https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/mojki-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мотор заглох, а он круги рисует, чтобы не мешать их паршивой гонке, а потом кувыркается через этот чертов волнолом – и даже не смог удержать носовую часть! Даже не смог…
Ее рука, метнувшись, выхватила у него сигарету; он почувствовал, как его пальцы сами собой дернулись и сжались, а потом увидел во тьме дугообразный полет красного огонька, окончившийся ударом о невидимый пол.
– Тихо, – прошептал он. – Дай я подниму ее с…
Но жесткая рука теперь ударила его по щеке, скребанула ногтями по подбородку, шее, плечу, после чего он наконец поймал эту руку и задержал, дергающуюся, выворачивающуюся.
– Дрянь ты, погань ты, дрянь… – задыхалась она.
– Ладно, – сказал он. – Хватит, успокаивайся. – Она умолкла, часто и жестко дыша. Но он все не отпускал ее запястье, недоверчивый и тоже не ахти какой ласковый. – Хватит, хватит… Трусы снимешь?
– Сняла уже.
– А, да, – сказал он. – Я и забыл.
До того дня, когда она совершила свой первый прыжок с парашютом, они пробыли вместе совсем недолго. Чтобы он научил ее прыгать, предложила она, а парашют для показательных прыжков у него уже был; когда он пускал его в ход, он либо вел машину, либо прыгал в зависимости от того, был или не был летчиком случайный партнер, с которым он сговорился на день, на неделю или на сезон. Она предложила это сама, и он показал ей что и как, научил ее всей нехитрой механике прыжка: вылезаешь на крыло с пристегнутой парашютной упряжью, потом падаешь и весом своим выталкиваешь парашют из короба на крыле.
Показ в маленьком канзасском городке был назначен на послеполуденное время в субботу, и они уже поднялись в воздух, деньги были собраны, толпа ждала, и она начала двигаться вдоль крыла, когда он увидел, что она боится. Она была в юбке; они решили, что выглядывающие из-под нее ноги будут главной изюминкой и приманкой номера и, кроме того, что юбка рассеет все сомнения насчет пола парашютиста. И вот теперь она ухватилась за ближнюю стойку и оглянулась на него, выражая лицом, как он понял позднее, вовсе не страх смерти, а яростное и теперь уже безрассудное, безумное нежелание сиротеть, как будто рисковал жизнью он, а не она. Из задней кабины он управлял аэропланом, который уже находился над полем, в точке прыжка; уравновешивая ее давление на крыло, он в то же время жестами чуть ли не злобно гнал ее к концу крыла – и вдруг увидел, как она отрывается от стойки и с тем самым выражением слепого и совершенно иррационального протеста и яростного отрицания, с выбившимся из-под ремней парашюта, завернувшимся и хлещущим по бедрам подолом юбки карабкается обратно, причем не к переднему сиденью, откуда она вылезла на крыло, а к заднему, где он теперь сидел и выравнивал самолет, пока она добиралась до кабины и переваливалась внутрь (ему бросились в глаза абсолютно белые костяшки ее пальцев, уцепившихся за борт кабины), после чего она, обратившись к нему лицом, оседлала его колени.
Когда он понял (а она тем временем судорожно освобождала одной рукой подол юбки от проволоки, которой они закрепили ткань вокруг ног на манер шаровар), что она слепо и неистово ухватилась вовсе не за ремень безопасности, шедший поперек его бедер, а за ширинку его брюк, он в тот же миг понял еще, что на ней нет нижнего белья, трусов. Как она объяснила ему позже, она боялась, что от страха запачкает одну из немногих смен белья, какие у нее тогда имелись. Некоторое время он отталкивал ее, пытался бороться, но ему надо было вести машину, кружить над полем, и вдобавок (они были вместе всего несколько месяцев) противников у него вскоре стало двое; его превзошли числом, между ним и ее бешеным, яростным телом вырос всепобеждающий, вырос вечный триумфатор. Из долгого забытья, когда Шуман ждал, пока вновь затвердеет расплавленный мозг его хребта, вывел его некий слепой инстинкт, заставивший его приподнять крыло, на котором был укреплен парашютный короб, и следующим, что он почувствовал, был рывок перехватившего ноги ремня, и, выглянув наружу, он увидел между собой и землей купол парашюта, а посмотрев вниз, увидел осиротевшего и вздыбленного, увидел стебель и раскаленный ненасытный сердцевидный красный бутон.
