https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/nakopitelnye/ 

 

не дать себя на Западе замотать. Политическому
деятелю мой, в этом письме, отказный аргумент кажется неправдоподобным,
измышленной отговоркой: в моём сенсационно выигрышном положении - не рваться
в гущу публичных приветствий, а "с усердием и вниманием сосредоточиться"? Но
я именно так и ощущаю: если я сейчас замотаюсь и перестану писать - то
приобретенная свобода потеряет для меня смысл.
Из лавины писем выловили, дали мне приглашение и от Джорджа Мини, от
американских профсоюзов АФТ-КПП. [5] Потребительница всего нового и
сенсационного, Америка ждала немедленно видеть меня у себя, и такая поездка
в те недели была бы сплошной триумфальный пролёт и, конечно, почётное
гражданство, - но я должен бы ехать тотчас, пока в зените, нарасхват, этот
миг был неповторимый, общественная Америка - страна момента (как отчасти
весь общественный Запад). (И Советы так и ждали, что я поеду, и в оборону
мобилизовали десяток писателей и всё АПН, гнали целую книжку против меня на
английском, "В круге последнем", полтораста страниц, и в мае советское
посольство её рассылало, раздавало по Вашингтону*.)
Но я по духу - оседлый человек, не кочевник. Вот приехал, на новом месте
столько забот по устройству - и что ж? всё кинуть и опять ехать? А в Америке
- что? новые бурные встречи, и уже не отмолчишься перед ТВ и газетами,
аудиториями, - и молоть всё одно и то же? в балаболку превращаться?
Вели меня совсем другие заботы.
Первая - спасётся ли мой архив? Эти, уже почти за 40 лет, с моего
студенческого времени, мысли, соображения, выписки, подхваченные из чьих-то
рассказов эпизоды революции, на отдельных листиках буквочками в маковые
зёрна (легче прятать)? а за последние годы и концентрированный "Дневник
романа", мой собеседник в ежедневной работе? и сама рукопись ещё не
оконченного "Октября", тем более - не спасённого публикацией, как уже спасён
"Август"? и ещё, вразброс по Узлам, даже и до XIX-го, написанные отдельные
главы?
Вторая, очень тревожная, мысль: а вообще - сумею ли я на Западе писать?
Известно мнение, что вне родины многие теряют способность писать. Не
случится ли это со мной? (Некоторые западные голоса так уже и предсказывали,
что меня ждёт на Западе духовная смерть.)
И ещё: сохранится ли благополучен арьергард - оставшиеся в СССР наши друзья
и "невидимки"? Если б сейчас поехать в Америку - осиротить наши тылы в СССР:
уже нет постоянного адреса, телефона, "левой почты", да сюда в Цюрих может
кто и связной приедет, с известием, вот Стиг. (Он и приезжал вскоре.)
В Союзе я держался до последнего момента так, как требовала борьба. На
Западе я не ослабел - но не мог заставить себя подчиняться политическому
разуму. Если я приехал действительно в свободный мир, то я и хотел быть
свободным: ото всех домоганий прессы, и ото всех пригласителей, и ото всех
общественных шагов. Все мои отказы были - литературная самозащита, та же
самая - интуитивная, неосмысленная, прагматически рассматривая - конечно
ошибочная, та самая, которая после "Ивана Денисовича" не пустила меня
поехать в президиум Союза писателей получить московскую квартиру.
Самозащита: только б не дать себя закружить, а продолжать бы в тишине
работать, не дать загаснуть огню писания. Не дать себя раздёргать, но
остаться собою. А международная моя слава казалась мне немеряной - но теперь
не очень-то и нужной.
И я выстукивал очередной отказ. [6]
В одурашенном состоянии я лунатично бродил по пустому полудому и пытался
сообразить, что мне первей и неотложней всего делать. Да не важней ли было
ещё один долг выполнить? - перед моей высылкой мы с Шафаревичем надумали
выступить с совместным заявлением в защиту генерала Григоренко. Но так и не
успели. А составить был должен я, и появиться теперь оно должно в Москве,
раз две подписи. В неустроенной комнате я и писал это первое своё на Западе
произведение*. По "левой" почте послал его в Москву Шафаревичу. Там оно и
появилось.
На каждом шагу возникали и хозяйственные задачи, но не мог же я и совсем
отказаться от разборки почты, просто ходить по этим пластам.
А - чего только не писали! Какой-то старый эмигрант Криворотов прислал мне
"Открытое письмо", большую статью (она была потом напечатана), обличая, что
все мои писания - ложь, я только обманываю русский народ, ибо не открываю,
что все беды в России от евреев, и ничего этого не показал в "Августе", ни в
1-м, вышедшем, томе "Архипелага". Пока не поздно - чтоб я исправился, иначе
буду беспощадно разоблачён. (Позже были возмущения в эмигрантской прессе,
как я "посмел не ответить" Криворотову.) И в других письмах были нарёки, что
я - любимец мирового сионизма и продался ему. А ещё живой Борис Солоневич
(брат Ивана) рассылал по эмигрантам памфлет против меня, что я - явный агент
КГБ и нарочно выпущен за границу для разложения эмиграции.
