https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-litievogo-mramora/ 

 


– А если я подведу наши газеты? — спросил он, остановившись. — Диффамация, клевета и все такое прочее? Хорватской прессе и без того туго живется...
– В худшем случае газету арестуют на один номер. И наложат штраф. Это может быть, Никола. Но такая возможность равна единице. Единица против тысячи.
– Гарантии?
– Мое слово.
– Твое или Мачека?
– Мое или Мачека? — переспросил Иван Шох, чувствуя, как в нем накипает злоба. — Мое или Мачека... Ты кого просил о помощи со строительством? Меня или Мачека? Кто тебе сэкономил пять миллионов динаров? Я или Мачек?
– Знаешь что, Иван, только не заносись. Ты сэкономил мне деньги лишь потому, что стал секретарем Мачека. Будь ты поэтом Шохом, ничего бы не сэкономил. А сейчас ты предлагаешь мне ударить по одному из полицейских китов! Я знаю, что это такое: я стукну, а потом все — в сторону. Если бы мне это поручилМачек, тогда другой разговор. Я бы выполнял его указание, я бы тогда служил власти. Я люблю тебя, Иван, но я ведь достаточно платил тебе за помощь. Сколько твоих поэм напечатано в наших газетах? Я ж тебя этим не попрекаю. А ты мне глаза колешь: «Я тебе деньги сэкономил, я тебе дал возможность строиться!» Нельзя так!..
Иван Шох умел показать обиду. И прощаться умел так, чтобы собеседника не то чтобы испугать, но дать понять его вину и — более того — ошибку. У каждого человека, считал Шох, в определенный момент появляется определенное пристрастие, и этому-то пристрастию он подчиняет все свои помыслы. А поскольку Шох старался иметь дело лишь с людьми толковыми, знающими во всем и во всех смысл, он точно представлял себе, как такие люди выстраивают многосложные комбинации, основанные на личных отношениях, пересечениях интересов, взаимосвязанностях тех компонентов, которые в конечном счете и влияют на положительный или отрицательный исход дела. А в этой взаимосвязанности особенно четко прочерчиваются дружба или вражда того или иного лица с другим лицом. То есть, рассорившись со мной, ты неминуемо рассоришься с доброй половиной моих приятелей, а они, мои приятели, держат руки на рычагах, и, таким образом, расхождение со мной будет означать для тебя разрыв со многими людьми, которые в иное время помогали, а отныне будут пассивными, и это значит, будут вредить, ибо пассивность — то самое страшное, что может помешать делупо-настоящему.
– Ладно, Никола, — медленно сказал Шох. — Извини, что посмел обратиться к тебе с такой просьбой. Виноват. Ну ничего, как-нибудь я свою вину заглажу. Не последний раз видимся, не первые у нас с тобой в жизни дела...
Шох не торопился уходить, он знал, что всякая поспешность необходима лишь в крайнем случае. Надо так вести разговор, чтобы собеседник имел время для ответа, от которого зависело многое не только для него самого, не только для того, кто пришел к нему с разговором, но и для дела— будущего и настоящего, реального и возможного.
– Привет домашним передавай, — продолжал Иван, забирая со стола спички и сигареты, — особый поклон батюшке, мудрый он у тебя человек.
– Куда ж ты? Погоди, сейчас я скажу, чтобы обед нам накрыли.
– Нет, спасибо, Никола, мне обедать можно только после того, как дела улажены. А сейчас придется к твоим конкурентам ехать...
– Не напечатают, Иван.
– Напечатают. Им ведь и моегослова достаточно.
– Обидчивый какой стал... Будто девица.
– Мы на друзей не обижаемся, Никола.
– Это, значит, понимать так, что я теперь и не друг тебе? Да?
Шох сухо засмеялся.
– Не я девица, а ты. Ишь, какие сюжеты придумываешь...
С этим он поднялся и протянул руку.
– Да погоди ты, — нахмурился Ушеничник. — Погоди. Сядь. Так дела не делаются. Сядь.


"...
Начальник генерального штаба
Гальдер.
«Обстановка. Намечается новый балканский союз: Англия — Греция — Югославия. Переброска югославских войск в Южную Сербию продолжается. Количество признаков распада югославского государства увеличивается.
Вицлебен (начальник штаба 2-й армии). Совещание по вопросу операции, проводимой 2-й армией. Главный удар наносить левым флангом. Ближайшая цель — высоты севернее Загреба».
..."

10. NIHIL EST IN INTELLECTU, QUOD NON FUERIT IN SENSU [8.В разуме нет ничего такого, что не содержалось бы раньше в чувстве (лат.).]

А Степан и Мирко газет не читали — надо было освобождать усадьбу от строительного мусора, свадьба-то с Еленой через три дня, как только страстная неделя кончится и пасху встретят. Какие уж тут газеты, какая тревога за то, что происходит в далеких и непонятных городах, какие тут радиопередачи, будь то из Берлина, Белграда или Лондона, врут в них все или молчат о правде, только деньги зазря переводят...

