядом с ним. Его лысина составляла с пенсне единое сферично-сверкающее целое. Я спросил, знает ли он названия гор, нет, он не знал, я спросил, как называется долина, он буркнул, что знал, но забыл.
– Что для вас горы? Названия? Не в названиях дело.
Я хотел спросить, а в чем, но сдержался. Пусть лучше он сам скажет. Здесь в этой дали «за горами, за лесами танцевала Малгожатка с гуралями!» Ах, ах, а ведь когда мы с Фуксом добрались впервые до стены, то человек тоже чувствовал себя, как на краю света, – запах, похожий на ссаки, жарко, стена, – ну а здесь, теперь-то, зачем спрашивать, пусть лучше само как-то проявит себя… несомненно, меня подкарауливает новая комбинация, и что-то здесь начинает закручиваться, завязываться… Но лучше тихо. Я сидел, будто меня и не было.
– Ти-ри-ри.
Я ничего. Сижу.
– Ти-ри-ри.
Снова молчание, луг, лазурь, солнце уже садится, стелющиеся тени.
– Ти-ри-ри!
Но на этот раз уже во весь голос, резко, как сигнал к атаке. И вдруг грянуло:
– Берг!
Отчетливо, громко… так, чтобы я не мог не спросить, что это значит.
– Что?
– Берг!
– Что, берг?
– Берг!
– Да-да, вы говорили, что двое евреев… Еврейская хохма.
– Какая там хохма! Берг! Бергование бергом в берг – понимаете, – бембергование бембергом… Ти-ри-ри, – добавил он хитро.
У него затрепетали руки и даже ноги – будто он исполнял в самом себе танец – победы, триумфа. Машинально и глухо он повторил откуда-то из едва слышимых глубин: берг… берг… Затих. Выжидал.
– Ну, хорошо. Прогуляемся немного.
– Посидите, пан, что вы будете на солнце прогуливаться. В тени приятней. Одно наслаждение. Такие маленькие наслажденьица – самый смак. Сладость и услада.
– Я заметил, что вы любите маленькие наслажденьица.
– Как? Что? Простите?
Он забулькал каким-то внутренним смехом:
– Слово чести, физикой клянусь, вы имеете в виду те забавусы моиси на скатерке, на глазах у половины? Втайне, как и следует тому, чтобы скандал не схлопотать? Только она не знает…
– Что?
– Что это берг. Бергование мое бембергом моим со всей бемберговатостью бемберга моего!
– Ну, хорошо… Вы отдыхайте, а я пройдусь…
– Куда вы так спешите? Задержитесь-ка на малую минуточку, я, может, вам скажу…
– Что?
– Что вас интересует. О чем пан так любопытствует…
– Вы свинья. Пошляк.
Тишина. Деревья. Тень. Полянка. Тишина. Я это тихонько сказал – но что мне могло грозить? В крайнем случае, он оскорбится и откажет мне от дома. Ну что же, порву, оборву, перееду в другой пансионат или вернусь в Варшаву, чтобы нервировать отца и доводить до отчаяния мать собственной персоной, которая для них просто невыносима… Ба, а он не оскорбился… – Вы грязная свинья, – добавил я. Полянка. Тишина. Для меня, собственно, только одно было важно: чтобы он не был сумасшедшим. Закрадывалось опасение, что это просто маньяк, mente captus, a в таком случае терял всякий смысл и он сам, и все его возможные поступки или признания, тогда в основании и моей истории могли оказаться пустые бредни несчастного идиота – вздор, и больше ничего. Но, толкая его в свинство… ох, там я мог его использовать, там он смог как-то соединиться у меня с Ядечкой, с ксендзом, с моим котом, с Катасей… там он мог быть мне полезен, как еще один кирпичик для дома моего, упорно возводимого на окраине.
– Что вы на меня кидаетесь? – спросил он как бы между прочим.
– Я не кидаюсь. Покой природы…
В конце концов, если я его оскорбил, то это оскорбление где-то там, на расстоянии… почти как в телескоп.
– Я мог бы спросить: по какому праву?
– Вы развратник.
