https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/gustavsberg-artic-4600-24911-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

был поставлен диагноз – гипернефрома почки. Так было решено в Новгороде, так закреплено в Ленинграде, так подтверждено в Москве. Гипернефрома, и притом неоперабельная. Поименовывать тех, кто подписывал вышеуказанный приговор, не станем, по причинам всем понятным. Светила, у которых побывал больной Г., лишь подтверждали диагнозы друг друга. На ходу. Не затрачивая свое время. Что сказал главный, то подтверждал другой главный, или старший, или высший. С больным Г. они не разговаривали.
Лишь в 1962 году Г., «неоперабельный» и замученный ожиданием смерти, приехал в Сестрорецк. Пройдя порцию мытарств, о которых мы писали выше, объяснив в райздраве раз восемь-девять, почему он приехал после Москвы и после профессоров к просто врачу, больной Г. предстал пред действительно светлые и внимательные очи Николая Евгеньевича.
Неоперабельный приговоренный жил со своим смертным приговором уже шесть лет. Одно это наводило на некоторые размышления.
– Побеседуем! – предложил Слупский.
Больной Г. удивленно взглянул на старого доктора. Еще никто с ним не беседовал. Не утруждал себя. Зачем беседы, когда существуют рентген, анализы, точная наука?
– В четырнадцатом году меня вот в это самое место ударила копытом лошадь! – сказал больной Г. – С тех пор какая-то тут неловкость…
– А вы про лошадь кому-нибудь из ваших докторов говорили? – живо осведомился Слупский.
– Пытался, – смущенно ответил больной. – Только они не слушали.
Слупский прикинул в уме, сколько же лет гипернефроме. Выходило под пятьдесят. Он невольно улыбнулся. А через несколько дней удалил у Г. кисту в четыре с половиной литра. Сейчас бывший больной Г. совершенно здоров и бодр. А к Слупскому едут и едут из Новгорода, разве он повинен в этом?
Небольшое отступление. В Новгороде у меня была встреча с читателями. В числе невымышленных героев моих книг я назвал имя Слупского. Раздались дружные аплодисменты. Я, разумеется, не понял, в чем дело. Потом мне объяснили: новгородцы гордятся своим доктором, и о том, что Николай Евгеньевич существует в моем романе под фамилией Богословский, догадывались читатели библиотеки города, я же лишь подтвердил добрую славу их бывшего земляка.
В ту самую пору, когда я встречался с новгородскими читателями, у Николая Евгеньевича происходили очередные неприятности. Сын Слупского, студент-медик, пошел дорогой отца: выбрал себе хирургию. Естественно, что на практику он попросился именно к отцу. Ему отказали.
– Почему? – осведомился Николай.
– Вы станете баклуши бить, а папаша будет вас покрывать.
– Но зачем же мне бить баклуши, если я хочу стать хирургом, и зачем отцу-хирургу меня покрывать, если он желает мне добра?
– Семейственность! – загадочно сказали Николаю.
Николай Евгеньевич и обиделся, и разволновался ужасно. Всегда склонный к юмору, несгибаемый и спокойный во всех обстоятельствах жизни, он сказал мне глухим голосом:
– Что же это в конце концов такое? Ужели оставить после себя на земле сына продолжателем того, что сам делал, и то подозрительно?
И, помолчав, добавил совсем печально:
– Разве ж я своему сыну враг?
Но тут же встряхнулся, и мы перешли к очередным делам «полезной жизни».
Около пяти лет тому назад Таисия Григорьевна Хатнюк, мать двух девочек и мужняя жена, обратилась во Вторую поликлинику города Южно-Сахалинска с жалобами. Как сказано в истории болезни, здесь поначалу «патологии не обнаружили», а несколько позже, оную обнаружив, отправили Хатнюк в город Хабаровск на консультацию к доценту С. (называть полностью фамилию доцента смысла не имеет, так как он в письме к Слупскому полностью покаялся и, надо надеяться, извлек из трагической истории выводы для всей своей последующей жизни). Впав, по-видимому, в то состояние, которое наш великий хирург Николай Иванович Пирогов именовал «диагностическим ражем», да и к тому же будучи еще и обременен многими другими «нагрузками» и располагая весьма скудным запасом времени для консультации, доцент С. свои фантазии облек в форму приговора, обжалованию не подлежащего. «Паранальная карцинома, – написал С. – Опухоль радикально неудалима. И посему больной показана операция наложения противоестественного ануса». Ну, разумеется, рентгенотерапия, «прогрессирующий распад опухоли» и все такое прочее, из чего и малограмотному человеку ясно, какие у него веселые перспективы.
Выправив казенную бумагу, подписав ее и скрепив подпись печатью, заключение, сфантазированное консультантом С, вопреки всем правилам элементарного человеколюбия, выдали на руки Таисии Хатнюк для представления по месту прописки. Здесь, разумеется, рекомендованную не кем-нибудь, а доцентом-консультантом операцию ничтоже сумняшеся мгновенно осуществили – сработал непостижимый гипноз научного титула С.