...А маленькая художница Анка торопилась закончить работу, она с матерью дюжину полотенец и две скатерти вышивала — красным крестом по беленому полотну, — но от работы им приходилось часто отрываться, потому что мать таскала ее с собой по городу: запасаться солью и крупой. Люди говорят, война может случиться, а отец сказал, что в войну без соли погибель...

...А Ганна любила Мийо и была с ним все дни напролет и даже ночи, зная, что Звонимир Взик в своей редакции. И старалась она не слышать улиц, и сняла номер в отеле, где на окнах были старинные тяжелые гардины, — там не то что темно, но и тихо, как в склепе. Ведь когда тайно любят, боятся света да шума...

...А репортер Иво Илич из газеты Звонимира Взика, Ганниного мужа, смотрел на своего первенца со страхом и брал работу на дом, чтобы больше сделать. Взик платил за строку, а если война (не будет войны, не может ее быть!), так хоть побольше денег на первое время и ни в чем мальчику не откажет, пусть весь мир перевернется вверх тормашками! Эх, повезло бы ему, дал бы ему отличиться Звонимир Взик, поручил бы какой важный репортаж, сразу б жизнь переменилась, сразу б из нищеты вылезли, да ведь разве даст! Журналист, если он настоящий, вроде акулы, все сам норовит заглотать, а уж если горячая тема, тут он первый, хоть и редактор, и на машине ездит, и секретаршу держит...

...А дед Александр смотрел на людей, посмеивался и распевал черногорские частушки:
– Нас и русав двеста милиона, нас без русав полакамиона[9.Половина грузовика (сербскохорват.).]!

