https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/spanish/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Штирлиц (рейс Мадрид – Южная Америка, ноябрь сорок шестого)

– Почему вы не пьете? – спросил Ригельт. – Я не могу спать в самолете, если не напьюсь как следует.
– Боитесь?
– Я совершенно лишен чувства страха в небе.
– Да? Завидую. Я, говоря откровенно, побаиваюсь. Дом в облаках – с обедами, ужинами, сортиром, шотландским пледом и откидывающимся мягким креслом – вызов создателю. На вызов отвечают действием. Создатель в этом смысле не исключение. Вон, глядите, как гонит масло из второго двигателя...
Ригельт резко обернулся к иллюминатору, ухватился пальцами за ручку кресла:
– Перестаньте шутить!
– Да не шучу я. Просто отдаю вам часть своего страха, чтобы самому не было так жутко.
– Так надо же срочно сказать пилотам!
– Зачем? Не надо создавать лишней паники. Все равно, если что-то случилось, до берега мы не дотянем, как-никак три часа висим в воздухе...
«Что ж ты так побледнел, бедный, – подумал Штирлиц, – даже испарина появилась на висках; они у тебя совсем молодые, без впадинок еще; сорока тебе нет, лет тридцать семь; казалось бы, три года, какая ерунда, а на самом деле-некий незримый рубеж, отделяющий одно душевное состояние человека от другого, совершенно иного уже; тайна; воистину, все реализуется лишь во времени и ни в чем ином; даже мечты матери в ее ребенке реализует не она, но тайна времени».
– Вы фаталист, Штир... Браун?
– Какой я, к черту, фаталист, – улыбнулся Штирлиц. – Год назад я говорил моей служанке, что считаю себя стареющим мужчиной. Она, кстати, ответила, что ей такие нравятся... Я тогда был юношей, милый Викель. А сейчас – старик. Древний дед, а не фаталист. Это качество рождено молодостью – риск, отвага, авось пронесет, чем черт не шутит, а старость – это осторожность, нерешительность; старость – это когда занимаешь место в хвосте самолета, больше шансов остаться в живых, если упадем, и запасной выход – рядом. Вы, кстати, пишетесь через «к» или «г»?
– Через «к», я же южанин, мы говорим мягко – в отличие от вас, коренных берлинцев, – солгал Ригельт.
– Полагаете, я коренной берлинец?
– Судя по выговору.
– Так ведь можно наработать...
– В такой мере – нельзя, – Ригельт покачал головой. – Можно изменить внешность, даже характер, но язык не поддается коренному изменению это в человеке навечно.
«Дурачок, – подумал Штирлиц, – трусливый, претенциозный дурашка; сейчас он обернется на то место, где сидел я, поглядит, рядом ли запасной выход, и предложит перейти в хвост, здесь, скажет, дует. Если не сразу, то через какое-то время он обязательно предложит перейти в „безопасное“ место. Черт, как грустно наблюдать людей, в голову которых ты заложил идею животного качества, – а сколько, увы, таких?! Неужели именно такого рода животный фермент вызывает немедленное действие? Кажется, Герцен сказал, что мы продали свое человеческое достоинство за нечеловеческие права над своими ближними... Верно, кстати: земские соборы легко передали власть приказами думским дьякам за полную свободу в делах своих имений; за установление крепостного права – высшее проявление животности верхних ста тысяч, – самодержавие получило всю полноту власти в стране... И начался застой... А Запад в это время менял одно сумасшествие на другое: то безумие крестовых походов, то всеобщий поиск дьявола, принявшего людское обличье, потом всеобщая эпидемия: «назад к античности, к древнему миру, к утраченному благородству римлян и греков!». По счастью, именно эта эпидемия вызвала у них интерес к знанию, к книгам и языкам, – а не отсюда ли один шаг до бунта? Вот и появился Лютер... Записать бы все, что у тебя в голове, – сказал себе Штирлиц, – попробовать оформить это в схему, могло бы получиться небезынтересно. Девятнадцать лет – в себе, все время в себе, действительно, как затаившийся зверь. Олень или волк? – спросил он себя. – А может, кабан? Многотолкуемое понятие – животное. Поди ж, начал за здравие, а кончил за упокой».
– У вас деловой визит, Браун?
– Да.
– Куда? Если, конечно, не секрет...
– А их больше нет, секретов-то... А дальше – того хуже: сейчас рентгеном только легкие и кишки просвечивают, а скоро, надо ждать, научатся смотреть мозги. Поставят к свинцовой стенке, возьмут за руки хваткими пальцами в резиновых перчатках и айда вертеть: «А это что у вас за мыслишка? Беспокоит? Надо бы удалить – лишняя». Ничего перспектива, а?
– Да уж, страшновато... Мне даже что-то зябко стало от ваших слов... Кстати, не замечаете, здесь дует от иллюминатора? Давайте переберемся подальше в хвост, если не возражаете...
