https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/sayni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– То есть вы не намерены… – сказал репортер. – Не хотите…
– Нет. Не хочу. И не буду даже пытаться объяснить вам, почему я не желаю или почему не могу. Теперь слушайте. Слушайте внимательно. Вы уволены. Вам понятно? Вы больше не работаете в этой газете. И вы не будете работать ни в одном из известных этой газете мест. Если я завтра узнаю, что вы в такое место устроились, я с Божьей помощью собственноручно выдеру из газеты их рекламу. У вас есть дома телефон?
– Нет. Но на углу есть будка; я…
– Тогда идите домой. И если вы в течение ночи еще хоть раз позвоните в этот отдел или в это здание, я позабочусь о том, чтобы вас привлекли за бродяжничество. Идите домой.
– Хорошо, шеф. Раз вы такого мнения об этом – ладно. Мы пойдем домой, завтра у нас гонка… Шеф! Шеф!
– Да?
– А мои одиннадцать восемьдесят? Я ведь еще работал у вас, когда их по…
НОЧЬ ВО ФРАНЦУЗСКОМ КВАРТАЛЕ
Теперь им можно было пересечь Гранльё-стрит. Транспорт по ней уже ходил; на перекрестке по сигнальному светозвонку трамваи и автомобили с лязгом и фырком устремлялись вперед, таращась фарами и взметая вялым дрейфокружением останки свирепо колесованного серпантина и затоптанного конфетти в руслах притротуарных желобов – этот ожидающий одетых в белое рассветных уборщиков мишурный навоз с проплывших, как вереница нильских ладей Мома, потешных гремучих катафалков. По команде светозвонка, клейменные им, нагруженные двумя чемоданами из искусственной кожи и парусиновым мешком из-под муки, они могли теперь идти через улицу, но репортер, на которого смотрели остальные четверо, стоял, по-прежнему держа сонно привалившегося к его плечу мальчика, на самой кромке притротуарного желоба в колеблющейся предполетной неподвижности, как воронье пугало, долгим воздействием ветров расшатанное настолько, что оно вовсе уже лишилось придававшей ему прямоту и устойчивость связи с землей и готово было при первом же случайном легком дуновении взмыть и развеяться без следа. Вдруг он пустился в некий размашистый галоп, мигом набрав перед остальными, не успели они двинуться с места, фору футов в пятнадцать – двадцать, двигаясь поперек слепящего противостояния автомобильных фар словно бы без всякого соприкосновения с землей, подобно одному из тех сказочных существ летучемышиной породы, чьих гнезд или жилищ никто никогда не видывал, которых можно лишь мгновенно засечь световым лучом посреди пикирующего броска из ниоткуда в никуда.
– Джека, кто-нибудь, у него возьмите, – сказала женщина. – Я бо…
– Ничего, ничего, – сказал парашютист, который нес один из чемоданов, другой рукой придерживая ее под локоть. – На него не скорей кто-нибудь наедет, чем на стеклянный столб. Или чем на бумажный пакет с пустыми пивными бутылками.
– Он, правда, может повалиться и ребенка собой надвое разрезать, – сказал Джиггс. Потом добавил (что хорошо, то хорошо, ему и на третий раз нравилось не меньше): – Или, как перейдет на ту сторону, смекнет, что кладбище, наверно, тоже открыли, а Джеку это зачем?
Передав свой мешок Шуману, он упруго и словно с подскоком, поблескивая сапогами в напряженной неподвижности параллельно выстроившихся фар, зачастил короткими ногами, опередил женщину с парашютистом и, догнав репортера, потянулся к мальчику снизу вверх.
– Дай-ка, – сказал он.
Репортер, не замедляя шага, уставился на него чудным тускло-остекленелым взглядом мало спавшего человека.
– Я держу, – сказал он. – Он не тяжелый.
– Это да, – сказал Джиггс, стаскивая, как рулон парусины с полки, спящего мальчика с плеча репортера в тот момент, когда они одновременно ступили на противоположный тротуар. – Но тебе, чтобы до дому дойти и не заблудиться, лучше башку ничем другим не занимать.
– Точно! – крикнул ему репортер.
Они приостановились, оборачиваясь, поджидая отставших; репортер все так же чудно, все так же ошеломленно пялился на Джиггса, который держал мальчика, прилагая не больше видимых усилий, чем когда нес хвост аэроплана, и теперь тоже полуобернувшись, пребывая в равновесии легонько воткнутых в стол коротких портновских ножниц, чуть подавшись вперед, как оброненный охотничий нож. Остальные все еще переходили проезжую часть – женщина, которая каким-то образом даже юбку ухитрялась носить под бесполым тренчкотом так, как носил бы ее любой из троих мужчин; высокий парашютист с подернутым теперь угрюмой задумчивостью красивым лицом; позади них Шуман в опрятном сержевом костюме и новой шляпе, которая даже сейчас казалась в точности такой же, какой ее сработала и снабдила клеймом машина, и нахлобученной не на голову, а на магазинную болванку; причем все трое видом своим выражали то самое, что, в случае Джиггса будучи лишь рассеянной и беззаботной несостоятельностью, в них приняло форму непоправимой бездомности троих иммигрантов, спускающихся по сходням с океанского судна в толпе пассажиров четвертого класса. Когда женщина и парашютист ступили на тротуар, светозвонок вновь просигналил и, не успев отзвучать, был поглощен вздымающимся механическим гулом трогающегося транспорта; Шуман вспрыгнул на тротуар с неожиданным и невероятным легкожестким негнущимся проворством, ни на йоту не изменив ни выражение лица, ни угол шляпы. И вновь, теперь позади них, из желобов одновременно с вяло тревожащими, подсасывающими порывами поднятого машинами ветра взметнулось дрейфокружение казненного серпантина и замученного конфетти. Репортер теперь уже на всех, собравшихся вместе, пялился ошеломленным своим, напряженным, требовательным взглядом.
