https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shlang/ 

 

Вел он себя удивительно застенчиво, и казалось, не он руководит операцией в Загребе, а его помощник Диц. Нескладный, несколько странный, казавшийся рассеянным, он говорил негромко, улыбчиво, словно бы опасаясь, что его могут перебить люди старше его по возрасту и званию. Штирлиц обратил внимание на его руки: сильные, большие, суховатые, они, казалось, по какому-то нелепому случаю были приданы этому человеку с умными, искрящимися юмором, пронзительно-черными глазами, со лбом мыслителя (прыщи на висках он запудривал) и четко очерченным ртом актера.
– Я очень рад, друзья, — сказал Веезенмайер, пригласив в роскошный ресторан «Эдем» на Курфюрстендам членов своей группы — Дица, Штирлица и Зонненброка. — Я рад, что мне предстоит работать с вами, асами политической разведки. Думаю, вы окажете мне всестороннюю помощь в том деле, которое нам предстоит выполнить. Перед тем как мы начнем пьянствовать, — он посмотрел на две бутылки бордо, поданные на стол, и Штирлиц заметил, как при этом быстро переглянулись Диц и Зонненброк, — стоит еще раз обговорить в общих чертах план нашей работы.


Диц, извинившись, поднялся из-за стола и вышел из кабины, чтобы внимательно посмотреть, кто сидит в зале. Веезенмайер посмотрел на него с улыбкой и сказал:
– Я всегда считал, что чрезмерная конспирация мешает делу больше, чем полное ее отсутствие... Наверное, я сильно ошибался... Неудивительно — я ведь совсем недавно работаю в разведке.
Вернувшись, Диц сказал:
– Там сидит девка из венгерского посольства с испанским журналистом — кажется, из «Пуэбло»...
– Мы им не помешаем? — спросил Веезенмайер, и Штирлиц рассмеялся, положив свою руку на руку Дица, удивленно переводившего взгляд с Веезенмайера на Зонненброка.
– Нет, тут есть нюанс, — сказал Диц, перейдя на шепот, — мы пытались вербовать эту девку через мужчин, но она...
– Не будем отвлекаться, — так же улыбчиво перебил Дица Веезенмайер, — у нас очень мало времени, и если мы будем бояться венгерских девок в своем немецком доме, то лучше тогда распустить гестапо... Не завербованные на мужиках девки — не наша забота, мой дорогой Диц. У нас серьезные задачи, и давайте на них сосредоточимся. Вы провели в Чехии три месяца, Зонненброк?
– Да.
– В Праге?
– Да.
– Вы владеете чешским и русским?
– Русским больше, чем чешским.
– А славянские былины знаете? — спросил Веезенмайер.
Штирлиц напрягся, потому что штандартенфюрер сказал эту фразу по-русски.
– Руссише зкаски знайт ошень маль, — ответил Зонненброк, — больше знайт анекдотен...
– В послужном листе вы указали на свое абсолютное знание русского языка... — заметил Веезенмайер.
– Да.
– Рискованно. Вы очень дурно говорите по-русски. Очень. Где вы учились?
– Я жиль в России пьять месисев...
– Говорите по-немецки, пожалуйста.
– Пять месяцев я работал в представительстве «Люфтганзы» в Москве, штандартенфюрер.
– Вам понравились русские?
– Мне нравится свинья, лишь когда из нее сделан айсбан.
Веезенмайер поморщился.
– Знаете что, — сказал он, — врага нельзя победить, если изначально не испытывать к нему почтения, таинственного непонимания и любви. Да, да, я говорю именно то, что хочу сказать, — любви. Презрение — далеко не тот импульс, который родит ощущение собственной мощи... Презрительно можно смахнуть таракана со стола... Диц?
– Да.
– Вы работали в Венгрии, Праге и Софии?
– Я-то как раз болгар люблю.
– Почему именно болгар?
– Ну как... Там было легко: или он с нами, и тогда он по-настоящему нам верен, или он против, и тогда уж он по-настоящему против. Французских штучек — сегодня друг, а завтра враг — там не бывает.
– Но вы знаете, что Болгария — мать славянского языка?
– Да.
– А язык — это инструмент национальной идеи.
– Понятно.
– А национальная болгарская идея замыкается на Москву. И то, что болгары были с нами, есть проявление исторического парадокса. Они внутренне очень не любят нас, Диц.
– Но вы же говорили, что врага надо почитать...
– Я говорю то, что думаю, а вам не обязательно думать так, как я говорю, Диц. Я привык, что мои сотрудники оспаривают мою точку зрения. Я люблю иметь дело с друзьями — а это всегда открытый и доверительный спор, когда каждый отстаивает свою точку зрения. Вы согласны со мной, Штирлиц?
– Нет, штандартенфюрер.
– Почему?
– Потому что вы старший по званию и по опыту работы в славянских странах. Или уж станьте таким начальником, чтобы провести закон об отмене повиновения приказу вышестоящего руководителя.
– А разве я отдавал приказы?
– Нет. Вы поучали нас.
– Вас? Я поучал Зонненброка.
– Мы в разведке не научены отделяться друг от друга, если оказались в одной упряжке.