А Митя Панин из Парижа слал мне строжайшие наставления, что пора мне
включаться в настоящую антикоммунистическую борьбу. Вот сейчас в Лозанне
съедется группа непримиримых антикоммунистов из нескольких смежных стран, и
Панин там будет, - и чтоб я там был и подписался под их манифестом. (Боже,
вот образец, как от долгого заключения и одиночества мысли - срываются люди
по касательной.)
Тут, почти одновременно, проявились ко мне - Зарубежная Церковь и Московская
Патриархия. От первой, вместе со священником соседнего с нами подвального
храма о. Александром Каргоном (замечательный старик, мы потом у него и
молились), приехали архиепископ Антоний Женевский (как я позже оценил,
прямой, принципиальный, достойный иерарх) и весьма тёмный архимандрит
монастыря в Иерусалиме Граббе-младший, тоже Антоний, - очень он мне не
понравился, неприятен, и сильно политизирован. (Через несколько лет попался
на злоупотреблениях.) А общий разговор: ждут же от меня реальной помощи,
примыкания и содействия Зарубежной Церкви (о какой другой и речи нет).
В тех же днях приходит ко мне священник от Московской Патриархии (сын
покойного писателя Родионова), он тоже рядом живёт, - и просит, чтоб я
согласился на встречу у него дома с епископом Антонием Блюмом из Лондона
(известным ярким проповедником, которого, по Би-Би-Си, знает вся страна).
Соглашаюсь. И через несколько дней эта тайная встреча состаивается. Епископ
был не слишком здоров. Немного постарше меня. Врач по профессии, он избрал
монашество, сперва тайным путём, в лоне Московской Патриархии. Теперь в ней
же служит, и ещё ему долго служить. Спрашивает совета об общей линии
поведения. Сдержанный, углублённый, взгляд с пбосверком. Но что я могу ему
посоветовать? только жестокое решение: громко и открыто оповещать весь мир,
как подавляют Церковь в СССР! Он отшатывается: это же - разрыв с
Патриархией, и уже невозможность влиять с нынешней кафедры. А мне, ещё в
размахе противоборства, непонятно: как же иначе сильней в его положении
послужить русскому православию?
Нет, в состоянии взбаламученности, перепутанности, многонерешённости - всё
никак не пробьёшься к ясному сознанию. Что-то я делаю не то, а чего-то
самого срочного не делаю. Но не могу уловить.
А в храм к отцу Александру я пошёл раз, пошёл два - был прямо схвачен за
душу. Обыкновенный жилой дом. Спускаешься в подвал - все оконца только с
одной стороны, близ потолка, и выходят прямо к колёсам грохочущего
транспорта. А здесь, в подвале на сто человек, - пришло и молится человек
десять, щемящий островок разорванной в клочья России, и почтенный священник,
под 80 лет, в череде молений грудно придыхает и со страданием, едва не
стоном произносит: "О еже избавити люди Твоя от горького мучительства
безбожныя власти"! Мало помню в России церквей, где бы так проникновенно
молилось, как в этом подвале как бы катакомбной церкви, тем удивительней,
что снаружи, сверху, грохотал чужой самоуверенный город. Да никогда за всю
жизнь я такого не слышал, в СССР это же не могло бы прозвучать.
Раз в несколько дней звоню Але в Москву. Связь каждый раз дают, не мешают.
Но много ли поговоришь? Вот обо всём, написанном выше, ведь почти ничего и
нельзя. И Аля (занятая спасением архива, архива!) ведь ничего же не может
мне о том процедить. Только, голос измученный: "Не торопи меня с приездом.
Очень много хозяйственных хлопот". (Понимаю: других, посерьёзней. А ещё не
осознал, что, ко всему, изматывают её полной ОВИРовской процедурой для семьи
- все бумажки, справки, печати, как если б они просились в добровольную
эмиграцию, - хоть этим досадить.) Тут ещё у младшего сынка воспаление
лёгких, надо переждать его болезнь.
Я - устраиваюсь в доме понемножку. Поехал с Голубами в крупный мебельный
магазин, купил к приезду семьи сколько-то мебели, в том числе основательной
норвежской, бело-древесной, хоть так внести Норвегию.