Весна пришла буйная и до того теплая, что казалось, на улице июнь, а не начало апреля.
Весна в Загребе — пора особая: горы окрест не покрылись еще масляной сине-зеленой листвой, и голубой церковный полумрак, рожденный таянием снегов, казался декорацией, на которой рукою великого художника написаны холодные черные стволы мокрых деревьев. Но в том, как одиноко и осторожно пересвистывались птицы в гулких еще лесах, в страстном бормотанье стеклянных ручьев, в том, как лучи вечернего солнца высвечивали почки на ветвях, словно бы набухших ожиданием, во всем этом, тихом, осторожном и слышимом, угадывалось приближение поры цветения, внезапной здесь, словно в сказке, когда за одну ночь случается чудо и зимний лес становится прозрачной шелестящей рощей.
Штирлиц шел по Загребу. Сверни с центральной Илицы, пройди мимо ресторанчика «Охотник», поднимись по крутым улочкам Тушканца — и окажешься в лесу; спустись через маленькие проулки — и снова ты среди толчеи, шума и веселой, гомонливой весенней толпы.
Кинотеатры на Илице, и на Петриньской, и на Звонимировой улицах зазывали зрителей. «Унион» крутил новый боевик «Морской волк» с Брэндом Маршаллом и «Квазимодо, звонарь Нотр-Дама». Стояли очереди на новые русские фильмы «Петр I» и «Сорочинская ярмарка», а на площади Кватерникового трга шли попеременно то испанская оперетта «Путь к славе» с Эстеллито Кастро в главной роли, то «Героическая эскадра» — фильм, поставленный «летчиком, борцом против английского империализма, капитаном люфтваффе и режиссером Гансом Бертрамом», который специально приехал в Загреб на премьеру. («Этот работает на Канариса, — машинально отметил Штирлиц и, удивляясь самому себе, покачал головой. — Просто люди для меня не существуют, за каждым я вижу чей-то ведомственный интерес. Не жизнь у меня, а служба в картотеке персоналий...»)
Люди толпились у газетных киосков — «Утрени лист» поместил репортаж из Сплита под огромной шапкой «Любовь, которая убивает». Молодая певица варьете Илонка Томпа зарезала своего еще более молодого любовника, танцора Дьюри Надя, а потом заколола себя, оставив записку: «Лишь мертвый он останется моим». Спортивные комментаторы в драматических тонах писали о матчах между «Хайдуком» и «Сплитом», особенно выделяя голкипера Крстуловича и форварда Батинича; как о второстепенном, петитом на второй полосе, сообщалось о предстоящем визите японского министра Мацуоки в Москву, Берлин и Рим; о заявлении Рузвельта, который обязался помогать демократам, сражающимся с силами агрессии; и уж совсем ничего не было в газетах о том, что происходит сейчас в Белграде и Берлине, словно бы действительно ничего и не происходило.
Это поражало Штирлица; он порой ощущал свое бессилие и «букашечную» свою малость в этом громадном, суетливом, веселом, беззаботном весеннем мире, который с открытыми глазами шел к катастрофе, не желая видеть, слышать, сопоставлять, отвергать, проводить параллели, предполагать, думать, одним словом.
Девушки надолго прилипали к витринам обувных магазинов, зачарованно рассматривая новые фасоны босоножек — на толстых каблуках и таких же неестественно толстых подошвах; женщины постарше смеялись: «Вернулась мода двадцатого года — длинное платье, расклешенное книзу»; мужчины вспоминали отцов — на смену узеньким, обтягивающим брюкам пришли клеши, а вместо коротких пиджаков — спортивные длинные куртки с подложенными ватными плечами, со шлицей, и большими накладными карманами; узенький, с ноготок, галстук уступил место широкому, а остроносые черные туфли казались анахронизмом начала века, потому что снова стали модны тяжелые, тупорылые малиновые штиблеты американского образца.
Штирлиц шел среди весенней, шумной людской толпы и сдерживал себя, чтобы не остановиться и не закричать во все горло: «Делайте же что-то, люди! Оглянитесь вокруг себя! Отчего вы так бездумно отдаете другим святое право решать?» Но он понимал, что прокричи он это, соберется толпа, и люди станут смотреть на него с жадным любопытством, и кто-нибудь побежит звонить в городскую больницу на Петриньской и одновременно в полицию.
«Никогда я ничего не крикну на улице, — сказал себе Штирлиц, — а если сделаю это, значит, я стал маленьким изверившимся трусом. Британцы правы: «Самое трудное — понять, в чем состоит твой долг; выполнить его значительно легче». Надо выполнять свой долг и не качаться на люстре, не позволять эмоциям брать верх над рассудком. А эмоции разгулялись оттого, что я здорово оплошал с этим проклятым мостом, надо было пролистать карты Загреба, тогда не было бы такой дурацкой накладки».
Центр знал, что первую явку связнику в другом городе Штирлиц обычно назначал около самого большого здесь моста, когда становилось уже совсем темно и фонари расплывались на черной воде жирными электрическими тенями. Центр знал, что Штирлиц, приехав в новый город, назначал связь с правой — если смотреть из Москвы — стороны моста, около первого фонаря справа или, если фонарей не было, на первой скамейке справа. Время встречи также было оговорено раз и навсегда — десять часов, как и слова пароля с отзывом: «Интересно, много незадачливых влюбленных бросается с этого моста?» — «Скорее всего, они выбирают другое место, здесь слишком илистое дно». Связник должен держать в правой руке сверток, перевязанный красной тесьмой. Однажды, разговаривая с человеком из Центра, Штирлиц спросил, нет ли каких других пожеланий по поводу его встреч со связниками, может, спецы придумали что поновей.
– Никаких пожеланий, — ответил собеседник. — Правда, кто-то из наших пошутил: «А не правый ли уклонист этот Штирлиц?»
– Ну, правый — это не так страшно, легко различим. Левый страшнее. В правый уклон лезет тот, кто хочет как попривычней, быстрей и лучше, с добрыми, как говорится, пожеланиями, а влево прут честолюбцы, они людей на высокое слово берут, на святое обещанье.
Впрочем, дальше этого разговор не пошел, потому что и времени у них было в обрез, да и товарищ из Центра считал подобного рода дискуссию несвоевременной: как бы «хвост» за собой не потащить, тогда дискутировать придется в другом месте.
Штирлиц обычно приходил на встречу загодя, чтобы осмотреться, приметить всех, кто поблизости, и в зависимости от этого выбрать место, с которого удобнее подойти к человеку, присланному для связи.
Однако в Загребе в центре города моста не было; Сава протекала за далекой рабочей окраиной, и когда в день приезда Штирлиц решил поглядеть на самый большой городской мост, и когда он вынужден был взять в генеральном консульстве машину, чтобы добраться по белградской дороге до Савы, он испытал леденящее чувство одиночества и страха. Встречаться здесь со связным было делом рискованным — оба они тут как на ладони; никаких скамеек и в помине нет; а если связник таскает за собой наружное наблюдение, провал неминуем.
Но и остаться без связи Штирлиц тоже не мог, потому что его односторонняя информация мало что давала. Это как класть кирпичную стену с завязанными глазами — развалится.
Штирлиц опасался сейчас, что связник вообще не придет, ответив Центру, что в самом городе моста нет, а встречаться на Саве равносильно самоубийству. Но тем не менее Штирлиц не изменил своей многолетней привычке, приехал загодя и сразу же заметил у моста одинокую фигуру в белом макинтоше с поднятым воротником, в шляпе, нахлобученной на глаза, и со свертком в правой руке. Человек вел себя странно, суетливо расхаживал вдоль дороги, не выпуская из левой руки руль старого велосипеда.
Штирлиц переехал мост, выключил фары, поставил машину на обочину и осторожно открыл дверь. С реки поднималась студеная, густая, пепельная прохлада. Вода была черной, дымной, и гул от мощного течения единой, властно перемещающей самое себя массы был постоянным, похожим на работу генератора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я