– Вам придется работать соло. Я буду курсировать между Загребом и Марибором, вы — тоже, Дицу предстоит заниматься армией, а Зонненброк, видимо, сосредоточит свое внимание на русской эмиграции — кому, как не ему, поработать с ними? Русская эмиграция имеет широкие выходы на двор монарха, так что Зонненброк может внести свой серьезный вклад в наше общее дело. Вы не сердитесь на меня, друзья? Бога ради, не сердитесь! Я теряюсь, когда на меня сердятся коллеги. Пожалуйста, считайте меня вашим товарищем, я ненавижу иерархические чинопочитания. Вы что-то хотели сказать, Диц?
– Нет, нет, ничего, штандартенфюрер.
– Я хочу кое-что сказать...
– Пожалуйста, Штирлиц... Впрочем, что это я?! — Веезенмайер рассмеялся: мягкое лицо его стало открыто-нежным, как будто он приготовился слушать таинственную историю про карибских пиратов... — Почему я должен давать вам разрешение? Мы же уговорились: без всяких чинопочитаний...
– Я думаю, что Зонненброку будет трудно.
– Вы говорите по-русски?
– Очень слабо. Я посещал курсы, — ответил Штирлиц. — Очень слабо...
– Почему вам кажется, что Зонненброку будет труднее, чем нам?
– Не зная в совершенстве языка...
– Видите ли, русские, особенно в эмиграции, обостренно чутки к вниманию германских, английских и американских представителей. Впрочем, у себя на родине они тоже испытывают гипертрофированное почтение к иностранцам. Если вы хотите вкусно поесть в московском или петербургском ресторанах, никогда не говорите по-русски. Обязательно на своем языке. Но вот если вы поблагодарите русского после вкусного обеда или скажете ему: «Как вы поживаете?» — но обязательно с акцентом, — он будет в восторге... Что делать — каждая нация имеет свои странности. Я думаю, что русская эмиграция пойдет на контакты с немецким инженером Зонненброком, который к тому же что-то понимает по-славянски. Причем начинать разговоры с подобранными кандидатами Зонненброк станет с вопроса: «Чем можно помочь русским изгнанникам? Какая форма материальной, то есть финансовой, и духовной помощи необходима сейчас исстрадавшимся эмигрантам?» Слух о таком немце разнесется немедленно. И мы сможем, как химики по лакмусовой бумаге, определить, кто из эмигрантов станет помогать нам в будущем, а кто окажется нашим противником.
– Зачем они нам? — поморщился Штирлиц. — Мы же едем не в связи с кампанией против Москвы...
– Вы так думаете? — улыбнулся Веезенмайер. — А каковы соображения нашего дорогого Дица?
– Я думаю, что вы правы, штандартенфюрер... Не считайте, что я так говорю из желания угодить вам... Просто ваша мысль кажется мне очень ловкой.
– Ловкой? — Веезенмайер снова улыбнулся своей обезоруживающей, внезапной улыбкой...
– Нет, я хотел сказать — умной.
– А почему? «Ловкой» — это, пожалуй, точнее, чем «умной», — заметил Веезенмайер. — Вам, Диц, между прочим, придется работать ловко, именно ловко. Поймите, друзья, Югославия — страна поразительная, это капля воды, в которой собран весь славянский мир. Мы — экспериментаторы будущего. Нам предстоит постичь, как себя поведут славянские племена, населяющие Югославию; где истоки центробежных и в чем секрет центростремительных сил. А именно эти силы, точнее преобладание одной из них, разваливают большое государство на маленькие княжества, лидеры которых смотрят в рот большому хозяину. Вот что в конечном счете нам предстоит понять, друзья. Вам ясна задача, Штирлиц?
– Нет.
– То есть?
– Я должен получить приказ: встретиться с тем-то, провести беседу там-то, остановиться на вопросах таких-то. Я не тщеславен, просто я люблю выполнять задуманное мудрыми начальниками — такой уж я тип, штандартенфюрер.
– Фу как скучно! — сказал Веезенмайер, и Штирлиц почувствовал, что его ответ пришелся штандартенфюреру по душе.
Они вылетели в Загреб около полуночи. Диц не успел попрощаться с женой, которая уехала к матери в Веймар, и поэтому сидел в хвосте самолета злой, грыз ноготь на мизинце, и его постоянная улыбка казалась гримасой боли на лице смелого человека, который боится стоматологов. Зонненброк старался уснуть, чтобы не слышать нудного жужжания Веезенмайера, рассказывавшего Штирлицу историю написания оперы «Царская невеста». Зонненброку хотелось поскорее остаться одному, чтобы не видеть этого Веезенмайера, который умел так утонченно унижать и, не скрывая, радоваться, что он может унижать людей старше себя и опытней...
Когда летчик сказал, что самолет через десять минут прибывает в Загреб, Веезенмайер внимательно оглядел своих спутников и сказал:
– Итак, друзья, давайте прощаться... Со мной контакт вам поддерживать нет смысла. Я займусь своими делами, а вы своими. На аэродроме нас встретит оберштурмбанфюрер Фохт. Он будет руководить вашей работой. Только через него выходите на связь со мной, только через него. Связь с центром — также через Фохта.