– Хватит! Хватит! С вашего разрешения, высокий суд, прошу и, наконец, я умоляю со снисходительностью выслушать меня; Леон Войтыс, образцовый отец семейства, под судом и следствием не состоявший, тяжким трудом я зарабатывал на хлеб, с утра раненько, изо дня в день, за исключеньем, разве, воскресенья, из дома в банчик, из банчика в домик, теперь на пенсии, но образцовый, как всегда, встаю я в шесть пятнадцать, а полдвенадцатого сплю уже (и если бриджик, то с разрешения дражайшей половины), я, милостивый государь, половине моей за тридцать семь годов супружеского проживанья ни разу ни с одной того… гм-гм… Не изменил. Ни разу. Тридцать семь. Ни разу! Взгляните на меня! Я добрый, нежный, вежливый, терпимый и покладистый супруг, я наилучший, нежно любящий отец, с людьми любезен и открыт, доброжелателен, всегда спешу на помощь, скажите, сударь, какие основания у вас судить о моей жизни, что я там, где-то, что-то, на стороне, пошел кривой дорожкой, преступно, тайно, пьянство, кабаре, разврат и оргии, мерзость и распутство с красотками-кокотками и вакханальи с одалисками при свете красных фонарей, но вы ведь видите, спокойно здесь сижу, беседую и, – выкрикнул он с торжеством мне прямо в лицо, – я correct и tutti frutti! Tutti frutti! Ax ты, шельма!
– Вы онанист.
– Простите? Что? Как прикажете понимать?
– К своим со своим и за своим!
– Что это значит?
Я наклонился к самому его лицу и сказал:
– Берг!
Подействовало. Сначала он заерзал, удивившись, что это слово донеслось до него извне. Удивился и даже, посмотрев на меня со злостью, буркнул:
– Что вы в этом понимаете!
Но тотчас же затрясся от внутреннего смеха, казалось, что он распух от этого смеха: – Ха-ха-ха, правильно, конечно же, двойное и тройное бергованье бергом, спецификальная система потихусберг и секретусберг в любое время дня и ночи, охотнее всего за столиком обеденным, семейным подбемберговывать себе под взглядами дочурки и жены! Берг! Берг! У вас есть нюх, сударик мой! Однако ж, уважаемый, прошу…
Он стал серьезнее, задумался, вдруг будто вспомнил что-то, сунул руку в карман и показал мне на ладони: кусок сахара в бумажке – два или три леденца – сломанный зубец от вилки – две непристойные фотографии – зажигалку.
Пустячки!.. Пустячки, как те камешки-комочки, стрелки, палочки, воробьи! У меня вдруг появилась уверенность, что это он!
– Зачем это?
– Это? Карамелюмберги и наказаниумберги в инстанции Наивысшего Трибунала. Наказаниумберги Окружного отдела наказаний и карамелюмберги Отдела милостей-деликатесов. Наказание и награда.
– Кого пан так карает и награждает?
– Кого?
Он сидел, застыв в неподвижности с вытянутой рукой, и смотрел «себе» на руку – как ксендз, который перебирал «своими» пальцами, как Ядечка, которая «себя» любила… и… и… и… как я, который «себя» казнил… Опасение, что он может быть сумасшедшим, рассеялось, мне теперь казалось более правдоподобным, что мы оба над чем-то трудимся – и в поте лица. Да, тяжелая работа, работа на таком расстоянии, я вытер «себе» лоб, впрочем, сухой.
Жарко, но уже не так докучливо…
Он послюнил палец и потер им старательно по руке, а потом принялся задумчиво рассматривать ногти.
– Вы только о себе думаете, – заметил я.
Он развеселился как бы во весь голос и на все стороны и почти пританцовывал сидя:
– Ай, да, ай, да-да, слово чести, я только о себе думаю!
– Это вы того воробья повесили?
– Что? Кого? Воробья? Нет. Куда там!
– Кто же тогда?
– А я откуда знаю?
Разговор оборвался, я не знал, стоит ли его поддерживать, здесь, в застывшем пространстве. И начал счищать с брюк присохшую землю. Мы сидели на бревнышке, как два свата, только непонятно было, кого мы собирались сватать. Я снова сказал ему: – Берг… – Но тише, спокойнее, и предчувствие меня не обмануло, он взглянул на меня с одобрением и шепнул, пробормотал:
– Бергум, бергум, а пан, я вижу, бемберговец!
И спросил по-деловому:
– Вы бембергуете?