Ему надо было сажать самолет, так что остальное он узнал позже: как она приземлилась в задранном до подмышек платье, которое то ли ветром, то ли зацепившись за что-то было вырвано из ремней парашюта, как ее протащило по земле и как ее затем настигла крикливая толпа мужчин и юнцов, посреди которой она теперь лежала, голая ниже пояса, если не считать одеждой грязь, чулки и парашютные стропы. Когда он пробился к ней сквозь людское кольцо, ее уже успели арестовать трое местных полицейских, лицо одного из которых Шуман уже тогда с недобрым предчувствием выделил. Это был красивый мужчина моложе, остальных с лицом жестким и скорее садистским, чем порочным, который держал толпу на отдалении с помощью рукоятки пистолета и ударил ею Шумана, на миг обратив на него свою слепую ярость. Они повели ее в местную тюрьму, и по пути молодой уже ей принялся угрожать пистолетом. Увиденного Шуману было достаточно, чтобы понять, что, имея дело с двумя другими полицейскими, он должен будет преодолевать только их ограниченность и жадность. А вот молодого следовало бояться: одурманенный и пресыщенный победами над униженной человеческой плотью, которой его обеспечивала подлая и ничтожная должность, он внезапно и без всякого предупреждения узрел первообраз своих притупившихся было желаний, спускающийся к нему прямо с неба, – не просто наготу, но наготу, частично прикрытую в духе весьма традиционной и древней символики порванным платьем, которым Лаверна отчаянно пыталась окутать бедра, и упряжью парашюта – зримыми знаками женской неволи.
Они не арестовали Шумана, но и не допустили его к ней. После того как молодой, замахиваясь пистолетной рукояткой, оттеснил его вместе со всей толпой от дверей тюрьмы – это было квадратное строение из неистово-красного нового кирпича, куда он видел, как ее загоняли, все еще сопротивляющуюся, – он ухватил взглядом поверх плеча молодого полицейского, в то время как старшие полицейские, теперь уже изрядно встревоженные, торопливо вталкивали ее внутрь, лишь мгновенный промельк ее неукротимого и смертельно испуганного лица. На какое-то время он стал одним из толпы, хотя даже тогда, обезумевший от гнева и страха, он понимал, что совпадает у него с толпой всего-навсего первоочередная, ближайшая цель – увидеть ее, коснуться ее еще раз. Он понимал, кроме того, что двое трусоватых старших полицейских в душе по меньшей мере нейтральны, что их толкает на сторону младшего лишь физический страх перед толпой и что фактически младший опирается только на свое право безнаказанно насильничать, которым наделил его полуразложившийся труп закона. Но этого, казалось, было достаточно. Так или иначе, в течение следующего часа, сопровождаемый неказистой свитой местных мальчишек, юнцов и нетрезвых мужчин, Шуман совершил кошмарный свой обход города по орбите – от мэра к адвокату, от него еще к одному адвокату, от него еще к одному адвокату, и так далее, и обратно. Кто ужинал, кто собирался сесть за ужин, кто как раз кончал; раз за разом он рассказывал о случившемся под взглядами округлившихся детских глаз и сумрачных неумолимых глаз жен и родственниц, в то время как мужчины, наделенные властью, от которых он ждал того, что искренне считал справедливостью, и не более, последовательно, шаг за шагом вынуждали его сказать прямо, чего именно он боится; после этого один из них пригрозил ему арестом за преступную клевету на городские органы правопорядка.
Уже два часа как стемнело, когда наконец священник позвонил мэру. По услышанным обрывкам телефонного разговора Шуман понял только, что власти, по-видимому, теперь уже сами в нем нуждаются. Через пять минут за ним заехала машина, в которой сидели один из двоих полицейских постарше и еще двое, которых он до сей поры не видел.
– Я что, тоже арестован? – спросил он.
– Можешь попробовать сбежать, если хочешь, – сказал знакомый полицейский. Дальше молчали. Машина остановилась у тюрьмы, и полицейский с одним из двоих новых вышел.
– Держи его, – сказал полицейский.
– Держу, держу, – сказал оставшийся с ним помощник шерифа. Так что Шуман сидел в машине, чувствуя крепко притиснутое плечо помощника и глядя на тех двоих, что торопливо шли по мощенной кирпичом дорожке. Дверь тюрьмы открылась перед ними и закрылась; затем она открылась еще раз, и он увидел ее. Она была теперь в плаще; он видел ее только в течение какой-то секунды, пока двое мужчин быстро выводили ее и дверь не успела захлопнуться. Лишь на следующий день она показала ему изорванное в клочья платье, царапины и синяки на внутренних сторонах ног, на подбородке и на щеках, рассеченную губу. Они затолкали ее в машину и посадили рядом с ним. Полицейский полез было следом, но другой помощник шерифа бесцеремонно оттеснил его.
– Ты вперед, – сказал помощник. – Тут я сяду.
Теперь на заднем сиденье их стало четверо; Шуман был зажат между давившим на его плечо плечом первого из помощников и жестко напрягшимся боком притиснутой к нему Лаверны, так что ему казалось, будто он чувствует сквозь ее твердую оцепенелость бок второго из помощников, ерзавшего и напиравшего на нее с другой стороны.
– Порядок, – сказал полицейский. – Поехали, пока еще можно.
– Куда мы едем? – спросил Шуман. Полицейский не ответил. Высунув голову из окна, он смотрел назад, на тюрьму, а машина тем временем набирала скорость; вот уже она двигалась довольно резво.