Супруги Голубы "и сколько угодно ещё чехов" готовы мне во всём помогать, они
во всём мои радетели, объяснители и проводники по городу. (Хотя муж -
неприятный, видно, что злой.) Нужен зубной врач, говорящий по-русски? Есть у
них, повезли. А уж терапевт - так и первоклассный. Юноша-чех переставляет
мой телефон из комнаты в комнату, без нагляду. Вот кто-то хочет мне подарить
горный домик у Фирвальдштетского озера - везут меня туда чехи, пустая
поездка. (Место на горе - изумительное, а мотив подарка выясняется не сразу:
если б я взял этот домик - даритель надеялся, что власть кантона проведёт ко
мне наверх автомобильную дорогу, и как раз мимо домика самих дарителей.) Да
не откажитесь встретиться с нашими чехами, сколько в нашу квартиру
вместится! Я согласился охотно. Устроили такую встречу на квартире у
Голубов. Набралось чешских новоэмигрантов человек сорок, видно, как много
достойных людей, - и какая тёплая обстановка взаимного полного понимания (с
европейцами западными до такого добираться - семь вёрст до небес и всё
лесом). И какая это радость: собраться единомышленникам и разговаривать
безвозбранно свободно. Да не откажитесь посетить нашу чешскую картинную
галерею! Поехал. Хорошая художница, трогательные посетители. Да дайте же нам
право переводить "Архипелаг" на чешский, мы будем забрасывать к нашим в
Прагу! Дал. (Наперевели - и плохо, неумеючи, и растянули года на два, и
перебили другому, культурному, чешскому эмигрантскому издательству.) Так же
просили и "Прусские ночи" переводить - некоему поэту Ржезачу. Но не повидал
я того Ржезача, как он настойчиво добивался.
Даже тысячеосторожные, стооглядчивые, прошнурованные лагерным опытом - все
мы где-нибудь да уязвимы. Ещё возбуждённому высылкой, сбитому, взмученному,
не охватывая навалившегося мира - как не прошибиться? Да будь это русские -
я бы с оглядкой, порасспросил: а какой эмиграции? да при каких
обстоятельствах? да откуда? - но чехи! но обманутые нами, но в землю нами
втоптанные братья! Чувство постоянной вины перед ними затмило осторожность.
(Спустя два месяца, с весны, я стал живать в Штерненберге, в горах у
Видмеров, чувствовал себя там в беззвестности, в безопасности ночного
одиночества, - а Голубы туда дорожку отлично знали. Позже стали к нам
приходить предупреждения прямо из Чехословакии: что Голубы - агенты, он был
прежде заметный чешский дипломат, она - чуть не 20 лет работала в чешской
госбезопасности. Стали и мы замечать странности, повышенное любопытство,
необъяснимую, избыточную осведомлённость. Наконец и терпеливая швейцарская
полиция прямо нас предупредила не доверять им. Но до этого ещё долго было -
а пока, особенно до приезда моей семьи, супруги Голубы были первые мои
помощники.)
Хотя знал же я, что в чужой обстановке всякий новичок совершает одни ошибки,
- но и не мог, попав на издательскую свободу, никак её не осуществлять - так
напирала мука невысказанности! С ненужной торопливостью я стал двигать один
проект за другим. Издал пластинку "Прусские ночи" (через Голуба, конечно). У
меня в груди напряглось за годы, что "Прусские ночи" - это важный удар по
Советам. А по западному восприятию удар-то этот - по русским... Тут же начал
переговоры (через Голуба, снова) о съёмке фильма "Знают истину танки",
привезли ко мне чешского эмигрантского режиссёра Войтека Ясного, много
времени мы с ним потратили, и совсем зря. А ведь у меня сценарий был - из
главных намеченных ударов, я торопил его ещё из Москвы. А вот приехал сюда и
сам - а запустить в дело не могу.
Но ещё же - самое главное: "Письмо вождям Советского Союза"*. Ведь оно так и
застряло в парижском печатании в январе, последние поправки остались при
аресте на моём письменном столе в Козицком переулке (но Аля уже сумела, вот,
дослать их Никите Струве), - так надо ж скорей и "Письмом" громыхнуть! Я всё
ещё не сознавал отчётливо, как "Письмо" моё будет на Западе ложно
истолковано, не понято, вызовет оттолкновение от меня. Я только внутренне
знал, что сделанный мною шаг правилен, необходимо это сказать и не дать
вождям уклониться знать о таком пути.
Высший смысл моего "Письма" был - избежать уничтожающего революционного
исхода ("массовые кровавые революции всегда губительны для народов, среди
которых они происходят", - писал я). Искать какое-то компромиссное решение с
верхами, ибо дело не в лицах, а в системе, - устранить её. Так и написал им:
"Смена нынешнего руководства (всей пирамиды) на других персон могла бы
вызвать лишь новую уничтожающую борьбу и наверняка очень сомнительный
выигрыш в качестве руководства". (Ибо, думал: почему надо ждать, что при
внезапной замене этих - придут ангелы или хотя бы честные, работящие, или
хотя бы с заботой о маленьких людях? да после 50-летней порчи и выжигания
нашего народа всплывёт наверх мразь, наглецы и уголовники.)
Конечно, не было никакой сильной позиции для такого разговора, и в моём
письме была прореха аргументации: на самом деле коммунистическая идеология
оправдала себя как великолепное оружие для завоевания мира, и призыв к
вождям отказаться от идеологии не был реальным расчётом, но всплеском
отчаяния.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я