Тут, вероятно, начисто забыли гениальные слова Герцена, которые никогда и никому не должно забывать.
Впрочем, южно-сахалинские эскулапы, судя по дальнейшему ходу событий, вряд ли Герцена читали. А слова эти вот какие: «Диплом чрезвычайно препятствует развитию, диплом свидетельствует, что дело кончено, „консоматум эст“ – носитель совершил науку, знает ее».
«Совершивший науку», знающий ее С. дискредитировал свое ученое звание. Позже дискредитировал он себя и как человек, так как ни тогда, когда давал свое заключение, ни после того, как Хатнюк была прооперирована, не поинтересовался по-человечески: как же там некая Хатнюк? Наверно, и здесь помешала нелепая и смешная в нашем советском обществе чванливость. Или, быть может, пресловутое «вас много, а я один»?
Короче говоря, операция была сделана, но так ужасающе грубо, так самоуверенно халтурно, так ученически беспомощно, что Таисия Хатнюк, по ее собственным словам, «совсем уже, совершенно перестала чувствовать себя человеком, а сделалась хуже животного».
Желая всякого счастья настрадавшейся женщине, невозможно хоть в самомалейшей мере описать те невыносимые мучения, которые испытывала Хатнюк после, по выражению Пирогова, «эскулаповых резвостей» южно-сахалинских хирургов. Они и впоследствии, несмотря на все к тому основания, если даже полагаться на ими самими написанную историю болезни Хатнюк, ни на одно мгновение не усомнились в правильности своих действий и ни о чем не известили славного своего хабаровского доцента.
Из истории болезни совершенно ясно, что опухоль «не прощупывается» и спустя много времени после операции, однако мужу Хатнюк в больнице присоветовали «искать себе другую жену, так как Таисия долго не протянет, зачем же с молодости бобылем оставаться?»
«Бобыль» другую жену искать себе не стал, но энергично принялся писать в самые разные инстанции со слезной просьбой принять несчастную женщину в какую-либо серьезную больницу, в клинику или в институт. Но ему отказывали, как видно не читая прилагаемых документов, отказывали на одном только основании, что-де «доцент-консультант» вынес свой приговор. И опять-таки никто не задумался о том, что все течение болезни Хатнюк теперь полностью противоречит всем предсказаниям доцента С, как не пожелали задуматься над этим южно-сахалинские эскулапы, имевшие возможность ежедневно наблюдать больную.
Вот в это трагическое для себя время Таисия Хатнюк, искавшая только техническую возможность для того, чтобы покончить с собой, услышала по радио небольшую передачу о «рискованном» докторе Николае Евгеньевиче Слупском.
По географическому атласу нашла Таисия Хатнюк в огромных просторах Советского Союза маленькую точку – Сестрорецк и написала Слупскому про рак, про невыносимые страдания, написала «спасите» и, отправив письмо, постаралась о нем тут же забыть. Мало ли кому она писала, и кто либо совсем не отвечал, либо отвечал в том смысле, что не может сомневаться в диагнозе ученейшего доцента С.
Но Николай Евгеньевич ответил.
Отвечая, он все взвесил, прежде всего сроки. И, отвечая, он был, разумеется, почти убежден, что рака в данном случае нет.
Хатнюк прилетела в Ленинград самолетом.
Прикрывая своими характерными шуточками боль сострадания (а Слупский за тридцать пять лет работы отнюдь не разучился сострадать), Николай Евгеньевич осмотрел то, что осталось от молодой женщины, и, сопоставив с данными анализов, спокойно, решительно и твердо сказал:
– Никакого рака у тебя, матушка, никогда не было и нет!
Но на это счастливейшее сообщение Хатнюк едва слышно прошептала:
– Ну и что же, что нет? А как же мне жить теперь, когда я такая, ни с чем не сообразная? Ко мне и близко-то человеку подойти противно. Все равно, доктор, мне такая жизнь ни к чему.
Ошибки бывают. Но какая же нужна слепота самоуверенности и жестокости, чтобы одним только невниманием к ясным вещам довести молодую женщину до того, что она, получив жизнь, от этой жизни отказывается.
– Не надо тебе такой жизни? – осведомился Слупский. – А мы, Таисия, тебе такую жизнь и не предлагаем. Ты же на самолете сюда для того прилетела, чтобы мы тебя полностью и целиком починили, мы и починим, да так, что лучше прежнего станешь. Надейся на нас.
И тут все: и главная верная, постоянная помощница Слуиского Понявина, и замечательные его операционные сестры Цурикова и Малинина, про которых Слупский говорит, что им только дипломов врачебных не хватает, а то бы настоящие доктора были, и тетя Таня Зверева, санитарка, – все увидели подобие улыбки на лице исстрадавшейся женщины. За это невыносимо страшное для себя время она первый раз почувствовала, что будущее ее не безразлично людям, что ей есть теперь на кого опереться и что ее поднимут.