Потом засмеялся:
– Паночек любезненький мой? Догадался ли паночек, с чего это я допустил его до бемберга? Что себе думает пан разлюбезный головенкой своей? Что Леось Войтысов такой дурачок, чтобы кого попало до бергум-берг-бергума допускать? Шутки в сторону! Я вас допустил потому…
– Почему?
– Э-э-э, какой вы любопытный! Ну ладно, скажу.
Он легонько схватил меня за ухо – и дунул в ухо. – И скажу! Почему бы мне не сказать? Ведь пан себе дочку мою, Войтысувну, урожденную Войтысу, Лену-Гелену, берг берг бембергует себе в берг! Бергом. Потихоньку. Вы думаете, что у меня глаз нет? Озорник!
– Что?
– Проказник!
– Чего вы хотите?
– Тихоня! Паночек себе дочку мою берг! Тайнюсиумберг, любусиумберг, и хотелось бы паночку любезненькому вбемберговаться ей под юбчонку в самый марьяж, как любовникусбергу номер один! Ти-ри-ри! Ти-ри-ри!
Кора на дереве, сучки, ростки, так он знал, во всяком случае, догадывался… моя тайна уже не была тайной… но что он знал? Как с ним говорить? Как обычно или же… конфиденциально?
– Берг, – сказал я.
Он смотрел на меня с одобрением. Туча белых бабочек, похожая на клубящийся шар, пролетела над лугом и исчезла за лиственницами у ручья (там был ручей).
– Вы заберговали? Ха, а вы стреляный воробей! Я тоже бергую. Будем вместе бемберговать! При условии, ха-ха, что гражданин на роток накинет платок, никому ни гугу, а если паночек гугу, к примеру, женуле моей разлюбезной, божественной флоре моей, вон, вон из дома, с глаз долой, за посягательства забраться в супружеское ложе любимой дочери моей! Договорились. И потому, признав, что пан достоин нашего доверья, постановляем мы Декретом б… берг… номер 12.137 и допускаем пана к участию в бергбемберговом тайном торжестве сегодняшнем моем, в бергпразднестве моем с духами и цветком. А говоря иначе: вы думаете, сударь мой, я затащил вас в эти горы, чтоб любоваться видами?
– А зачем же?
– Для празднования.
– Чего?
– Юбилея.
– Чего?
Он посмотрел на меня и сказал с какой-то странной тоской и с молитвенным выражением: – Чего? Величайшего блаженства всей моей жизни. Двадцать семь лет назад.
Он снова взглянул на меня, и это был мистический взгляд святого и даже мученика. И добавил:
– С кухаркой.
– С какой кухаркой?
– С той, что здесь жила тогда. О сударь! Всего лишь раз мне в жизни довелось, зато великолепно! Блаженство это я как святое таинство ношу в себе. Раз в жизни!
Он затих, а я между тем оглядывал окружающие горы, горы и горы, скалы и скалы, леса и леса, деревья и деревья. Он послюнил палец, потер им руку, посмотрел. Начал медленно, просто, обыденно: – Вам следовало бы знать, какая у меня была молодость. Мы жили в маленьком городке, в Соколове, отец работал директором кооператива, необходимо было, как вы понимаете, соблюдать осторожность, ведь люди сразу обо всем догадываются, в маленьком городке живешь, знаете ли, как за стеклянной витриной, каждый шаг, движение, взгляд – все как на ладони. Боже святый, вот так я и жил на виду у всех, таился и прятался, а что до этого самого, то, должен признаться, я никогда особой храбростью не отличался, ха-ха, что делать, робкий, тихий… не знаю уж почему… хотя, естественно, что-то там себе отщипывал, если случай подвернется, устраивался, как мог, но об этом и говорить-то нечего. Не о чем. Постоянно на виду. А потом, знаете ли, как только в банк поступил, сразу женился, и, уж не знаю, что-то, конечно, было, но не очень, так себе, мы по большей части жили в городишках, как за стеклянной витриной, все видно, и даже, скажу я вам, я оказался больше на виду, потому, знаете ли, что в браке один присматривает за другим с утра до вечера и с вечера до утра, и, представьте себе, каково мне было под проницательным взглядом жены моей, а потом ребенка моего, ха-ха, что делать, в банке тоже под присмотром, я и придумал себе в служебное время такую забаву:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23