https://wodolei.ru/catalog/mebel/akvaton-amerina-60-belaya-141504-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Ты?»
С того дня на тридцать с лишним лет постарел Белухин, и Анне Григорьевне то платье крепдешиновое не надеть, и в те туфли-лодочки ноги распухшие не вбить, но воспоминание о сумасшедшей любви осталось, и берег, не расставался с ним Белухин, и чем больше старились они, тем дороже оно ему становилось.
Отрада мудрой старости — безумство молодости.
Рысьими глазами всматриваясь в темноту, Белухин вел людей по скованному льдом морю. От торосов, когда он их освещал, разбегались причудливые тени, иногда они казались живыми, но Шельмец на них не лаял и Белухин успокаивался. А попался бы озверелый от голода шатун, как брать его пукалкой, что грелась за пазухой у Анисимова? Чтоб уложить медведя из той пукалки, нужно стрелять его в ухо, так он тебя и подпустит…
Привал теперь устраивали каждые полчаса, склонялись с Анисимовым над компасом, вполголоса допускали, что совершили, быть может, оплошность. Знать бы, что оплошность, лучше бы протанцевать до утра у полыньи, не мучая людей переходом, дождаться зари, увидеть скалы и пойти к острову наверняка. Лучше бы… А если б замело по-настоящему, лед начало бы крошить? Лучше всего у тещи блины со сметаной кушать под «Столичную»…
На привале теперь не ждали, пока Солдатов раскрутит брезент, почти все сразу валились с ног, кто куда, и приходилось на людей кричать, силой поднимать со снега. Впадала в беспамятство, просила пить Анна Григорьевна, перестала подшучивать над собой и другими Лиза, обессилел, помогая сестре, Гриша, да и остальные, исключая богатыря Кулебякина, были немногим лучше. В портфеле Анисимова обнаружилась начатая пачка печенья, сжевали по одной штуке с небольшим комочком снега — жажду снегом не утолишь, и Белухин горько сожалел о поспешности, с какой, боясь за жену, покидал самолет. Одной рукой подхватил Анюту, другой тащил мешок, преотлично мог бы пальцем зацепить и авоську с едой. Были там две курицы жареные, пироги с яйцами и зеленым луком, полбуханки хлеба, яблоки…
Дубленой шкурой битого полярника Белухин чувствовал, что ветер вот-вот усилится и перейдет в поземку; к тому же и лед вел себя неспокойно, потрескивал, как хворост в костре. Поэтому шанс Белухин усматривал только в движении; все-таки не мог такой летчик, как Илья Анисимов, ошибиться в направлении уж очень существенно, рано или поздно те скалы должны показаться.
— По-дъем! — кричал он. — Кончай нежиться! Запевай!
Подходил к Борису Седых, который на каждом привале требовал, чтобы его оставили и вернулись за ним потом, советовал ему не ерепениться, заверял, что остров, судя по всему, где-то совсем рядом, а на острове избушка, а в избушке печка и дровишки. И так красочно рассказывал он про избушку, так уверенно, со смаком, вспоминал про котелок, в котором они вскипятят чай, про застланные шкурами полати, на которых они отоспятся, пока их будут искать, что у людей появлялись силы вставать и идти.
Пока ветер в спину, двигаться можно, подумал Белухин, и трижды сплюнул через плечо. И еще повезло: Зозуля споткнулся, рухнул на голый лед всем телом, заорал от боли в вывихнутой руке — и поднялся здоровый, сам себе вправил тот вывих. А Зозуля, несмотря на сдвиг по фазе со своими марками и звание научного сотрудника, интеллигент вполне жилистый и выносливый, да и в арктических переходах далеко не новичок. И другой слабак (Зозулю Белухин поначалу считал первым), Игорь Чистяков — тоже ишачит будь здоров, от смены отказывается наотрез. Слабаком он Игоря облаял тогда, когда тот уж очень засуетился у полыньи, и теперь при случае решил извиниться.
Поднял всех на ноги, осмотрел тщательно, чтоб ничего на привале не забыть, кликнул Шельмеца, потрепал его по привычке, услышал в ответ урчанье — и повел людей туда, куда звал компас.
И тут глухо послышался, понемногу приблизился и разросся до звона в ушах грохот пролетавшего над ними самолета.
Ищут!
И откуда у людей взялись силы — обнимались, подпрыгивали, кричали! Кулебякин смешно ударился вприсядку, даже Седых запрыгал на одной ноге, а Славка Солдатов под шумок Лизу стал обнимать, а та заливисто смеялась, отбивалась: «Ишь, какой скорый!»
Пусть пролетел мимо, пусть не слышно больше моторов — ведь ищут! Значит, верят, что живы, и обязательно будут искать, пока не найдут. Видимости нет — до утра протянем, дождемся зари — и найдемся! И так люди опьянели от нежданной радости, что теперь тьма была не тьма, и торосы не торосы, и Карское море по колено!