Штирлиц усмехнулся, покачал головой. «Будь все трижды неладно, – сказал он себе, – противно жить, когда знаешь, от какой болезни помрешь и в каком возрасте...»
– Там дует еще хуже, Викель. Я бы сразу вас пригласил к себе, в хвост, но там еще сильнее дует, я поэтому отсел на второе кресло, да и потом, если запасной выход ненароком откроется, нас высосет, как в трубу, а здесь мы надежно прикрыты теми, кто первыми будет волочить по проходу...
– Ну вас к черту, Штир... Браун, от того, что вы говорите, отдает садизмом.
– Прошли одну школу, – усмехнулся Штирлиц, – чему ж удивляться? Вы где работаете?
– Я? – Ригельт не ждал такого прямого вопроса; это только янки назойливо представляются: «Я – Джим Смит из Чикаго, владею обувным магазином, женат на молоканше и имею трех детей»; все-таки немец значительно более тактичен, а любой прямой вопрос, обращенный к малознакомому человеку, в определенной мере некорректен. – Я служу в компании.
– В какой? – так же сухо осведомился Штирлиц.
– В... В ИТТ, – ответил Ригельт, невольно поддаваясь манере Штирлица ставить вопросы и досадуя на себя, что он не предусмотрел возможности такого оборота разговора. Впрочем, он не мог себе этого представить, потому что авторитарность нацизма предполагала всепозволенность лишь после соответствующего приказа начальника; тогда ответа было необходимо добиться любым путем; в обычной же жизни, вне стен рабочего кабинета, люди как раз и находили отдушину в том, чтобы не ставить однозначных вопросов, – страх сделался нормой жизни; именно ответ таил в себе особый страх; вдруг что не так скажешь, – поэтому беседы велись по касательной , были осторожны и оттого лишь казались корректными .
– Да? Любопытно, – заметил Штирлиц. – Чем занимаетесь? Насколько я понимаю, эта контора работает в сфере связи. Вы же не инженер, нет?
– Я филолог.
– Ах, вы филолог... Знаете португальский?
– Выучил. Но в основном я имел дело с английским. Вы же помните.
– Я не помню. Иначе бы не спрашивал.
– А вы где работаете? – преодолевая какой-то внутренний страх, спросил Ригельт. – В какой сфере?
– Во многих, – отрезал Штирлиц. – На меня навалили столько дел... Кого из наших видели?
– Полагаете, я стану отвечать на такой вопрос? – с испугавшей его самого резкостью спросил Ригельт. – Мы же не виделись два года, а за это время много воды утекло и люди поменялись. Вон, вы тогда были юношей, а сделались стариком... Выходите в Рио?
– Вместе выйдем, дружище, выйдем вместе, куда мы друг без друга? Одно слово – братство ... Ладно, пойду к себе спать...
– Знаете, я все же пойду с вами... Я укутаюсь пледом и сяду возле иллюминатора, что-то мне не хочется лететь одному.
– Попросите снотворного. Здесь дают снотворное. И проснетесь, когда взойдет солнце. Хоть мы и бежим от него, оно все же скоро догонит нас... И под крылом будет не безбрежный океан, а земля, все не так безнадежно... Никогда не садились на вынужденную?
– Нет. А вы?
– Дважды.
– Страшно?
– Нет. В последний момент, когда ясно, что пожар не затушить, и мотор весь в черном дыму, не страшно. Во-первых, это мгновения, доли минуты, а потом чувствуешь себя как спортсмен перед прыжком с трамплина: готовишься к спасению, придумываешь тысячу версий, тянешься к выходу, чтобы прыгнуть в самый последний момент – как раз перед тем, как самолет врежется в дом, гору или сосну... Столько напридумываешь, так перенапряжешься, что потом, когда летчики чудом усаживали машину на поле, тело болит, как после игры на чемпионате...
– По-прежнему играете в теннис?
– Начну... Последние месяцы я был не в форме...
Ригельт достал из портфеля бутылку:
– Пробовали? Это «виньу верди»; мой портье не произносит «в»; вместо «вино» говорит «бино», вместо «верди» – «берди», смешной старик. Разопьем? Чудо что за напиток...
– Спасибо, не хочу.
– Как знаете. Но я вам оставлю глоток. В самом деле не пробовали?
– По-моему, нет.
– Его подают к жареным сардинкам, очень распространено в Лиссабоне...
– Каплю попробую.
Ригельт сокрушенно вздохнул:
– Салфетка нужна, оно шипучее, обрызгает...
– Платок не подойдет?
– И это вы предлагаете адъютанту Скорцени?! Он бы меня публично унизил за такое предложение. Вы не представляете себе, как он утончен, когда речь идет о застолье... Впрочем, не только о нем одном... Послушайте, Браун, попросите у стюарда салфетку, два высоких фужера и, если есть, соленый миндаль...
– Соленый миндаль не обещаю.