– Ну сволочи! – крикнул он. – Ну сукины дети!
– Это точно, – сказал Джиггс. – Куда теперь?
Еще секунду репортер продолжал на них пялиться. Потом повернулся и направился, словно был приведен в движение не каким-либо произнесенным словом, а чистым тяготением их терпеливо-бездомной пассивности, в темное жерло улицы, чей тротуар был настолько узок, что им пришлось следовать за репортером гуськом под навесом балконов с невысокими железными решетками. Пустая и лишенная всякого освещения, если не считать отсветов с оставшейся позади Гранльё-стрит, улица пахла илистой слякотью и чем-то другим еще, насыщенно-безымянным, чем-то средним между кофейной гущей и бананами. Оглянувшись, Джиггс попытался разобрать название, истертой буквенной мозаикой впечатанное в тротуарную кромку, и не сразу понял, что беда не только в том, что он ни разу в жизни этого слова, этого имени не видал и не слыхал, но и в том, что он смотрел на него не с той стороны. «Да-а, – подумал он, – назвать это улицей, да еще дать ей имя – на это только француз галантный и мог сподобиться». За ним, несшим на плече сонного мальчика, следовали цепочкой трое других, и все четверо бесшумно поспешали за торопящимся репортером, словно Гранльё-стрит с ее светодвижением была Летой, через которую они только что переправились, а они – четверкой теней, уже выхваченных из мира, где живут живые, и в тихой сумеречной бестревожности ведомых в окончательное забвение провожатым, который, казалось, не только обитает здесь достаточно долго, чтобы стать полноправным гражданином, тенью среди теней, но и, судя по всем внешним признакам, здесь рожден. Репортер по-прежнему разглагольствовал, но они, казалось, не слышали его, как будто не успели еще отлепить от ушей человеческую речь и слова провожатого до них не долетали. Вот он опять остановился, опять повернул к ним ярое, требовательное лицо. Еще один перекресток – два узких беспотолочных туннеля, похожих на обвалившиеся штольни и помеченных двумя бледными стрелками одностороннего движения, которые, казалось, притянули к себе и удерживали в слабонасыщенно-взвешенном состоянии весь свет, какой там был. Потом Джиггс увидел на левой стороне улицы нечто наделенное светом и жизнью – вереницу машин, стоящих вдоль тротуара под электрической вывеской, названием, заставлявшим темную железную решетку вековечных балконов контрастно вырисовываться узкой невесомой кружевной лентой. На сей раз Джиггс сошел с тротуара и разобрал-таки название улицы. «Марсель-стрит, – прочел он. – Ага, точно, – подумал он. – Мамзель-стрит. Должно быть, наше вчерашнее жилье маленько заплутало по дороге домой». Поэтому поначалу он не слушал репортера, который теперь держал их в неподвижности живой картины, похожей (только шляпа Шумана мешала) на изображения городских анархистов в комиксах; подняв наконец глаза, Джиггс увидел, как он уже понесся к яркой вывеске. На худой длинный удаляющийся летучемышиный силуэт смотрели сейчас все четверо.
– Я не собираюсь ничего пить, – сказал Шуман. – Только спать.
Парашютист сунул руку к женщине в карман тренчкота и вытащил пачку сигарет, третью из тех, что репортер купил перед первым их выходом из отеля. Он зажег сигарету и с видом завзятого кутилы пустил дым из ноздрей.
– Ты и ему это говорил, – сказал он.
– Насчет выпивки, что ли? – спросил Джиггс. – Господи, так он об этом разорялся все время?
Они смотрели на репортера, на его долговязый разболтанный бег в хлопающем пиджаке к веренице стоящих машин. Увидели газетчика, появившегося невесть откуда и уже протягивающего свой товар репортеру, который, беря и платя, почти не замедлил движения.
– Вторую уже за ночь покупает с тех пор, как мы его встретили, – сказал Шуман. – Я думал, он в какой-то из них работает.
Парашютист затянулся еще раз и вновь пустил две разгульные струи дыма.
– Может, его с души воротит читать свою собственную писанину, – сказал он. Женщина резко двинулась с места; подойдя к Джиггсу, она потянулась к мальчику.
– Дай возьму его пока, – сказала она. – Ты и этот, как его, весь вечер с ним ходите.
Но не успел Джиггс отдать ей ребенка, подошедший парашютист тоже протянул к спящему руки. Женщина посмотрела на него.