Белухин радовался учащенному от надежды биению сердца и ожившему лицу жены, похлопывал по плечу Гришу: «Провидец ты, паря, угадал, что будут искать!», и в то же время зорко всматривался в окрестность: а чего ж не запустят с того самолета осветительные ракеты? Дважды уловили они с Анисимовым как бы отблеск зари — может, запустили, но далеко, не там, где надо. Не угадали, сожалел Белухин, сюда бы ракету, поближе…
И все равно возникшая надежда, как добрый глоток спирта, разогрела кровь и погнала ее быстрее, и это состояние следовало, не мешкая, разумно использовать для нового перехода. Очень не хотелось людям уходить, спорили, ворчали, что раз ищут, лучше бы оставаться на месте, даже сам Анисимов заколебался — может, снова прилетят сюда, фонарем посигналим, подожжем зажигалкой что есть сухого, увидят!
А если не пролетят близко? А если поземка начнется и не увидят? Нет, товарищ командир, корабля, дорогой ты мой Илья Матвеевич, слишком много «если» набирается. В воздухе ты бог и царь, а здесь, на дрейфующем к черту на кулички льду, вручил мне команду — слушай и выполняй.
Снова пошли, и снова был глубокий снег, и снова в каждом торосе мерещились заветные скалы, и Белухин знал, что запас радости в людях уже испарился, а бесконечное, изнуряющее тело и душу движение кажется им безотрадным и бессмысленным. И не за что их упрекать, то, что они все-таки идут — уже чудо, слишком трудно даются километры в Арктике. Решаясь на такой поход по своей воле, вспоминал он, люди долго и тщательно к нему готовятся, продумывая каждую деталь: одежду и снаряжение, продукты и устройство на ночлег, обогрев и связь. Но никому, даже самым сильным, волевым и целеустремленным Арктика никаких гарантий не дает: пурга может продлиться двое суток, а может и две недели; несокрушимый, казалось бы, лед-железобетон вдруг начинает дышать, ходить ходуном под ногами и трескаться, как оконное стекло. К тому же арктический километр всегда с гаком, поплевывает он на установленный для него лимит в одну тысячу метров и, бывает, растягивается на двадцать: для того чтобы пройти вперед, нужно долго идти в сторону, а то и назад, и так это бывает обидно, будто над тобой издеваются, а ты молчишь и не смеешь ответить. Вот и получается, что никакая, пусть самая мудрая, предусмотрительность не поможет людям, если Арктика твердо решила их погубить.
То предусмотрительных, подготовленных, а что же тогда говорить о случайных, ветром занесенных путниках?
Белухин остановился, потому что сердце его вдруг словно сжала чья-то рука; дышать сразу стало трудно, и он постоял немного, делая вид, что изучает поверхность. Снял рукавицу, достал и сунул в рот таблетку нитроглицерина, к которому стал привыкать за последний год, и, отдышавшись, двинулся дальше.
Конечно, размышлял он, в книгах правильно пишут, что для человека в полярных широтах очень важны подготовка, сила и мужество. Против этого не возразишь, в самом деле — очень важны. Есть, однако, еще одна штука, о которой в книгах пишут редко — стесняются, что ли, но без которой человеку с Арктикой не совладать: удача. Хотя бы самая малость удачи!
Можно построить атомный ледокол, с борта которого Арктику запросто шапками закидаешь, но никакой человеческий мозг не придумал, как ухватить за хвост и не отпустить от себя удачу. Слишком она своенравна и капризна, есть в ней что-то от красивой, взбалмошной и вертлявой бабы, ни желаний, ни поступков которой предсказать невозможно. С одной стороны, удача терпеть не может самодовольных, не желает дарить себя уж слишком легко и отворачивается от тех, кто делает ставку только исключительно на нее; с другой стороны, ошибочно пишут в книгах, что любит она только сильных — сколько сильных ее не дождались! Никому не известно, кого она любит, а вот чего она требует от человека — это известно.
Удача, знал Белухин, требует, чтобы за нее боролись. Как только человек прекращает бороться, она тут же, сию секунду поворачивается спиной: данный человек для нее больше не существует. Как эти бедолаги, капитан Скотт и его спутники: сочли, что все для них кончено, и погибли в нескольких километрах от склада, а Дуглас Моусон, немощный, больной, одинокий, боролся до конца, и удача ему улыбнулась. Если сил остается хотя бы на один, пусть, бессмысленный шаг — сделай его, не можешь — проползи, нет сил ползти — скребись, доказывай, что ты еще жив и будешь трепыхаться до последнего вдоха и выдоха…
Белухин лучше других понимал, как плохи их дела, если сбились они с направления или врет компас, но лучше других понимал он и то, что без огня и даруемого им тепла жизнь на голом неверном льду можно сохранить только в движении.
Шельмец залаял — трещина. Широкая, до полутора метров, миллиметровым льдом покрытая, самая что ни на есть опасная. Какого-то шага не хватило, едва не угодил в нее Белухин — одышка, устал, потерял бдительность. Ласково потрепал старого, дряхлого пса, прижал его морду к валенку…
Гриша на привале рассказывал, что какой-то царь ослепил десять тысяч пленников и лишь одному оставил из милости один глаз, чтоб тот кривой поводырь вывел несчастных товарищей на родину. А нас, зрячих, восторгался пацан, ведет слепой пес!