Это было полной неожиданностью для всех — каждый в той или иной мере был проинструктирован своим руководством смотреть за Веезенмайером. И он понимал это. Он не хотел ни с кем делить лавры победы. У него свой замысел, и он будет работать так, как он считает нужным, не оглядываясь на самых ближних. Время — за него, а победителя не судят. Гиммлер, Риббентроп и Розенберг оценят его работу потом, а пока его помощники ничего не успеют сообщить в Берлин и никто не сможет ему помешать. А уж на самый крайний случай он знает, к кому обратиться за помощью: советник фюрера по вопросам мировой экономики Вильгельм Кеплер сможет выйти с его вопросом к фюреру — напрямую, поверх всех и всяческих ведомственных барьеров.

...Мийо и Ганна шли по мягкому полю аэродрома, и рев моторов в темноте, и перемигивание фонариков на крыльях, и запах набухающих почек, и прогорклый вкус синего дыма, доносившегося с выхлопами уставших моторов, — все это исчезло для мужчины, потому что Ганна сказала:
– Нет.
– Почему?
– Нельзя быть жестоким, Мийо.
– Но мы же любим с тобой друг друга... Когда ты позвонила мне, я бросил все и понесся к тебе...
– Прости меня, милый... Пожалуйста, если только можешь, прости меня... Я отправила тебе потом две телеграммы...
– Я сразу полетел к тебе... Что случилось? Почему ты говоришь «нет»?
– Потому что я прожила с ним десять лет, потому что у меня есть сын... У нас есть сын, который любит отца... Потому что у нас есть дом, потому что мальчик любит свой дом и делается будто маленький мышонок, когда видит, как мы ссоримся...
– Он же не любит тебя. Взик живет только собой и своей газетой... Ты же говорила мне, что все эти десять лет были для тебя годами унижений и мук...
– Я представила себе, как мы улетим, и как будем жить с тобой в Лозанне, и как мальчик будет спрашивать, где отец, и как ему называть тебя, и как я буду вспоминать наш с Звонимиром первый год, когда я была счастлива... Мийо, родной, это так трудно — отрешиться от лет, прожитых вместе с человеком, когда его привычки делаются твоими, когда ты смеешься его шуткам, когда ты ненавидишь его и вдруг чувствуешь, что ненависть эта рождена любовью...
– Зачем ты позвонила мне, чтобы я приехал?
– Прости меня...
Он остановился, поставил возле ног плоский чемоданчик, закурил.
– Что же, улетать обратно?
– Зачем ты любишь меня, Мийо?
– Мне улететь?
– Ох, да откуда я знаю, как надо поступать? Я ничего не знаю. Я привыкла идти туда, куда ведут... Понимаешь? Я думаю, готовлюсь, принимаю решение, а потом сажусь на стул и снимаю пальто...
Он обнял Ганну, повернул к себе ее осунувшееся за эти месяцы лицо и приблизил к себе. Она закрыла глаза и потянулась к нему — любяще и безвольно.
– Я останусь с тобой. Как ты пришла на аэродром? Что ты сказала ему?
– Он сейчас сидит в газете. Они все сошли с ума со своей политикой. Он вообще почти не бывает дома.
– Хочешь, я сам поговорю с ним?
– Ты не знаешь Взика.
– Я его очень хорошо знаю.
– Мне тоже казалось, что я его знаю. Мне казалось, что он слабовольный человек, без второго дна — плывет по жизни, пока плывется...
– Ты любишь его?
– Не знаю. Нет. Хотя... я привыкла. Понимаешь? Я привыкла.
– К нему или к его деньгам?
– И к тому и к другому.
– Ты говоришь совсем не то, что думаешь. Просто ты приняла решение, а потом испугалась. Это реакция, понимаешь? Ты готовилась к своему решению, нет, к нашему решению, а теперь наступила разрядка. Ганка, любимая, нежная моя, нам же так хорошо с тобой... Ну, что ты? Ты не рада мне?
– Господи, если б ты знал, как я тебе рада... Только я совсем не знаю, что мне делать, Мийо.
– Ты можешь ему сказать: «Звонимир, я ухожу от тебя. Наверное, так будет лучше и для тебя. Если ты сможешь помогать чем-то сыну — помоги. Нет — мы проживем и так». Можешь? Или нет?
– Я ему столько всякого говорила, Мийо... Я могу ему сказать все. А он позавчера приехал из редакции белый, с синяками, глаза ввалились... Лег на тахту и уснул. Он спал минут пятнадцать, а потом пошел к мальчику, стоял над его кроватью и смотрел на него, так смотрел, Мийо, так страшно смотрел. А потом сказал, что мне надо будет увезти сына в горы, потому что может начаться война.
– Какая война?! Что за глупости! Здесь Гитлер не начнет войну. Ему хватает дел и без Югославии. А Звонимир просто пугает тебя. Он игрок. Артист. Почувствовал, что ты стала иной, что тебе плохо с ним, и стал играть...
– Нет. Взик артист — это верно, но только он очень любит сына.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я