– Не лезь, Джек, – сказала она.
– Сама не лезь, – сказал парашютист. Он взял мальчика у них обоих, не мягко и не грубо. – Подержу, ничего страшного. Кормлю-пою, так и поносить тоже могу.
Он и женщина посмотрели друг на друга мимо спящего мальчика.
– Лаверна, – сказал Шуман, – дай-ка мне сигарету одну.
Женщина и парашютист всё смотрели друг на друга.
– Чего ты хочешь, не пойму? – спросила она. – Всю ночь шататься по улицам? Или посадить Роджера на вокзале, а завтра давай, выигрывай гонку? Хочешь, чтобы Джек…
– Разве я что сказал? – спросил парашютист. – Просто мне морда его не нравится. Но это ладно, Бог с ним. Мое личное дело. Но сказал я что-нибудь разве? А?
– Лаверна, – повторил Шуман, – дай мне сигарету.
Но единственным, кто пошевелился, был Джиггс; он подошел к парашютисту и взял у него ребенка.
– Дай ты мне его, господи, – сказал он. – Так до сих пор и не научился носить.
Откуда-то из мертвой тьмы узких улиц внезапным взрывом донесся шум кутежа – резкий, набухший, приглушенный стенами, словно бы идущий из низкого дверного проема или из пещеры – из какого-то безвоздушного, наполненного одним дымом помещения. Потом они увидели репортера. Он вырисовался под электрической вывеской, возникнув из совершенно пустой каверны с кафельным полом и кафельными стенами, похожей на недоделанную душевую при спортивном зале и обрамленной двумя рядами укромных занавешенных кабинок. Из одной несколько раньше вышел официант с лицом фавна и несколькими пнями гниющих зубов во рту – вышел и узнал его.
– Слушай, – сказал ему репортер. – Мне нужен галлон абсента – сам знаешь какого. Это для знакомых моих, но я тоже буду пить, и они не из туристиков, что приезжают на Марди-Гра. Так Питу и скажи. Понял меня?
– А как же, – сказал официант.
Он повернулся и, двинувшись в глубь помещения, прошел на кухню, где на него поднял глаза-топазы, услышав от него фамилию репортера, мужчина в шелковой рубашке с копной курчавых черных волос, сидевший за оцинкованным железным столом и евший из громадного блюда.
– Говорит, ему настоящего, – сказал официант по-итальянски. – С ним друзья. Я думаю, я джину ему дам.
– Абсент? – спросил другой, тоже по-итальянски. – Ну, так сделай ему абсент. Почему нет?
– Он настоящего просил.
– Само собой. Дай ему. Позови мамашу.
Он вновь принялся за еду. Официант вышел в другую дверь и чуть погодя вернулся с галлоновой стеклянной бутылью чего-то бесцветного, сопровождаемый благопристойной увядшей старой дамой в безукоризненно чистом переднике. Официант поставил бутыль на край раковины, и старая дама вынула из кармана передника маленький флакон.
– Проверь – парегорик это? – сказал сидевший за столом, не поднимая от еды глаз и не переставая жевать. Официант наклонился и посмотрел на флакон, из которого дама уже цедила жидкость в бутыль. Она налила примерно унцию; официант покачал бутыль и посмотрел на свет.
– Еще чуток, мадонна, – сказал он. – Цвет не совсем еще.
Он понес бутыль из кухни; затем репортер, держа ее в руках, возник под электрической вывеской; стоявшие на углу четверо смотрели, как он приближается разболтанным своим галопом, – казалось, на следующем шагу не упадет даже, а рассыплется совсем.
– Абсент! – вскричал он. – Настоящий нью-валуазийский абсент! Я же говорил – я с ними знаком. Абсент! Мы отправимся домой, я угощу вас настоящим нью-валуазийским, и к чертям собачьим всю ихнюю свору! – Он смотрел на них, сияя, жестикулируя теперь уже бутылью. – Ну гады! – воскликнул он. – Ну сукины дети!
– Осторожней! – крикнул ему Джиггс. – Чуть о столб не раскокал! – Он сунул мальчика Шуману. – На, понеси, – сказал он и, ринувшись вперед, протянул руку к бутыли. – Дай-ка я.
– Всё. Домой! – вскричал репортер. Держа бутыль с Джиггсом в две руки, он пялился на всех ярым, просветленным взглядом. – Хагуд не знал, что ему придется меня уволить, чтобы отправить домой. И вот что – слушайте! Я больше у него не работаю, поэтому он никогда не узнает, пошел я домой или нет!
Сам же редактор после того, как за ним лязгнула дверь лифта, нагнулся и взял часы, лежавшие циферблатом вниз на стопке газет, на этом таинственно-шифрованном и сухо-ритмично-отрывистом поперечном разрезе мига, кристаллизовавшегося и уже два часа как мертвого, хотя смерть коснулась лишь временной стороны этого мига, тогда как сама его субстанция мало того что не умерла, не приобрела завершенности, но еще и была исполнена, заключая в себе всю неразрешимую загадку глупостей и заблуждений людских, трагически-тщетного бессмертия:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я