Преувеличиваешь маленько, подумал Белухин, но верно, даром свой хлеб Шельмец никогда не ел.
Лет десять назад вез он груз на нартах и провалился в полынью — такую же ловушку, как эта, только хитроумно прикрытую снежным мостиком. Произошло это километрах в семи от станции. Упряжка потонула быстро, собаки топили друг дружку, а он, обожженный ледяной водой, успел ножом перерезать пилейку, которой вожак был связан с остальными собаками. Шельмец, тогда еще могучий двухлеток, выскочил на лед, отряхнулся — и был таков.
Белухин кое-как вылез, сбросил налитые водой валенки, отрезал от телогрейки рукава, напялил их на ноги и побежал. Ветер пронизывал насквозь, тело чугунело и со все большим трудом слушалось его, но силы у Белухина было много и на километра четыре ее хватило. Потом он уже передвигался метр за метром то ползком, то вставая и падая на каждом шагу, и с того момента, когда к нему подъехали на вездеходе, больше ничего не помнил. Потом ему рассказали, что Шельмец примчался на станцию и выл как волк, пока люди не поняли, что произошла беда. Быстро завели вездеход — и за ним…
Так что ни зрячий, ни слепой Шельмец даром своего хлеба не ел.
Пес снова залаял — неистово, срываясь на хрип. Все остановились, подбежал с пистолетом Анисимов. Белухин повел фонарем: Шельмец вертелся, царапал лапами трехметровую треногу тригонометрического знака.
— Пришли, — сказал Белухин и повел фонарем направо. Покосившаяся, полузасыпанная снегом, поодаль темнела избушка.
* * *
Сложена была избушка из хатангской тонкоствольной лиственницы, самой северной в мире. В летнее половодье в низовьях Хатанги такого леса скапливается много, его выносит в море и частенько прибивает к берегам островов. Там этот драгоценный дар и вылавливают, вряд ли Труфанов обосновался бы на каменистом, пустынном островке, не будь этого плавника.
Крышей избушке служили накатанные прямо на стены бревна, на них, забросанный камнями, чтоб не сдуло, лежал обветшалый брезент. Как и во всех такого рода северных избушках, дверь открывалась вовнутрь, а снаружи запиралась щеколдой с цепкой. Щеколда сильно проржавела, и Кулебякин долго бил по ней обухом, пока она не поддалась.
Подсвечивая фонарем, Белухин вошел в небольшой тамбурок, в котором, он помнил, Труфанов держал собак; здесь находился изрядный запас наколотых, покрытых ледяной коркой дров, полусгнившие кожаные ремни и ржавые капканы на песцов. Налево в помещение вела дверь, тоже открывавшаяся вовнутрь. Отворилась она с протяжным скрипом, и Белухин шагнул вперед.
Трудно сказать, сколько лет здесь никто не бывал, но жилой дух из избушки выдуло напрочь. Снегу из образовавшихся в стенах щелей набилось не очень много, но лежал он повсюду: и на печке-"буржуйке" с вытяжной трубой, и на полатях над ней, и на двойных нарах, на длинном полутораметровом рундуке, на столе и табуретах. Труфанов, припомнил Белухин, спал на полатях — самое теплое в избушке место, а в рундуке хранил продукты, порох, патроны и прочее. С этим можно будет разобраться потом, первая потребность — тепло.
Пока из помещения выгребали снег и затыкали щели всякой ветошью, Кулебякин залез на крышу, прочистил дымоход палкой и затем привязанным к веревке камнем. Белухин привел в порядок «буржуйку», по всем правилам, выбрав дровишки посуше, растопил, и в избушке стало быстро теплеть.
Зажгли лучины, осмотрелись.
На нижние нары, устланные медвежьей шкурой, положили Бориса Седых. Лицо его осунулось и будто постарело, но вел он себя достойно, никакого внимания к себе но требовал, лежал тихо и раскрытым ртом ловил капли, падавшие с отпотевшего потолка. На табурете возле Бориса сидела Лиза и прилаживала дощечки к его распухшей ниже колена ноге. Простоволосая, с ввалившимися глазами и вздутой, багрово-синей щекой — ударилась при посадке, Лиза мало напоминала пышнотелую хохотушку, веселившую всех на Диксоне и в полете. Лица жены Белухин разглядеть не мог, она, как вошла, так и забылась на рундуке; возле нее, закусив обметанные губы, сидела Невская, Кулебякин стаскивал с ее ног валенки, потом, испросив разрешения, замшевые сапожки, и крякнул, увидев носки в заскорузлой крови. Растерла ноги в кровь, а всю дорогу не жаловалась, с уважением подумал Белухин. Гриша уже спал, привалившись к рундуку спиной, а остальные пока что стояли: в крохотном помещении, три с половиной на два с половиной метра не то что лечь, сесть было некуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я