– А вот и не убежден, что вы правы. На таких самолетах вполне могут быть деликатесы, они же не зря делают посадку в Лиссабоне, загружают любопытную пищу, что вы хотите – жители океанского побережья...
– Хорошо, попрошу. Что еще нужно к этому зелью?
– Жареные сардины, но это, как я понимаю, невозможно.
Штирлиц поднялся, пошел в голову самолета; там, за загородкой, сделанной из тонкой фанеры, облицованной пленками с картинками испанских городов, сидели два стюарда; здесь же был небольшой рефрижератор для бутылок и полки, в которых хранились бутерброды, взятые на борт во время часовой стоянки в Лиссабоне.
– Мой сосед отчего-то убежден, – сказал Штирлиц, – что у вас есть соленый миндаль...
– Вот уж чего нет, того нет, – ответил стюард, что подходил к Штирлицу, – очень сожалею, сеньор.
– Значит, и сардинок нет?
– Сардинки есть! Мы получили ящик сардинок, могу предложить вам банку.
– Это в масле?
– Да, конечно! А какие же еще?
– Мой сосед сказал, что в Лиссабоне подают жареные...
– Ах, это к «виньу верди»? – поинтересовался второй стюард. – Нет, таких у нас, конечно, нет, это только в Португалии, они действительно делают по здешнему рецепту, на углях, объедение, что за рыбка!
– Но высокие бокалы у вас есть?
– Это – да, – кивнул стюард. – Говорят, скоро станут делать первые классы в аэропланах такого типа, тогда наверняка будем возить и соленый миндаль. Я начну торговать вашим интересом, сеньор, мне за это наверняка уплатят премию, у нас платят премии за рациональные идеи.
– Валяйте, – согласился Штирлиц, – торгуйте рациональной идеей, но только мне сдается, что «идея» и «рационализм» не очень-то сочетаются, хотя по смыслу весьма близки.
Когда Штирлиц вышел из-за перегородки, Ригельта на месте не было, а в хвосте самолета тревожно горела красная лампочка. «Зачем человек, вошедший в туалет, должен пугать пассажиров? – усмехнулся Штирлиц, – просто-напросто объявляется ко всеобщему сведению: „Внимание, человек в сортире!“ Тоже, кстати, вполне „рациональная идея“, можно продать этому парню: пусть уберут красную лампочку; все резкое, будь то движение, цвет или рев мотора, отпугивает пассажира, в следующий раз поплывет на пароходе».
Штирлиц сел в кресло и понял, отчего Ригельт так стремительно убежал в туалет: кресла были забрызганы вином. «Еще хорошо, что впереди никто не сидел, а будь там дама с перманентом, – почему-то представил себе Штирлиц, – а ее в Рио ждет любимый, а она выйдет к нему со склеенными волосами! А почему я решил, что вино сладкое, – подумал он. – Потому что оно шипучее, если Ригельт так все обрызгал; ох уж мне эти „утонченные“ адъютанты! А где бутылка? Не понес же он ее с собой в туалет?»
Бутылку – вина в ней осталось всего ничего, на донышке, – Ригельт сунул в карман, сделанный на чехле кресла. Вино пахло сыростью и молодым виноградом. И правда – океанский запах.
– Что значит желание угодить собрату, – сказал Ригельт, вернувшись на свое место. Вид его был весьма комичен: брюки были залиты вином и левый лацкан пиджака тоже был мокрым. – Но и вы хороши... Я думал, вы мигом обернетесь, снял проволочки, держал пробку, как мог, но ведь Португалия – страна пробки, они ее не жалеют, она стреляет у них как петарда... Пробуйте вино, мне можете не оставлять, ради вас старался...

...Штирлиц никак не мог проснуться, хотя понимал уже, что он летит в самолете, что рядом с ним сидит Ригельт, а за плечо его трясет стюард – наверняка что-то случилось.
Он спружинился, широко открыл глаза и сразу зажмурился: ослепительное солнце пронизывало салон, пыль в его лучах казалась фрагментом декорации какого-то балета; действительно, маленькие пылинки плавно, словно под музыку, перемещались в воздухе. «Они меня усыпляют, – подумал Штирлиц, – будто какие щелкунчики; единственный балет, который мне удалось посмотреть с папой, там было какое-то действие, когда все засы...»
– Сеньор, – стюард снова потряс его за плечо, – вам надо заполнить пограничную анкету, мы подлетаем к Рио-де-Жанейро...
Штирлиц заставил себя подняться с кресла. Ригельта рядом не было, спал возле запасного выхода: «лишен страха», чудо что за адъютант у Скорцени, с таким не пропадешь!
– Давайте вашу анкету, – сказал Штирлиц и потер лицо пальцами. – Сейчас мы ее одолеем, голубушку.
– Вы знаете португальский?
– Нет. А зачем мне это?
– Вопросы напечатаны на португальском, сеньор, я переведу...
– Так ведь он похож на испанский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85


А-П

П-Я