https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/elitnye/ 

 

Вот он и добился этого, а время ушло, и он вынужден делать все большие и большие паузы между номерами, и платить деньги газетным острякам, чтобы они сочиняли ему эти дурацкие остроты, и мучительно сдерживать дыхание, с опаской поглядывая на зрителей: те не любят стариков на сцене».
Девочки что-то сделали со своими купальными костюмами, и на теле у них почти ничего не осталось.
«Наверное, ничего нет страшнее времени, — подумал вдруг Штирлиц. — Боль можно пережить, обиду снести или смыть кровью, предательство объяснить (не оправдать конечно же, но изучить его побудители), врага можно и нужно победить, а вот время победить нельзя. Едва родившись на свет, ты уже побежден, ибо первая секунда рождения начинает шершавить свой хозяйский отсчет, отпуская младенцу точно выверенные сроки на детство, юность, зрелость и старость. Время смерти зависит от сцепления закономерных случайностей. Когда тонет будущий Ньютон или гибнет на пожаре годовалая Сара Бернар, время наблюдает за этим отстраненно и высокомерно, как зрители за сбившимся дыханием старого артиста: выдержит — хорошо, не выдержит — это его личное дело».
...Родыгин пришел в половине второго — самое удачное время для встреч в кабаре, если только за разведчиком не следят. Посетители пьяны, крутят быстрые романы: договариваются с девочками из кордебалета; каждый занят собой, поэтому разговаривать можно спокойно, оценивающе, и не столько по делу — об этом желательно говорить с глазу на глаз где-нибудь на «пленэре», — сколько на те отвлеченные темы, которые только и могут по-настоящему открыть собеседника. Впрочем, «открытие» возможно лишь в том случае, если «отвлеченные темы» будут такими, в которых можно прочесть интеллект собеседника, ибо определение сметливости, быстроты реакции, смелости или трусости Штирлиц считал делом вторичным, поскольку трудно предугадать, как поведет себя человек в деле. Человек быстрый, смелый и реактивный в беседе может в критической ситуации оказаться совершенно иным. Все определит мера его интеллекта, ибо настоящий интеллект характерен широтой знания, а человек, много знающий, даже если он неумел в беседе или осторожен, тем не менее отдает себе отчет, что измена— это хуже, чем смерть, или, говоря категорией житейской, она невыгоднее, поскольку изменник всегда обречен на гибель — физическую или моральную, — вопрос только в том, когда эта гибель наступит. Ловкий и спорый человек, дерзкий и резкий в беседе, может подвести в трудную минуту, решив «поиграть» с судьбой, вывернуться, обмануть случившееся, и, подчиняясь побуждениям первым, то есть физическим, пойдет на такой шаг, на который никогда не пойдет человек, движимый побуждением вторым, то есть духовным. Наблюдая практику гитлеровской разведки изнутри, Штирлиц радовался тому, что она строится по принципу «вождизма», по тому самому принципу, который был провозглашен Гитлером в «Майн кампф»: «Все определяет вождь (руководитель). Остальные звенья должны следовать его предписаниям беспрекословно, ибо вождь принял на себя главную меру ответственности и несет это тяжкое бремя, отчитываясь лишь перед провидением в своих поступках». Аппарат гестапо и служба Шелленберга делали ставку только на людей смелых, сильных и до конца преданных «идее» фюрера. Категория «умных» в СД не учитывалась: раз ты верен идее фюрера, значит, ты умный; не верят Гитлеру изменники или клинические дураки. В такой схеме была заложена исходная расовая теория превосходства, а это, Штирлиц был убежден, рано или поздно свалит нацизм, ибо даже слепой фанатизм — живем-то не в замкнутом пространстве — прозреет, потому что в человеке с рождения заложена способность сравнивать. Не будь этого качества, нельзя было бы отличить березу от сосны, ворону от попугая, зиму от лета и, наконец, правду от лжи...
– Ну как? — спросил Штирлиц. — Успокоились, Василий Платонович?
– Успокоился.
Лицо его было осторожным, как у боксера, который примеривается к незнакомому дотоле противнику.
– Давно проповедуете идеи германской колонизации?
– После того как ознакомился в Париже с протоколами контрразведки Кутепова.
Каждый из них сразу же понял друг друга. Вопрос Штирлица означал: «Давно ли помогаете нам?» — ибо теория, которую проповедовал Родыгин в доме генерала Попова, отличалась явной тенденциозностью, рассчитанной на интерес к ней всех тех, кто считал борьбу с большевизмом своей постоянной задачей, предначертанием сверху. Ответ Родыгина был совершенно ясен Штирлицу: в конспиративных застенках Кутепова инакомыслящих, не согласных с белой идеей, пытали так, как это было лишь во времена самой страшной инквизиции, а любой здравомыслящий человек относится к пытке с отвращением, палачей ненавидит и готов помогать тем силам, которые против палачества сражаются.