Ликвидировав на первой операции «элементарнейшую, вульгарнейшую кисту», Николай Евгеньевич выждал положенное время и приступил ко второй операции. Вторая была посложнее. Он возвращал Хатнюк обещанное, калека вновь становилась нормальной женщиной; своей же хирургии Слупский возвращал попранную «проворными резаками и джигитами от хирургии» ее высокую честь.
Мурлыкая из «Онегина», старый врач работал бережно, продуманно и осторожно, а доктор Понявина, операционные сестры две Веры – Цурикова и Малинина, санитарки Клавдия Ариничева и тетя Таня от волнения и от радости участия в этой прекрасной работе потихонечку плакали. Высокий смысл необыкновенной этой операции был понятен всем.
И вот наконец наступил день выписки из Сестрорецкоп больницы, веселый день прощания. Таисия Хатнюк, успевшая побывать у парикмахера и сделать себе «форменную» прическу, бывшая больная, бывшая приговоренная, временно изуродованная «хирургическими джигитами» и как бы заново сотворенная Слупским, теперь совсем здоровая, прощалась и благодарила, плакала и смеялась, целовала и хвасталась своим обретенным благополучием.
Прощание прощанием, а Слупский, вздев очки на нос, подписывал какие-то ведомости, наверное на крупу, лук, мясо, макароны. Лицо у него сосредоточенное, в огромной руке едва заметно маленькое перышко, «деревенский доктор» и к этому не столь ответственному делу относится максимально добросовестно.
– Знаете, – смеясь и всхлипывая, рассказывала Хатнюк, – знаете, не могу я ни на что смотреть без счастья: дерево растет – думаю: ну, расти, мое дерево, расти! Или люди идут, поют… Ну, пожалуйста, добрые люди, пойте еще! Или вот ветер. Господи, я же живая; а была не то что мертвая, хуже мертвой, потому что мертвым заслуженный почет, а от меня людям было только отвращение. И мысли: какие люди удивительные у нас! Ну зачем я Николаю Евгеньевичу? Зачем он меня на аэродроме встречал? Зачем ему со мной хлопотать? А ведь вот, возле меня часами сидел, а то даже и ночами.
– Оперировать и обезьяну можно научить, – угрюмо сказал свою любимую фразу Слупский. – А вот выходить – это шалишь. Выходить и, допустим, заставить с аппетитом есть…
Наверное, тонны картошки и мяса вызвали у Слуиского соответствующие ассоциации.
– Теперь отлично ест, – сообщил он. – Великолепнейший аппетит…
Прощаясь, поплакали все. Поплакал и Николай Евгеньевич, делая, разумеется, вид, что он очень занят, очень спешит и некогда ему со всякими этими пустяками!
Таисия Хатнюк ушла. Тихо стало в маленьком кабинетике. Слупский еще раз проглядел свои ведомости и сказал:
– Есть такая точка зрения, и даже у очень хороших докторов, она, к сожалению, имеется, что-де всех больных не пережалеешь, что, можно сказать, сердца не хватит на страдания всех, кто через твои руки прошел. Помню, обратился я в старопрежние времена к одному известнейшему доктору с просьбой проконсультировать мне больного. Так ведь он как ответил? «Я работаю над книгой и, можно сказать, ее заканчиваю. Именно поэтому на консультации совершенно не могу отрываться. Они меня сбивают. У меня от них в глазах круговерчение». Это как же понять, спрашивается в задачке? Хоть ты и профессор, но разве ты уже не врач? Мне, по серости, все кажется, что профессор непременно очень хороший врач. Впрочем, такое мое непросвещенное мнение некоторые из профессуры не разделяют, они даже сердятся на меня и очень на эти вульгарности фыркают. Имел место, кстати, помню, не так давно совсем неловкий случай. Собрались исключительно в своем кругу на полуторжественное заседание именно такие, пишущие книги, ваяющие, что ли, для потомства крупнейшие, монументальнейшие, непревзойденнейшие различные там монографии. И вот одному из них стало плохо. Душно, дело было вечером, приустали наипочтеннейшие, ну и окна закрыты: сквозняков-то побаиваются. Собрались коллеги возле коллеги. Высказывают различные наиученейшие предположения, и вдруг раздается единственный трезвый голос: «Да вызовите же наконец врача!» Прибежал эдакий выпученный вахлак, вроде меня, велел окошко раскрыть, воротничок достоуважаемого коллеги расстегнул. Конфузно, конечно, нетипично и все такое, но только, размышляю я, подлинные профессора, как, например, учитель мой Греков, как Джанелидзе, как Бакулев, Петровский, Куприянов, Бурденко, Вишневский и другие, такие, как они, потому профессора, кроме научных своих заслуг, что и врачи они совершенно никем и никогда не превзойденные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я