– Пошустрей бы, – сказал полицейский. – Парни могут его и не удержать, а здесь уже такое творилось, что хватит с нас.
Машина на полном ходу выехала из городка; Шуман понял, что их везут к полю, к аэродрому. Машина свернула с дороги; свет ее фар упал на самолет, стоявший там, где он выпрыгнул из него днем, начав бежать еще до того, как его ноги коснулись земли. Когда машина остановилась, сзади показались фары другой, быстро ехавшей по дороге. Полицейский начал ругаться:
– Ну сволочуга. Ну поганцы. Так и знал, что не удержат… – Он повернулся к Шуману. – Вот он, аэроплан твой. Мотай давай отсюда с бабой вместе.
– Что от нас требуется? – спросил Шуман.
– Что? Мотор заводи, и чтоб духу вашего тут не было. И живенько, живенько; я ведь чувствовал, что парни с ним не сладят.
– Ночью? – спросил Шуман. – У меня нет бортовых огней.
– Во что ты там можешь врезаться, интересно, – возразил полицейский. – В общем, сажай ее туда, и дуйте отсюда, чтоб вас тут больше не видели.
Уже и вторая машина свернула с дороги, направив свет фар прямо на них; стремительно подкатив, она еще раз повернула, и люди полезли из нее, не успела она остановиться.
– Скорей! – крикнул полицейский. – Мы попробуем его задержать.
– В самолет, – приказал ей Шуман. В первый момент он подумал, что молодой полицейский пьян. Шуману видно было, как Лаверна, придерживая плащ, бежит длинным световым туннелем, созданным фарами обеих машин, лезет в аэроплан и исчезает в кабине; затем он повернулся и увидел мужчину, боровшегося с теми, кто его держал. Но он был безумен, а не пьян, он на время лишился рассудка; он рвался к Шуману, который видел в его лице не ярость и даже не похоть, а почти что такой же ужас и яростный протест против сиротства и разлуки, какой выражало лицо Лаверны, когда она цеплялась за стойку, скрепляющую крылья биплана, и оглядывалась на него.
– Я вам заплачу! – орал молодой полицейский. – Ей заплачу! Всем заплачу! Любые деньги! Дайте мне ее… всего один раз, и режьте меня, если хотите!
– Уматывай, говорят тебе! – одышливо крикнул ему полицейский постарше.
Шуман тоже побежал; на мгновение молодой перестал биться, – возможно, ему почудилось на это мгновение, что Шуман отправился за ней и сейчас приведет ее. Потом он начал вырываться и кричать с новой силой, изрыгать ругань, клясть Лаверну на чем свет стоит, честить ее шлюхой, сукой и извращенкой; его дикий, искаженный отчаянием голос был слышен, пока его не заглушил шум мотора. Но Шуман, сидя в кабине и прогревая мотор, сколько ему достало выдержки, все время видел контрастно высвеченную сзади фарами двух машин темную группу: одного борющегося и нескольких, которые его держали. И все-таки ему пришлось взлетать с непрогретым двигателем; вот он опять услышал крики и в свете фар увидел мужчину, бегущего к нему, к его самолету; он пошел на взлет как стоял, никуда не выруливая, видя впереди на фоне безлунной тьмы только голубые огоньки, вырывающиеся из выхлопных отверстий. Через полчаса, используя для контроля высоты смутно видимую ветряную мельницу, он совершил скоростную слепую посадку на поле люцерны и ударился обо что-то, утром оказавшееся коровой, которая лежала футах в пятидесяти от перевернувшегося самолета.
Было примерно полдесятого. Решив вначале, что надо сперва дойти до Гранльё-стрит с ее шумом и конфетти-целлулоидным дождем, затем добраться по ней до Сен-Жюль-авеню и так попасть обратно в редакцию, репортер тем не менее остался стоять. Потом наконец двинулся, но обратно, по темной поперечной улице, из которой полчаса назад вынырнуло их такси. Доводов в пользу такого решения у него было не больше, чем для возвращения на Гранльё-стрит; можно подумать, не кто иной, как сам суровый Наблюдатель, устроил все таким образом, что, когда репортер, дойдя, миновал двойную стеклянную дверь и за ним опять лязгнула дверь лифта, он, наклонившись, но на этот раз не за газетой, а взять часы, повернуть их циферблатом вверх и посмотреть время, невольно и непреднамеренно узрел лик последнего мирного моратория, предложенного ему в миг точного завершения цикла, когда прошедшие полные сутки с их необъяснимой и сходящей на нет яростью, проделав круг, вернулись к исходной точке и, обретя целостность, нерушимость и объективность, уже начали медленно исчезать, истаивать, как мокрый отпечаток поднятого с барной стойки стакана. Он-то сам размышлял не о времени, не о каком-либо заданном, определенном положении стрелок на циферблате;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я