– А до этого? Пить что будете? «Весели Юри» — очень хорошо. Сыром угощайтесь, овечий сыр, вкусный. А что до этого?
– Вина я не пью вовсе, спасибо. Сыра отведаю с удовольствием. А до этого я был сторонником евразийства: «Наша особость, наша непохожесть ни на Европу, ни на Азию, наша самобытность, рожденная общинным землепользованием, ушедшим во всех других странах, а у нас оставшимся аж до начала этого века...»
– Совсем не пьете?
– Совсем. Я запойным был.
– Давно?
– В Париже. Я из Парижа давно уехал.
– С тех пор как познакомились с кутеповской контрразведкой?
– Нет. С ними я познакомился раньше. А уехал я во время выступления фашистов Де ля Рокка.
– Я тогда приезжал в Париж, между прочим.
– Вы по-французски говорите?
– Плохо. Предпочитаете французский?
– Предпочитаю, — после короткой паузы ответил Родыгин. — Поймите меня правильно, господин Штирлиц.
– Я понимаю. Но вы отлично говорите по-немецки.
– Учился в Гейдельберге.
– Когда?
– В двадцать третьем. Я был уже приват-доцентом, но эмигрантам не верят. Не верят в Европе русскому диплому, надо сдавать экзамены за университет, как юноше, заново.
– Вы действительно верили в теорию евразийства?
– Действительно верил.
– Бывали в Союзе?
– Нет.
Когда они вышли из кабаре, Штирлиц спросил:
– Вы давно с нами по-настоящему?
– А вы?
Штирлиц рассмеялся — вопрос Родыгина показался ему злым, да он, видимо, таким и был на самом деле.
– Если бы я заговорил по-русски, — спросил он, — вы бы изменили свое отношение ко мне, Василий Платонович?
– Я, знаете ли, противник допуска нереальных возможностей.
– Прагматик вы...
– Прагматик.
– А разве у вас есть прагматики? Вы ведь все материалистические идеалисты, нет?
– Вам бы философские трактаты сочинять, а не в гестапо работать, — так же зло ответил Родыгин.
– Я не из гестапо. Почему вы решили, что я из гестапо?
– Так ведь спутник ваш представился генералу Попову. А эмиграция секретов хранить не умеет: чем важней секрет, тем быстрее он становится всеобщим достоянием.
– Чем это объяснить?
– Легко объяснимо. Люди изверились, а домой-то хочется, но не ползком, а на коне; не изгоями, а господами. Ну и ждут. От кого угодно ждут, от кого угодно примут, от дьявола примут, только бы победителем домой.
– Все?
– Умные нет... Но и с дураками ведь надо считаться ввиду их численного превосходства. Кто послабее, тот в такси, половым, курьером, кто посильнее, но глуп, тот ждет, затаился.
– Как я слышал, Деникин обратился с призывом не сотрудничать с национал-социализмом...
– Разве Деникин страшен?
– А нет?
– Нет. Он, хотите того или не хотите, интеллигент. Деникинцы страшны...
– Тоже верно. А за то, что я спросил, давно ли вы помогаете Союзу, не сердитесь. Чем дольше человек связан с разведкой, тем больше он имеет шансов попасть под колпак.
– Я по-настоящему помогаю родине с того дня, когда в Испании начался мятеж фашистов. Подумывать начал об этом, прочитав «Майн кампф» и встретив генерала Кутепова. Кутеповцы эту книжку штудировали весьма старательно.
– Особенно раздел «восточной политики»?
– Нет. Они штудировали в основном «французский раздел». А меня все разделы отвращают. Все до единого. Нация, которая приняла доктрину сумасшедшего и орет в его честь здравицы, должна быть так проучена, чтобы у внуков кости трещали.
– А внуки-то при чем?
– При том, — убежденно сказал Родыгин. — У внуков ведь тоже внуки родятся.
– Вы здорово играете свою роль, Василий Платонович. Я, признаться, поначалу решил, что вы действительно германофил до мозга костей.
– Если бы вашего меньшого брата забили насмерть в Дахау, вы бы тоже какую угодно роль сыграли.
Они молча шли по тихой ночной Илице.
– Понятно, — сказал наконец Штирлиц. — Чтобы впредь нам было удобней встречаться, давайте-ка завтра позвоните, и я вызову вас на ленч. Со мной будет коллега, он действительно из гестапо. Я при нем приглашу вас к сотрудничеству, и вы пойдете на это. Тогда я смогу видеться с вами вне зависимости от места и времени. Договорились?
– Если вы считаете это нужным...
– Считаю. И второе. Постарайтесь вспомнить всех ваших здешних добрых знакомых, которые имеют серьезный вес в Загребе. Они могут помочь в нашем с вами деле. Люди здесь понимают, что дело пахнет войной?
– По-моему, нет.
– Будут югославы драться, если Гитлер начнет войну?
– А начнет?
– Не знаю.
– Если им дать хорошее оружие и организовать в колонны, они будут стоять насмерть, — убежденно сказал Родыгин.
– Будут стоять насмерть, — задумчиво повторил Штирлиц.
– Я позвоню вам завтра в девять.
– Договорились.
– Меня просили задать вам вопрос...
– Кто? Центр?
– Нет.
– Ваши коллеги?
– Меня просил задать вам вопрос человек, который уполномочен на это.
– Вы мне здорово не верите.
– Это не имеет значения. Я подчиняюсь приказу. Меня просили спросить: фамилия Везич вам ничего не говорит?
– Откуда он?
– Из секретной полиции.
– Нет, я не знаю его.
– Он не связан с вашей группой? Я имею в виду Зонненброка.
– С ним он наверняка не связан.
– В таком случае против него у гестапо тоже никаких материалов нет?
– Василий Платонович, это очень хорошо, что вы так неукоснительно соблюдаете правила конспирации, но я не умею отвечать на абстрактные вопросы. Я привык, чтобы мне верили товарищи по работе. Какие материалы на Везича вас интересуют и в связи с чем?
– Я не уполномочен объяснять вам это. Простите меня. Если можно, пожалуйста, постарайтесь узнать о нем все, что только удастся. Мы ведь здесь тоже ведем работу, господин Штирлиц.
– Василий Платонович, нет ли у вас связи с прессой?
– Есть. Но это ненадежные связи. Цензура свирепствует вовсю. Я тут пытался стукнуть вас, ничего не вышло — не пропустили.
– Кого конкретно вы хотели ударить?
– Гитлеровцев, — пояснил Родыгин, заморгав близорукими глазами. — Вы уж не сердитесь, пожалуйста, но сейчас для меня каждый немец — гитлеровец.
– Если бы это было так, — жестко ответил Штирлиц, — я бы просил командование в Москве позволить мне покинуть Германию. Если бы я не убедился в том, что среди русской эмиграции есть высокочестные люди, отвергающие самую идею сотрудничества с гестапо во имя «освобождения» России, я бы счел вас провокатором и не подошел к вам на явке. Надеюсь, мы квиты, и я не хочу, чтобы вы впредь возвращались к этой теме.
– Не сердитесь, пожалуйста.
– И вы не сердитесь.
– Я не сержусь, потому что вы правы больше, чем я.
– Ну и слава богу. Что вам задробили здешние цензоры?
Родыгин похлопал себя по карманам пиджака и достал несколько страничек, мятых, напечатанных на разного формата бумаге.
«С ним в два счета провалишься, — подумал Штирлиц, — эмоций много, а конспирации ни на грош. Хотя, черт его знает, может быть, именно эта открытость и спасает его столько времени».
– Вот, — сказал Родыгин, — извольте. Фонари яркие, прочтете.
«Двадцатый век баловал человечество неразрешенными юридическими кроссвордами, хотя имена убитых монархов, послов и министров заранее заносились в клеточки, расписанные в святая святых разведок, еще задолго до того, как прогремел выстрел. Предусматривались все мелочи, проводились многочисленные репетиции, комбинация рассматривалась со всех сторон. Террорист может быть маньяком, озлобленным эмигрантом, садистом, обманутым мужем — кем угодно, но только не исполнителем воли того или иного правительства.
Законы, принятые двадцатым веком, надежно гарантировали организаторов политических убийств от уголовного преследования, ибо ни один суд не рискнет принять к разбирательству дело, не доказуемое уликами, несмотря на то что принцип древних — «Смотри, кому это выгодно» — явно указывал на тех, кто получил максимум желаемого после того, как сменилась политическая ориентация, проводимая убитым премьером или министром. Когда об этом говорилось в газетных статьях, «правительство-палач» присылало ноты протеста «правительству-убитому», но, во-первых, «король умер — да здравствует король!»; новый премьер или министр уже следит за тем, как выносят старую мебель из квартиры убитого предшественника, и советуется с женой, кого пригласить на прием по поводу вступления в должность, а во-вторых, закон есть закон, и беспочвенное, недоказуемое, хотя и эмоционально оправданное обвинение не кого-нибудь, а правительства обязано быть преследуемо по суду, как диффамация и клевета.
Личное тесно увязывалось с общественным. Люди, планировавшие убийство, приходили к выводу о необходимости этой крайней акции лишь после того, как все «открытые» возможности влияния на ту или иную личностьбыли испробованы. Поначалу эти открытые возможности исследовались представителями общественности на двусторонних встречах и конференциях; журналистами, которые, словно акулы, отдирали «мясо», оставляя четкий хрупкий «скелет» идеи, в хлестких памфлетах и разоблачительных сенсациях; дипломатами, представителями торгующих организаций, которые пытались оказать давление на политиков, играя на понижении или повышении курса валют, на введении тех или иных тарифных ограничений, направленных против людей, голосовавших на выборах за того лидера, который оказался помехой интересам другого государства, реже — другой политической доктрины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я